Егерь оживился и подтвердил, что места и вправду красивые, показал, как идти до водопада, – красавец водопад, метров двадцать высотой… Сказал – недалеко, километров пять до перевала, – знаменитая березовая роща, та самая, что еще при русском царе посадили. Каждый саженец в золотой обошелся.
Его шоколадная красавица гнула холеную шею, нехотя брала мягкими губами стебельки травы и, вскинув голову, косила каштановым зрачком.
– Там что – чабаны? – спросил Виктор егеря, кивнув на гребень холма.
– Чабаны, да, – заулыбался егерь. – Приятел бери, в гости ходи… Баран резать будем, шурпа, плов варить будем.
– Ну, спасибо, придем… – и он не удержался, похлопал кобылу по теплой шее, ощутив под ладонью упругую мощь лошадиного тела.
Егерь попросил еще сигарету, впрок, и вскочил на лошадь.
– Осторожно ходи, – посоветовал он. – Сыпун много, сель бывает… Вон там – он показал в сторону, где перекрещивались покатые гребни холмов, – там десыт человек от сель погиб.
– Когда? – быстро спросил Виктор, почувствовав, как неприятно ткнулось и заныло что-то в сердце. – В семьдесят четвертом? Разве здесь?
– Издес, – подтвердил егерь спокойно, – все спартсмен был, карта маршрута был, все был… – Он вздохнул и тронул пятками лоснящиеся бока кобылы: – Хоп, отдыхай…
Виктор смотрел на круп удаляющейся лошади, на ватную спину егеря и пытался совладать с непонятным смятением.
Это была группа Позднышева, десять человек, и среди них – муж Ирины, Костя Мальцев… Да, Костя Мальцев, хороший парень… Как же он временами ненавидел его, мертвого, как ревновал Ирину – к имени, к памяти, к прошлым объятиям, – к мертвому ревновал.
Может быть, слишком явственно понимал в иные минуты, что она постоянно сравнивает их, сталкивает – мертвого и живого, и едва ли живой желанней ей и дороже…
Зачем же он оказался здесь, сейчас, что за беспощадная рука привела его сюда и развернула лицом к этим пустынным холмам – вот оно, место Костиной гибели. А теперь отдыхай – то есть мучительно и тщетно старайся выкинуть из головы хоть на пять дней ссоры с Ириной, Костиного сына, так похожего на отца, тяжелый характер матери, бесконечные визиты на дом врачей, однообразные телефонные разговоры – что еще?
– Переста-ань, – простонал он негромко, не понимая сам, к кому обращается: к себе ли, к Ирине, к мертвому Косте или к тому тайному мытарю, что ведает обрывистыми тропками его судьбы, держит карту его маршрута. – Ну что ты, что ты? Почему?.. Не надо, не мучай, не мучай!
…Он повернул в противоположную сторону и долго, изматывая себя, взбирался меж камней и кустов на крутой каменистый холм и, когда взобрался наконец на гребень, почувствовал, что обессилел.
Он повалился в траву – грудью, щекой, – в этот пронизывающий запах сырой земли и нескончаемой жизни, и долго лежал так, бессмысленно изучая торчащий перед глазами кустик молодого лимонника, еще какую-то тонкую травку с фиолетовой робкой крапинкой цветка.
Он перевернулся на спину, раскинул руки, принимая на грудь это любимое, непостижимое небо, и молча заплакал… Такое с ним бывало… В одиночестве, в горах или на море, он иногда плакал от сладкой ностальгической тоски по уходящей жизни. Всегда, с самого детства, очень остро он чувствовал мимолетность своей жизни и трепетно относился к прошлому, часто перебирал в памяти, перетряхивал – берег его, как бережет хозяйка и прячет дорогие вещи в шкафу.
Он вспомнил прошлогоднюю поездку в горы, весной, с Ириной и Илюшкой, ее синюю панамку – смешную, с огромной, как у клоуна, пуговицей на макушке. Илья ушел в поселок за пивом, а они валялись в палатке, решали кроссворд и долго не могли отгадать слово «эротика», когда же наконец отгадали, то взглянули друг на друга и расхохотались, он выкатил глаза, сделал алчное лицо и повалился на нее, она же, изнемогая от смеха, отбивалась и вскрикивала: «Виктор, пусти, перестань, ну! Сейчас ребенок вернется…» А через полчаса поссорились, яростно, из-за какой-то чепухи; видели, как по склону с тяжелой авоськой поднимается Илюшка, улыбается, победно машет им бутылкой пива, и – не могли остановиться. Впрочем, Илья не раз уже бывал свидетелем остервенелых ссор, ему не привыкать…
В последние месяцы раздражение стало прочным и, как ему казалось, чуть ли не единственным оттенком отношения к Ирине. Иногда он даже спрашивал себя: «И это любовь?»
Тогда он представлял, что она умерла. Ирина. Приходят и говорят: она умерла….Нет, не так. Звонят. Чужой спокойный голос в трубке. Говорят: она умерла. И по тому, как хватал его паралич ужаса в эти минуты, он понимал, что обреченно любит ее…
Последний раз он видел ее неделю назад. Утром выписал на работе городскую командировку, быстро уложился с делами и к обеду уже звонил в родную дверь, обитую коричневым дерматином. Ирина, видно, выскочила из ванной – была в махровом халате, с круглой, как у ребенка, намыленной головой.
– Привет! – обрадовалась она. – Молодец, что пришел. Покрась меня, а то я не вижу сзади… – и убежала в ванную.
Он открыл холодильник, отрезал кусок сыру и так жевал, стоя у окна в кухне. Ирина вышла из ванной с полотенцем на голове.
– Не хватай сухомятку, пожалуйста! – Она всегда сердилась, когда он ел стоя, на бегу, как придется. – Покрасишь меня, и сядем обедать. У меня рассольник и голубцы.
– Голубец ты мой, – он глядел в окно и рассеянно жевал.
– Понимаешь, сегодня Аскарянц устраивает банкет после защиты. Не могу же я пугалом идти! Меня Илюшка всегда красит, а тут я забыла с ним договориться, и он на тренировку побежал.
– Кто оппонент у Аскарянца?
– Москвич какой-то. Интересный, в очках, с шевелюрой эдакой. Я фамилию забыла… Вот, смотри, – она уселась перед зеркалом, выдавила в чашку из толстого тюбика вишнево-бурую змейку, размешала, – вот тебе щетка. Окунай и тщательно крась каждую прядь. Особенно у корней прокрашивай. Ясно?
– Ясно, гражданка клиентка, – он встал за ее спиной, взял старую зубную щетку с растрепанной щетиной, тоже вишнево-бурой, окунул ее в раствор и приподнял прядь волос на затылке Ирины.
Почти вся прядь была седой. И это почему-то испугало его. Он привык, что Ирина молодо выглядит, он вообще привык к ней и давно уже не всматривался в ее лицо, волосы, фигуру, как не присматривался к себе. И эта, неожиданная для него, седая прядь – ошеломила.
– Ира! – воскликнул он и стал судорожно ворошить волосы на ее голове, надеясь, что это просто попалась такая прядь, что сейчас он ее закрасит и все будет о’кей… Нет, седины было много, очень много.
Ирина засмеялась и мотнула головою:
– Ну, не балуйся!
– Ира, ты вся седая!
– Сделал открытие, – невесело улыбнулась она и вдруг, подняв глаза, увидела в зеркале его изменившееся лицо. Они молчали и глядели друг на друга и в эти секунды, казалось, понимали такое, чего не могли понять все эти годы… Он молча наклонился и прижался щекой и губами к ее шее, там, где сидела круглая родинка. Ирина молчала, не шевелясь.
– Ну, давай краситься… – наконец тихо и медленно проговорила она. – Будем закрашивать нашу жизнь в красивый цвет.
…Он заметил, что вокруг много растет ревеня, поднялся и стал рвать его – из ревеня мать варила отличные кисели. Он снял рубашку, натолкал в нее ревеня, завязал рукава и перекинул через шею, как хурджун через ишака…
Горячий дневной свет понемногу линял, остывал и стекал с неба в ущелье, где загустевал в вязкие сумерки. С вершины горы открывался дневной закат: солнце, налитое, с кровавой тяжестью в брюхе, грузно оседало в клубневую гряду облаков.
Театральное действо, подумал он, любуясь закатом, и только сейчас ощутил глубокую тишину, в которой происходило это угасание дня. И сразу в тишине послышался шелест травы за спиною.
Он обернулся – шагах в пяти стояла собака, белая, в черных подпалинах, с обрубленным ухом. Стояла и молча смотрела на него желтыми глазами.
От неожиданности он вздрогнул и даже отступил на шаг. Непонятно было – откуда взялась собака. Откуда и чья она? Может, чабанская?.. Она подбежала, стала молча ластиться, что было жутковато. Нет, не похожа на чабанскую. Те – собаки гордые, ничего у чужих не просят.
– Ну что ты, что ты? – спросил он, потрепав ее по голове, забирая в горсть единственное тряпичное ухо. Заговорил, чтоб услышать свой голос, хоть что-то услышать человеческое в этой томительной тишине. – Ты что здесь делаешь, а? Ну, чего молчишь?
Собака глядела на него, ждала.
– Ты есть хочешь? – догадался он. – Ах, бедолага… А у меня нет ничего. В палатке найдем, пошли… – Он повернулся и пошел, собака потрусила за ним.
– Пойдем, пойдем, – повторял он, стараясь не смотреть в ее странные желтые глаза.
…Прошли километра два, когда он вдруг понял, что заблудился. Это обескуражило его. Обычно он прекрасно ориентировался везде – в незнакомых городах, в лесу, в горах, а тут – на тебе, заплутал.
Горы уже померкли, сизыми тенями соскальзывали по ним облака, небо загустело, налилось фиолетовым, и на окраине его всплыла сумеречно-хрупкая луна.
Собака стояла у его ног и, подняв одноухую голову, пристально смотрела. Две холодных луны плыли в ее глазах. Он отвел от собаки взгляд и огляделся, пытаясь сообразить, в какую сторону двинуться. Он искал арчу, выгнутую саксофоном. Но в сумерках, стремительно глотающих пространство, все труднее различались даже недалекие деревца.
– Хреновина какая-то, – буркнул он, повернул и пошел влево.
Показалось, что за острым выступом скалы будет тропка, по которой он поднимался.