Здание училища угнездилось в самом сердце района, тесно застроенного татарскими домами. То есть они были татарскими раньше, давно; после войны их заселили другие советские граждане, понатыкавшие в глиняные и каменные заборы осколки битого стекла – от ворья. Но семью Фатимы, в отличие от других крымских татар, после войны не выслали, муж её воевал в партизанах и потому предателем родины не считался.
Семиметровая холодная пристройка за кухней у Фатимы обходилась недорого, каждому по трёшке, но и стипендия на первом курсе не ахти была: червонец. Ни он, ни Володя на помощь из дому не надеялись и потому справлялись сами: каждого первого числа закупали, нареза ли и сушили в печке несколько буханок серого хлеба, покупали две пачки рафинада в кубиках. Это была основная, базисная, говорил Володя, еда: углеводы и глюкоза для мозга. Накачивались сладким чаем, заедали вкуснейшими, чуть присоленными сухарями… Совсем недурно! Иногда и Фатима подбрасывала огурчик или помидорину, а они взамен помогали ей в огороде.
На втором курсе повезло: дали им по койке в общежитии, в комнате на семерых, и стипендию повысили до двенадцати рублей. А на третьем курсе стипендия поднялась аж до четырнадцати рубликов. Это ж, говорил Володька, мы теперь кто: кум королю и сват министру!
Словом, стали они совсем самостоятельные парни.
Кроме того, оказавшись гороскопическими близнецами, они и день рождения справляли вместе: ежегодно в конце апреля приезжали к Володе домой.
Тот был родом из посёлка Отрадное, что под Ялтой, между Массандрой и Никитой; ехать недалеко, часа два с довеском: садились у общежития на троллейбус номер 3 и мимо парка Шевченко, мимо рынка, по центральной улице доезжали до автовокзала. Там пересаживались на другой троллейбус, междугородний, и это уже начиналось настоящее путешествие мимо склонов, желтеющих молочаем, заросших мушмулой, миндалём и боярышником.
Путь Симферополь – Ялта был весёлый, солнечный, кипарисовый, холмистый; с кобальтово-синим апрельским небом, прочерченным троллейбусными проводами; с деревянными ларьками на остановках, где можно было выскочить и купить чебурек или просто кулёк семечек у старухи… Этот путь был прообразом всех путешествий его жизни, и в дальнейшем ни в Тоскане, ни в Шварцвальде, ни по дороге в красных скалах Мёртвого моря Борис не испытывал такого предвкушения счастья и огромной жизни, как в недолгом пути в Отрадное, с Володей на соседнем сиденье.
* * *
Володина мама, Ксения Анатольевна, жила в одноэтажном доме частной застройки: две комнаты и кухня, а ещё открытая деревянная веранда, на которой к приезду мальчиков накрывался праздничный стол.
Домик был скромный, зато двор – неожиданно, несоразмерно дому – огромный, как в имении, засаженный по периметру кипарисами, самшитовыми кустами, яблонями и вишнями; тенистый, но с перепадами весь день гуляющих по нему солнечных полянок, озарявших то клумбу с пионами и календулами, то уголок с густыми красными зарослями кизила…
А посреди двора жил отдельной жизнью пруд, выкопанный и обустроенный ещё покойным Володиным отцом. Когда-то в него были выпущены две морские черепахи и несколько золотых рыбок, которые давно уже выросли в матёрых пятнистых красно-белых патриархов и вели бесконтрольную жизнь естественного отбора, сражаясь с черепахами за крошки хлеба.
Ксения Анатольевна работала в Крымском институте виноделия и виноградарства «Магарач» и каждый год к приезду мальчиков припасала бутылку мадеры их года рождения: 1950-го.
А в последний их совместный приезд приготовила особенный сюрприз.
Борис к тому времени уже побывал в военкомате, уже услышал от майора совет про краски-кисточки. Понимал, что катится, катится к чертям его жизнь, учёба, живопись, а заодно едва вспыхнувший нежный интерес к девушке Асе, с которой месяца полтора назад он познакомился в третьем троллейбусе и с тех пор всегда старался подгадать к семи тридцати, когда она садилась на пять остановок до своей библиотеки.
Все эти пять остановок они оживлённо болтали, а в последний раз он рискнул и попросил её «посидеть» для портрета. И по тому, как славно она вспыхнула, будто просил он о чём-то запретном, тайном, по тому, как еле слышно выдохнула: «ну… хорошо», он понял, что, возможно, и для неё эти пять остановок по утрам хоть что-нибудь да значат.
Он понимал, что сидит на террасе у Ксении Анатольевны в последний раз, во всяком случае, в последний раз перед долгой разлукой; что девушка Ася проедет мимо его судьбы – не станет же она дожидаться из армии едва знакомого человека. Он сидел за столом, вдыхая трогательный, с нотками ванили, накатывающий волнами аромат жимолости, что росла у ступеней веранды, и заворожённо отмечал, как длинные тени кипарисов подбираются к двум обложенным кирпичами клумбам, где ещё горели на солнце ноготки и ромашки, но вот-вот должны были погаснуть – надолго, если не навсегда.
Пруд, который выкопал покойный Володин отец, неподвижно лежал в тени кипарисов огромным латунным диском, и на глади его возникали и гасли узоры от рыбьих плавников.
– Итак, други мои, – сказала Володина мать, доставая из буфета диковинную расклешённую бутыль тёмного стекла, – запомните этот день хорошенько, ибо не уверена, доведётся ли вам ещё в жизни такое вкушать… Это, мальчики, коньяк тысяча восемьсот восемьдесят третьего года! – И, осторожно наклоняя старинный сосуд, отвесила им в рюмки густую, как патока, янтарно-смолистую субстанцию…
Борис не понял тогда – понравился ему напиток или не очень, уж больно вязким и странным для языка оказался, его вот именно что приходилось не пить, а вкушать…
…но сейчас, лёжа лицом в жёлтый пупырчатый потолок общего вагона, он рассеянно листал страницы знакомой книги, вспоминая приземистую бутыль старинного коньяка и такие же приземистые рюмки красного стекла, вспоминая, как вкрадчиво и неумолимо тянулись длинные острые тени кипарисов к парчовой скатерти на столе.
«– …А помнишь, как мы весной спустились на итальянскую сторону Сен-Бернара, после подъёма в снегах, и втроём с Чинком весь день шли до Аосты?
– Чинк называл это «Через Сен-Бернар в городских туфлях». Помнишь свои туфли?
– Бедные туфли. Помнишь, как мы пили фруктовый коктейль в кафе «Биффи», в галерее «Капри», со свежими персиками и земляникой из высокого стеклянного кувшина со льдом?»
…Вдруг вспомнилось, как однажды в мае, получив стипендии, они с Володей наладились в Гурзуф: там, в Доме творчества художников имени Коровина, была такая заветная лавка чудес со всем очень нужным для работы: красками, кистями, лаком и разбавителями…
…Они вышли на остановке «Гурзуф-павильон» и по главной улице Ленинградской (имя постороннее этому пейзажу, морю, шершавой скале Дженевез-Кая) стали спускаться мимо домов с резными деревянными галереями к распахнутой внизу искристой чаше моря, где в четверти километрах от берега ярко и празднично, как на открытке, сидели знаменитые Адалары: две скалы, два горба древнего морского чудовища.
От Ленинградки, и без того неширокой улицы, истёртыми ступенями спускались кривые путаные переулки. На каменных заборах мирно дремали кошки, настоящий цветник разного окраса шёрстки. Одна, красновато-рыжая, сиявшая на солнце абрикосовым огнём, лениво потянулась, круто выгнула спину… и вдруг по широкой дуге перелетела улицу прямо перед лицами мальчиков, приземлившись на заборе слева.
– Ну и ну, – сказал Володя. – Кошка-летяга…
Курортный сезон ещё толком не начался, ни фотографа с ручной обезьянкой, ни горластых зазывал на экскурсии. Утренний покой изливался на черепичные и плоские крыши, стекая вниз, к старым волнорезам с ржавой арматурой, вспыхивая кружевными брызгами пены в аквамариновой густоте моря.
Они остановились и заспорили – как передать на холсте эту синеву до горизонта: изумрудной зелёной, кобальтом голубым или индиго, а может, кобальтом синим, ультрамарином и кобальтом фиолетовым?
Скупнёмся, предложил Володька, время же есть?
Времени-то было у них навалом, только на пляж не сунешься: трусы у обоих дырявые. Неловко… Они пошли по берегу в поисках безлюдного места и вскоре набрели на укромную бухточку за гребнем скалы; судя по проволочному забору, принадлежал этот участок чему-то военно-закрытому. Зато вокруг ни души, отметил Володька, можно купаться голяком, чтоб потом не фигурять в приличном месте с мокрыми задами. Они перелезли через забор, разделись и с воплями бросились в холодное утреннее море. Так что Борис не сразу оглянулся на Володин крик, когда тот напоролся ногой на что-то острое.
Мгновенно прозрачная и крапчатая от камушков на дне вода окрасилась тёмным. Отпрянув, секунду-другую Володя с ужасом глядел на дымные струйки крови, поднимавшиеся со дна, и вдруг, закатив глаза, тихо ушёл под воду. Борис ринулся к нему, подхватил под мышки и потащил на берег. Нога Володина сильно кровоточила, а Борис знал, хотя друг и скрывал эту свою боязнь, что вид крови, как своей, так и чужой, вырубает его с маху, как гимназистку.
На берегу он перевязал Володину ступню… трусами, конечно же, порванными на полоски. Ветхая материя рвалась как бумага, да и ничего другого из того, что не жалко, под рукой не оказалось. С грехом пополам натянул и на себя, и на Володю брюки и рубашки – и потащил друга на закорках к Дому творчества, где уж точно должен был находиться медпункт.
…Он там и оказался. Пожилая медсестра обработала и забинтовала Володе ногу (обе пары драных окровавленных трусов были ею брезгливо выкинуты в мусорное ведро и для скромного бюджета юношей потеряны безвозвратно), припугнула их столбняком от ржавой проволоки и погнала в больницу – делать укол… Гурзуфская больница стояла на ремонте, так что они потащились в Алушту и там невыносимо долго маялись в длиннющей очереди в приёмный покой, пока не прорвались в кабинет, где юная прекрасная дева, спустив с Володи штаны и удивившись отсутствию нижнего белья (стрельнула глазами и заметила: очень удобно, бес её разберёт, что имея в виду), вкатила наконец вожделенную сыворотку в его тощую задницу.
Зато какой мощный, какой пенисто-розовый закат над морем они наблюдали сверху, стоя на шоссе! Хлопья облаков стягивались к горизонту, стремительно наливаясь кровью; солнце, спускаясь, остывало и багровело, а коснувшись воды, вонзило в море длинный кинжал, остриё которого, достигнув берега, долго шевелило на мелководье розовую гальку.
– Значит, так: небо… кадмий лимонный и кадмий жёлтый…
– …можно и кадмий оранжевый, – вставлял Володя, – а вода – кобальт фиолетовый и ультрамарин.
– …а гора как светится, смотри: кобальт синий и ультрамарин, да. Передаём контрастом.
Ни черта они в тот день не успели, ради чего ехали: ни красок не купили, ни даже в море по-человечески не искупались. Проваландались в потной очереди за столбнячным уколом, все свои гроши потратили на попутки. Но тот ошеломительный закат в вихре багряных хлопьев, под которым они спорили, стоя без трусов, без денег, но с огромным вдохновенным будущим творческих побед… – разве то был не праздник, который – всегда, всегда?..
* * *
В Керчи и в Джанкое в поезд добавилось призывников, стало ещё теснее и громче, молодая спёртая мужская сила накапливалась и сатанела, распирала загустевший воздух. Из конца в конец вагона кто-то кого-то окликал: «Санёк, чуешь подляну?!»; кто-то возле туалета столкнулся с давним недругом, кто-то узнал одну падлу с Консервного завода… Голоса грубели, похохатывали, взлетали угрожающей матерщиной… Часа через полтора, будто все ждали этой искры, вспыхнула и покатилась по вагону драка между керченскими и джан-койскими.
Метелили друг друга жадно, страшно, отчаянно; в ход пошли ножи, заточки и кастеты, для чего-то припасённые в солдатскую дорогу… Кровища летела на стенки вагона, кто-то уже валялся в тамбуре на полу, зажимая живот. Сержанты, старшины метались по составу, но унять бешеных драчливых лосей не могли.
Борис лежал на своей верхотуре, листал книжку…
Чьи-то головы мотались под его локтем, кто-то выл от боли, мат стоял кромешный. Время от времени он скашивал взгляд вниз, перелистывал страницу, читал дальше…
Когда на узловой станции в вагон ворвалась вызванная милиция и зачинщиков скрутили и вывели, а заодно вынесли тех, кого сильно покромсали, старшина Солдатенков, тяжело дыша, пошёл по проходу, осматривая поле битвы. В их отсек тоже заглянул, бормоча:
– Бородино… Бородино, блядь!
Огляделся, поднял голову и заметил Бориса на третьей полке.
– Ну что, – спросил, – культурно проводим время? – чем Бориса порадовал: у старшины Солдатенкова, которого он сразу отметил, имелось, оказывается, и чувство юмора. Тот взял в руки книжку, покрутил-полистал, прочитал вслух название. Хмыкнул: значит, вот чем вдохновлялся новобранец посреди жуткой свалки! А имя автора не одолел: это не имя, сказал, возвращая книгу, а воровская кличка какая-то. Разве прилично такое на книжке печатать?
* * *
В Перми ещё лежал снег, ледяной ветер продувал угрюмый стылый город, вытянувшийся вдоль Камы. Какое-то пространство… оглохшее, думал Борис.