Оценить:
 Рейтинг: 0

Дело принципа

<< 1 ... 18 19 20 21 22 23 >>
На страницу:
22 из 23
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Приезжали соседи. Но их было значительно меньше, чем слуг. Несколько барышень, несколько мальчиков. Кто-то помладше меня, кто-то постарше. В основном побогаче и познатнее. Но бывало и наоборот. Но очень, очень скучные. Они приезжали вместе со своими гувернантками и гувернерами, а родителей с собой не брали. Вернее сказать, это их родители, пользуясь тем, что приглашение было на детский праздник, сами не приезжали, чем слегка разочаровывали моего папу. Потому что в назначенный час (а назначенным часом было два часа пополудни), когда к нашему крыльцу начинали подъезжать нарядные кареты, папа, вглядевшись в герб на дверце, говорил, приподнимая шляпу: «О, князь такой-то к нам пожаловал!» – а потом, видя, как из кареты, сопровождаемый гувернером, вылезает двенадцатилетний мальчик, поправлялся: «Молодой князь». И так раз пять или восемь. «Молодой граф», «молодая графиня» и т. д.

Один князь все-таки приезжал со своим сыном. Это был тот самый приятель, который вместе с папой ездил в Рим на дедушкины деньги. Знатный, но сильно обедневший. Папа встречал его, сбегал с крыльца, брал за обе руки. Они целовались, искренне, по-настоящему, троекратно, а не так, как я, бывало, видела, когда едва прислоняются щеками и чмокают в воздух в районе затылка своего визави.

Сын у него был старше меня года на два, грустный и толстый мальчик. Я все время старалась ему не понравиться, потому что ужасно боялась, что папа вдруг захочет выдать меня за него замуж – все-таки сын старого друга. А с этим старым другом папа с таким наслаждением беседовал, сидя в гостиной за бокалом коньяка! Нет, конечно, сейчас не Средние века. Я бы ни за что не вышла замуж за этого унылого, толстого мальчика. Но был бы жуткий скандал, а этого мне не хотелось. И поэтому я все время держалась от него подальше.

Но я ему тоже не нравилась. За все разы (а я точно помню семь раз, как он у нас был) он ко мне подошел только однажды и спросил: «А как будет по-немецки “чересседельник”?» Я сказала: «Не знаю», – думая, что это какая-то смешная загадка. Что он скажет сейчас немецкое слово, которое будет по-нашему звучать смешно или даже неприлично. Я уже приготовилась смеяться и даже спросила: «А как? А как? Скажи, как?» Он сказал: «Тоже не знаю. А подпруга как?» – «А ты что, конюх? – спросила я. – Или кучер?» – «Сама дура», – прошептал он, развернулся и пошел к другим детям, которые пытались играть в крокет.

Но в этот год, когда мне должно было исполниться шестнадцать, мы не вернулись из Штефанбурга в имение, как обычно, в конце марта или в самом начале апреля. Папа сказал, что во всем доме перекладывают крышу и что сейчас для этого как раз прекрасное время. Он долго объяснял, что мы давно не перекладывали крышу именно потому, что сами жили в имении летом и не хотелось всей этой сутолоки, стука молотков и визга пил у себя на голове. Зимой, когда нас нет в имении, дождь и снег, и крышу перекладывать невозможно. А сейчас как раз стоит прекрасная погода. Судя по всем приметам, апрель, май и июнь будут сухими, и поэтому он приказал заняться крышей именно сейчас, а мы останемся в Штефанбурге, самое маленькое, до середины июня, а может быть, и до конца. «И твое шестнадцатилетие, Далли, будем праздновать здесь!»

Я, конечно, была рада. Хотя бы потому, что не надо звать этих скучных мальчиков и девочек, молодых графинь и юных князей. Здесь можно будет просто заказать кабинет в хорошем ресторане и весело закусить небольшой компанией. Я собиралась попросить папу, чтобы он разыскал госпожу Антонеску, и пригласить ее, если она никуда не уехала из города. Да, я была рада, но что-то в подробных папиных объяснениях мне не понравилось. Он никогда не объяснял мне своих решений так многословно и отчасти даже извиняясь. Поэтому я сказала: «Да, да, папочка! Конечно!» – но вечером поймала в коридоре камердинера Генриха и спросила:

– У нас что, дом сгорел, что ли?

– С чего вы взяли, барышня? – пожал плечами Генрих. – Если бы, не дай бог, такое несчастье случилось, вы бы первые об этом узнали. Но, слава богу, все хорошо.

– В чем же дело? – спросила я.

– Крышу меняем, барышня, – развел он руками. – Как барин сказал, так оно и есть.

IX

Я обычно не обращала внимания на тех господ, которые приходили к нам в гости, когда мы жили в Штефанбурге. Ведь они приходили не к нам, а к папе. Наше замечательное семейство в зимние месяцы очень редко устраивало приемы. Наверно, потому, что семейство было кургузое – только мы с папой.

Мне казалось, что штефанбургский свет не простил папе развода. Дело не в том, что люди папиного круга были на маминой стороне, считали, что папа был неправ, несправедлив и все такое. Нет, наверное. Просто развод сам по себе считался чем-то неприличным. А если уж развод, то дети, как правило, оставались с матерью. Оскорбленная мать принимала гостей в своем салоне, а бывший муж с тех пор носа не казал в свете. Так, по крайней мере, было в тех случаях, когда разведенная женщина по своей фамилии принадлежала к высшей аристократии. Графиня фон Мерзебург – моя мама – по всем правилам была именно такова. Но, увы, только по правилам. На самом деле у мамы странным образом не было ни семьи, ни дома, куда она могла бы вернуться после развода со своим мужем-негодяем. Конечно, негодяем! Ведь только негодяй мог развестись с умницей, красавицей, аристократкой, ведущей свой род от Танкмара, сына Генриха Птицелова и Хатебурги фон Мерзебург. Но с мамой все было как-то туманно и неясно. Честное слово, я не знала, кто были ее родители, то есть мои бабушка с дедушкой с маминой стороны, а также прадеды и прабабки. Где находилось их поместье – в нашей стране? В Германии? Или, может быть, во Франции? Ничего не понятно. Где, наконец, она жила здесь, в Штефанбурге?

Я мельком слышала странную фразу «она ведет скромную жизнь». Но ведь и мы вели скромную жизнь, по папиным словам. Мы не могли равняться с настоящими магнатами, с князьями и графами, у которых были дворцы в Штефанбурге, а усадьбы роскошные, как Версаль. Что папа имел в виду, когда говорил про мамину скромную жизнь? И вообще, как это графиня фон Мерзебург могла вдруг как сквозь землю провалиться, исчезнуть, растаять в тумане, смешаться с толпой?

Это казалось мне особенно обидным.

Честно говоря, я сильнее всего на свете боялась именно этого – смешаться с толпой. Боялась двойным страхом. То есть не только затеряться в большой плотной толпе, но – еще сильнее – превратиться в обыкновенную девушку с корзинкой или саквояжиком.

Вроде тех конторских барышень, которые по утрам шли на службу, цокая одинаковыми каблучками по плиткам Клостерштрассе и Кенигштрассе, выходя из трамваев, конно-железных повозок и из подземелий недавно открытого метрополитена, ручейками растекаясь по банкам и министерствам, исчезая в высоких дубовых дверях с латунными ручками и зеркальными стеклами. А еще раньше из метрополитена и трамваев выскакивали барышни попроще, хотя иногда одетые понаряднее первых – продавщицы, уборщицы, горничные в гостиницах. А совсем-совсем рано – этого я своими глазами не видела, это мне госпожа Антонеску рассказывала, – наверное, в половине шестого утра, когда я еще спала, когда мне снились наша аллея, наша лужайка, когда мне снилось, как я качаюсь на качелях и прыгаю вниз и Грета меня подхватывает двумя руками и кружит, так что у меня сердце занимается, – вот тогда на окраинах Штефанбурга на фабрики шли работницы, грубые, коротконогие, с большими, как лопаты, руками, держа под мышкой завернутый в полотенце завтрак – кусок хлеба с колбасой и яичко. У них были широкие лица, курносые носы, маленькие глаза, обветренные губы и жилистые шеи.

Я, может быть, в своей жизни видела только одну такую девушку в Штефанбурге, когда мы однажды ехали в гости за город к новым папиным друзьям. Дружбы, кстати говоря, потом не получилось. Это был единственный наш выезд туда.

Кучер перепутал дорогу, и мы, вместо того чтобы выехать на загородное шоссе, попали на какую-то кошмарную окраину, потому что кучер свернул куда-то не туда и пытался оттуда выбраться, привставал на козлах, держал то левее, то правее, но дорога делалась все хуже, все у?же, улицы распадались на переулки, переулки на подворотни. Я смотрела из окна, и мне казалось, что мы попали в паутину или в страшный лабиринт. Домики были низкие и длинные, с множеством дверей. Вывесок на них никаких не было, и дело кончилось тем, что наша карета попала в какую-то вонючую канаву задним колесом. Мы ехали втроем – папа, я и госпожа Антонеску. Кучер попросил нас выйти и стал уговаривать коней поднатужиться и подтянуть. Карета была запряжена парой, но два крепких коня никак не могли выправить, вытащить ее из канавы. Кучер что-то сказал папе, папа достал из кармана кошелек, дал кучеру какую-то бумажку, и тот, озираясь, пошел по улицам. Очевидно, искать подмогу. Минут через пять он вернулся. Он вел за собой двух стариков, которые приговаривали «сейчас, сейчас». У одного из них была длинная жердь, и они как-то втроем смогли поддеть колесо и вытащить его из канавы. На спицу колеса намоталась какая-то отвратительная гнилая тряпка.

Все это время, покуда кучер ходил за подмогой, папа курил, делая вид, что поправляет сбрую лошадям, но на самом деле просто поглаживая разные ремешки и пряжки, а госпожа Антонеску, как обычно, читала маленькую французскую книжечку, которую тут же достала из своей сумочки, – госпожа Антонеску очень здорово умела стоять не двигаясь. Она как-то очень ловко стояла. Изящная и вместе с тем уверенная. Она так могла простоять час, два или три, и совершенно не казалось при этом, что она устает. Когда я была совсем маленькая, я иногда пробовала ноги госпожи Антонеску сквозь юбку. Однажды я ущипнула ее за икру, и госпожа Антонеску улыбнулась и спросила: «Стася, что такое?» Я ответила: «Я думала, что вы мраморная». Я сказала, как ребенок: «Мламолная». Госпожа Антонеску засмеялась еще громче и потом долго учила меня искусству вот так «мраморно» стоять – неустанно, элегантно, непринужденно и твердокаменно.

Но ах, я не об этом.

Кучер ушел. Папа отвернулся. Госпожа Антонеску уткнулась в книжку, а я смотрела на девушку, которая смотрела на меня.

Она вышла из-за домика, из-за низкого безобразного домика с немытыми окошками и позеленевшей шиферной крышей, подошла к нам, осмотрела нашу косо стоящую – одно колесо в канаве – карету и всю нашу компанию: папу в визитке и лаковых туфлях, с дымящейся папиросой, госпожу Антонеску в длинном платье и шляпке с цветами и меня. Я была в полудлинном платье для загородного визита. На мне были белые чулочки, вишневые туфельки на низких квадратных каблуках, белая кофточка с плоеным передом, жакет – да, расстегнутый жакет в народном стиле с вышитыми гладью барашками и пастушками, – а на голове такая же «народная» шапочка – войлочная, с вышивкой и перышком сбоку; и ридикюль на ремешке.

Девушка была ненамного меня старше, а может быть – моя ровесница. Мне было тогда тринадцать, и ей, наверное, тоже около того. Она была одного со мной роста, но мне казалось, что в два раза тяжелее. И не потому, что толстая, а потому, что широкая, костистая, сильная. Широкое лицо, короткий широкий нос, сухие потрескавшиеся губы, жилистая шея, широкие ладони, грязные ногти и толстые кривые ноги в серых нитяных чулках. А на ногах что-то вроде обрезанных мужских сапог. Я заметила, что они ей сильно велики. Она стояла в трех метрах от меня и рассматривала меня в упор, подробно, сверху донизу и снизу доверху, как будто обшаривая глазами каждую петельку и каждую пуговку на моей одежде, каждую ресничку и каждую родинку на моем лице. Меня слегка испугало, что она не выказывала никакого смущения от встречи со знатными и богатыми господами. Она чувствовала себя хозяйкой, как будто бы хозяйкой большого, грязного и бедного дома, куда случайно забежала чужая маленькая породистая собачка.

Я покосилась на папу и мадам Антонеску и поняла, что да, верно – смущение выказывают скорее они. Мадам Антонеску не поднимала глаз от своей французской книжечки (кажется, это были стихи), а папа делал вид, что его главная забота – соскрести ногтем заусенец на лошадиной сбруе. Мне казалось, что они меня выставили навстречу этой неприветливой хозяйке здешних мест. Я посмотрела ей в глаза, попыталась улыбнуться. Она не улыбнулась мне в ответ и все смотрела на меня в упор.

Но меня не переглядишь. У нас в деревне я у всех выигрывала в гляделки.

Она смотрела на меня так, что у меня слегка помутилось в голове. Сильный взгляд был у нее. Я завела руки за спину и вцепилась ногтями левой руки в ладонь правой. Еще чуть-чуть, и я бы раскровенила себе руку, но тут эта девушка вдруг хмыкнула и стала рассматривать мои ботинки.

– Вот такая история, – сказала я громко. – Запутались, видите ли, заплутали.

– Ага, – сказала она.

– Ехали в Дамбель, – сказала я.

– Куда? – спросила она.

– Дамбель, – сказала я. – Дачное место недалеко.

– А? – спросила она.

– А вы не будете любезны нам сказать, как отсюда выехать?

– Куда? – спросила она.

– На Зоосадовскую улицу. Zoostrasse, – повторила я по-немецки.

Девушка пожала плечами.

– Как вообще отсюда выехать? – спросила я.

– А? – спросила она.

– Ну, например, в… в центр города?

Она пожала плечами.

– Или на набережную? – спросила я.

Она опять пожала плечами, продолжая подробно меня рассматривать – как неживую, как манекен в витрине. На ее лице, впрочем, не было особого интереса, не было приветливости, но и зла не было тоже. Я попыталась отыскать презрение, зависть, жадность, ненависть бедняка к богачу, разыскать то, что в газетах называли «классовым антагонизмом». Ничего этого не было. Или я не увидела. Даже равнодушия не было. Не было буквально ничего.

Она просто смотрела на меня, как, может быть, в зоопарке одно животное смотрит на другое, которое никогда ему в природе не встречалось и встретиться не могло. Как пингвин на павлина, например.

Потом пришли эти старики с жердью, вытащили нашу карету, а потом, размахивая руками, долго объясняли кучеру, как ему выехать из этой путаницы переулков на загородное шоссе. А эта девушка все стояла и смотрела, как мы садимся в карету, как кучер забирается на козлы, как мы потихоньку трогаемся. Потом она почесала себе ухо и пошла обратно в тот проулок, откуда вышла. Я это заметила, потому что смотрела в каретное окошко на нее.

Вот такими я представляла себе фабричных работниц, которые в половине шестого утра, по рассказам госпожи Антонеску, бегут на работу. Мне почему-то страшно было вспоминать эту девушку. Она мне снилась раза два или три после, летом, когда мы уже снова вернулись в имение. Она мне снилась так, как будто она не одна, как будто их много, и они смотрят на меня как на неживую, как будто я на самом деле становлюсь неживая. У меня от этого билось сердце. Я просыпалась вся мокрая от пота и будила госпожу Антонеску, чтобы она дала мне сухую ночную сорочку. Госпожа Антонесу переодевала меня, хоть я бормотала «сама, сама». Но она говорила мне «подними ручки». Я, как маленькая, поднимала ручки. Она стягивала с меня промокшую сорочку, комкала ее и протирала ею мою спину и грудь, потом говорила «ну-ка снова подними ручки» и надевала на меня сухую сорочку, а потом шептала мне на ухо: «Все хорошо, все хорошо, спи, засыпай», – и мне снова становилось не страшно. Я ложилась и засыпала.

А совсем уже днем, вокруг полудня, на улицы выбегал четвертый отряд женщин. Первые три – работницы, продавщицы, конторские барышни, четвертый отряд – хозяйки, мещанки, бюргерши, матери небогатых, но крепких семейств, жены делопроизводителей, машинистов, помощников инженеров и полицейских. Они выходили за покупками – взять что-нибудь к обеду, к возвращению главы семьи. Крепкие тетки в ладных, хотя грубоватых платьях в обтяжку, с корзинками в руках, а некоторые даже с новомодными кожаными торбами с большой бронзовой застежкой. Шли в свой ежедневный поход по магазинам и лавочкам. А по воскресеньям на большой крестьянский базар. Приятные, солидные, достойные, иногда даже вполне миловидные, чуть было не сказала красивые, дамочки разных возрастов, в том числе и вполне молодые, двадцати с небольшим. Но если среди них попадалась какая-нибудь совсем уже хорошенькая и модно одетая, в совсем новеньких туфлях и шляпке прямо как будто с витрины, то это была экономка из богатого дома. Обычно рядом с такой экономкой шагала жилистая кухарка или мужчина-повар, вроде нашего Влада. Или здоровяк-кучер, вроде нашего Игнатия.

Вот это все и была толпа. Толпа для меня была толпой женщин. Толпы мужчин я не видела никогда. Вернее, видела, конечно, потому что по центральным улицам точно так же ранним утром бежали сначала приказчики и официанты, а потом министерские и банковские служащие. И уж конечно на окраине, точно так же, как и работницы на фабрику, рабочие шли на завод. Но о мужчинах я почему-то не думала. Я совсем на них не обращала внимания.

Так что, когда папа уважительно говорил «народ», а госпожа Антонеску презрительно говорила «толпа» – я всегда представляла себе много-много женщин.

И я сильнее всего боялась смешаться с толпой. Поэтому, когда мы с госпожой Антонеску внезапно оказывались на улице в тот момент, когда из дверей метрополитена или из трамвая выплескивалась большая порция людей, я зажмуривалась и ждала, пока толпа, собственно не толпа, а группа (сколько там было человек – двадцать, сорок, пятьдесят?) – пока толпа рассеется. А иногда хватала госпожу Антонеску за руку и тянула ее в сторону, уступая толпе дорогу. И мне больно было подумать и невозможно себе представить, что моя мама смешалась с толпой, что она вот так, как эти конторские барышни или домохозяйки-мещанки, идет по улицам, торопится по своим пошлым повседневным делам. Вот, наверное, почему я зажмуривалась в толпе. Потому что я боялась вдруг увидеть там свою маму.
<< 1 ... 18 19 20 21 22 23 >>
На страницу:
22 из 23