По лицу Беркина пробежала тень, он с трудом сдержал ярость. У него были впалые щеки и неестественно бледное лицо. Эта женщина задела его за живое своим серьезным вопросом о самосознании.
– Никто не пробуждает у них сознание. Оно пробуждается само, – ответил Беркин.
– А как ты думаешь, стоит стимулировать, убыстрять процесс созревания? Разве не будет лучше, если они ничего не узнают о соцветии и будут видеть орешник в целом, не вдаваясь в детали, не имея всех этих знаний?
– А что лучше для тебя – знать или не знать, что вот эти маленькие красные цветочки станут орехами после того, как на них попадет пыльца? – сердито спросил Беркин. В его голосе слышались жесткие, презрительные нотки.
Гермиона молчала, по-прежнему устремив ввысь отрешенный взгляд. Беркин кипел от гнева.
– Не знаю, – ответила она неуверенно. – Не знаю.
– Но знание – все для тебя, в нем вся твоя жизнь, – вырвалось у него.
Гермиона медленно перевела на него взгляд.
– Разве?
– Знать – главное для тебя, в этом ты вся; у тебя есть только знание, – вскричал Беркин. – Ты не видишь реальных деревьев или плодов, ты только о них говоришь.
Гермиона опять помолчала.
– Ты так думаешь? – произнесла она наконец с тем же неподражаемым спокойствием. И капризно поинтересовалась: – О каких плодах ты говоришь, Руперт?
– О райском яблоке, – ответил он с раздражением, ненавидя себя за слабость к метафорам.
– Ага, – сказала Гермиона. У нее был усталый вид. Некоторое время все молчали. Затем, с трудом превозмогая себя, она продолжила, шутливо проговорив нараспев: – Не будем говорить обо мне, Руперт. Неужели ты всерьез думаешь, что эти дети будут лучше, богаче, счастливее, обретя знания, неужели ты в это веришь? А может, лучше оставить их такими, какие они есть, не оказывая на них воздействия? Не лучше ли им остаться животными, обыкновенными животными, грубыми, жестокими, любыми, но только не обладать самосознанием, лишающим их стихийного начала.
Беркин и Урсула думали, что Гермиона завершила свою речь, но у нее в горле что-то заклокотало, и она вновь заговорила:
– Лучше им быть кем угодно, чем вырасти искалеченными, искалеченными духовно, искалеченными эмоционально, отброшенными назад, обращенными против себя, не способными… – Гермиона крепко сжала кулак, словно находясь в трансе, – не способными на непроизвольное действие, осмотрительными, отягощенными проблемой выбора, никогда не теряющими головы…
И опять они решили, что речь закончена. Но как только Беркин собрался ответить, Гермиона продолжила свою пылкую речь…
– Никогда не теряющими головы, не выходящими из себя, всегда осмотрительными, всегда помнящими о своем благополучии. Разве есть что-нибудь хуже этого? Да лучше быть животными, простыми животными, лишенными разума, чем такими, такими ничтожествами…
– Неужели ты полагаешь, что именно знание делает нас неживыми и эгоистичными? – спросил он сердито.
Широко раскрыв глаза, Гермиона медленно перевела их на Беркина.
– Да, – ответила она и замолчала, не спуская с него рассеянного взгляда. Затем усталым отрешенным жестом потерла лоб. Этот жест еще больше взбесил Беркина.
– Все дело в разуме, – продолжала Гермиона, – и он несет смерть. – Она медленно подняла на мужчину глаза: – Разве наш разум, – при этих словах непроизвольная конвульсия сотрясла ее тело, – не является нашей смертью? Разве не он разрушает нашу естественность, наши инстинкты? Разве молодые люди в наши дни не становятся мертвецами прежде, чем начинают жить?
– Все потому, что у них слишком мало, а не слишком много разума, – жестко возразил Беркин.
– Ты уверен? – вскричала она. – Я склонна думать иначе. Они чудовищно интеллектуальные, до предела отягощенные сознанием.
– Да они всего лишь находятся в плену ограниченного набора ложных представлений! – воскликнул он.
Гермиона не обратила никакого внимания на его слова, продолжив свои экстатические вопросы.
– Обретая знания, разве мы не теряем все остальное? – патетически вопрошала она. – Если я знаю все о цветке, разве тем самым я не теряю его, оставляя себе только знание о нем? Разве мы не подменяем реальность ее тенью, а саму жизнь мертвым знанием? И что после этого оно мне дает? Что дает мне все знание мира? Да ничего.
– Это только слова, – сказал Беркин. – Знание для тебя – все. Взять хоть твой анимализм, он лишь в твоей голове. Ты не хочешь быть животным, тебе хочется наблюдать в себе животные инстинкты и умозрительно наслаждаться этим. Это вторично и более ущербно, чем самый узколобый интеллектуализм. Твоя тяга к страстям и животным инстинктам – не что иное, как самая последняя и худшая форма интеллектуализма. Ты жаждешь испытать страсти и животные инстинкты, но только умозрительно, в сознании. Все свершается в твоей голове, в твоей черепной коробке. Но ты не хочешь знать, что происходит на самом деле, ты предпочитаешь обманывать себя, что вполне соответствует твоей натуре.
Гермиона перенесла его выпад с решительным и злобным выражением лица. Урсула не знала, куда деваться от удивления и стыда. Ненависть этих двух людей друг к другу пугала ее.
– Все это похоже на поведение леди из Шалота, – продолжил Беркин громким, лишенным выражения голосом. Казалось, он обвинял Гермиону перед невидимой аудиторией. – У тебя есть зеркальце, твоя неуемная воля, твоя извечная умозрительность, тесный мирок твоего сознания и ничего, кроме этого. В этом зеркале есть все, что тебе нужно. Но теперь, зайдя в тупик, ты хочешь вернуться назад и уподобиться дикарям, не имеющим никаких знаний. Ты хочешь жить одними ощущениями и «страстями».
Последнее слово он произнес с явной издевкой. Гермиона дрожала от ярости и злобы, потеряв дар речи, словно больная пифия в Дельфах.
– То, что ты называешь страстью, – ложь, – продолжал яростно Беркин. – Это совсем не страсть, это твоя воля. Тебе необходимо все захватить и всем завладеть. Тебе нужно властвовать. А почему? Да потому, что ты неживая, ты не знаешь темной чувственной плоти жизни. Ты лишена чувственности. У тебя есть только воля, тщеславное сознание, жажда власти и знания.
Во взгляде, который он послал Гермионе, смешались ненависть и презрение, а также боль, ибо она страдала, и стыд, потому что это страдание причинил он. Его охватило импульсивное желание пасть на колени и молить о прощении. Но тут новая волна неудержимого гнева накатила на него. Позабыв о жалости, он превратился в страстный глас.
– Стихийность! – вскричал он. – Ты и стихийность! Да ты самое расчетливое существо из всех, кто когда-либо ходил или ползал. Непосредственной ты можешь быть только по расчету, это ты можешь. Ведь ты хочешь иметь все в своем распоряжении, в своем преднамеренно избирательном сознании. Заключить все в свою омерзительную черепушку, которую следовало бы расколоть, как орех. А иначе ничего не изменится, ты останешься все той же, пока твой череп не хрустнет, как раздавленное насекомое. Только тогда ты, может быть, превратишься в непосредственную, страстную женщину, наделенную естественной чувственностью. А пока твои желания сродни порнографии: ты разглядываешь себя в зеркалах, наблюдая за действиями нагого животного, чтобы потом перенести их в сознание, сделать ментальными.
В атмосфере ощущался привкус насилия – слишком много было сказано того, что невозможно простить. Однако после этой речи Урсула задумалась над решением собственных проблем. Вид у нее был бледный и отрешенный.
– Чувственное восприятие действительно так необходимо? – озадаченно спросила Урсула.
Взглянув на девушку, Беркин принялся внимательно растолковывать ей свою точку зрения.
– Да, – ответил он, – больше всего на свете. Это конечная цель – тайное великое знание, недоступное разуму, тайное стихийное существование. С одной стороны, это смерть для личности, но одновременно переход на другой уровень бытия.
– Но как такое может быть? Где, как не в человеческом мозгу, заключается знание? – спросила Урсула, не в силах постичь смысл его слов.
– В крови, – ответил он, – когда разум и внешний мир тонут во тьме – все должно сгинуть, обернуться потопом. Тогда-то в этой осязаемой тьме вы обретете себя в демоническом обличье…
– А почему так уж нужно быть в демоническом обличье? – спросила она.
– Где женщина о демоне рыдала, – процитировал Беркин. – Почему, не знаю.
Неожиданно, словно из небытия, воскресла Гермиона.
– Он ужасный сатанист, правда? – подчеркнуто растягивая слова, проговорила она необычно резонирующим голосом, перешедшим в резкий издевательский смешок. Обе женщины с издевкой смотрели на Беркина, их насмешливые взгляды обращали его в ничтожество. Гермиона расхохоталась резким смехом одержавшей победу женщины, она презрительно смотрела на него, словно перед ней был не мужчина, а кастрат.
– Нет, – возразил он. – Ты настоящий демон, пожирающий жизнь.
Она посмотрела на него долгим взглядом, злобным и презрительным.
– Ты, похоже, разбираешься в этих вопросах? – сказала она с холодной насмешливостью.
– Достаточно, – отозвался он, и его лицо показалось Гермионе вырезанным из закаленной стали. Ее охватило чувство невыносимого отчаяния и одновременно облегчения, свободы. Она непринужденно, как к хорошей знакомой, обратилась к Урсуле: – Так вы приедете в Бредэлби?
– С удовольствием, – ответила та.
Гермиона посмотрела на нее удовлетворенным, задумчивым и странно отсутствующим взглядом, как будто мысли ее витали в другом месте.