– Ну это же такая чепуха, даже смешно… Они все одинаковые!
– Нет, не одинаковые, ты не понимаешь! Мы проводим у ящика еще с полчаса, я – свесившись по пояс внутрь, перебирая черепашат, похныкивая, что надо брать уже сразу двоих, или лучше… троих… А то ему будет скучно…
– Давай завернем его в лопух, – предлагает дядя Миша на обратном пути.
– Зачем?!
– Чтобы он не закакал твое такое прелестное платьишко.
– Нет, он задохнется! Нет, задохнется! Нет!!!
– Ай, не упрямься… – Он срывает лист лопуха над арыком и мы, ссорясь, вскрикивая, охая и несколько раз роняя на землю растопыренного черепашонка, наконец заворачиваем его в лопух, а он вытягивает шею, гребет по воздуху лапами, как упорный и безнадежный пловец в океане, и так хочется посильнее сжать нежный пружинистый панцирек, проверяя – не выпрыгнет ли при давлении наружу то, что внутри?
На каждой прогулке дядя Миша кормил меня мороженым и притчами. Мороженое выбиралось на лотке долго, чаще всего эскимо в серебристой обертке. Нет, не это! Вон то! Нет… то, что вы сейчас взяли, а потом положили…
– Дедуля, ну и балуете ж вы ребенка! Мы сидим с дядей Мишей на деревянных, еще холодных после зимы скамейках в Сквере Революции, мои ноги в сине-красных, с лакированными круглыми носами ботинках не достают до земли, на коленях развернут большой дяди Мишин носовой платок – чтобы не закапать, боже упаси, такое прелестное платьишко! Ну, слушай жизненную историю… И запомни ее навсегда… Летит старый орел над высокими горами, и несет он на спине своего сына, орленка. И говорит ему…
– Почему? Тот еще не умеет летать?
– Не умеет, – скорбно говорит дядя Миша так, что у меня отпадают все сомнения в реальности этого странного перелета. Правда, много чего стоило бы уточнить: куда они летят и зачем? И к чему такая срочность, что уж и не подождать, пока орленок станет летучим? Вообще к любой истории у меня готова масса дурацких вопросов, и дядя Миша никогда не скажет, как остальные взрослые, – замолчи, не перебивай, ты не умеешь себя вести, – будет терпеливо отвечать, но я вижу, как грустно покачивает он головой, как наливаются скорбью его глаза, и молчу.
Ну давай, что там за жизненная история с говорящими орлами…
– И говорит старый орел сыночку: «Видишь, дитя мое, я несу тебя через горы, через моря… так далеко я лечу и так мне тяжело, но я несу своего сына из последних сил… А ты, когда станешь взрослым и сильным, а я буду старым и слабым… понесешь ли ты меня на своей спине?..»
М-м… логично. Почему же дядя Миша грустно умолкает и укоризненно кивает собственным мыслям?
«Нет, – отвечает орленок. – Когда я стану большим, я понесу на спине своего сына…»
М-м… Тоже логично, ничего не скажешь: если орел будет таскать на спине папашу, кто тогда понесет малыша?
– А дальше? – спрашиваю я. – Орел рассердился? Сбросил сына в пропасть?
– Боже упаси, – пугается дядя Миша, – кто же бросает в пропасть своих детей…
– Но что же было дальше?
– А ничего. – Дядя Миша вздыхает. – Я же сказал тебе – это притча. У нее нет конца. Есть только высокий смысл, понимаешь? Ничего, ты еще вспомнишь и поймешь, ты потом оценишь…
Умер дядя Миша внезапно, ранней холодной весной. Лег с вечера спать и утром не проснулся. Дал же бог такую смерть, говорили в родне. Завидовали…
Я училась во втором классе и не помню, чтобы сильно горевала. Нет, я не была бесчувственной идиоткой, просто поток жизни проносил сквозь меня целый мир с такой сокрушительной силой, что я не успевала оборачиваться.
Оплакивать дядю Мишу я начала совсем недавно, сейчас, когда мне стало совершенно ясно, что я и в самом деле больше не увижу его никогда. Никогда. Это слово является нам в полном обнажении смысла именно в тот момент, когда притча подходит к концу, а нам так хочется продолжения. Хотя мы уже отлично знаем, как жестоко обрывается настоящая притча.
На похороны меня не взяли и, гоняя гальку по непросохшему весеннему асфальту, исчирканному в классики куском кирпича, я увидела, как во двор к нам въехал «рафик» и из него вышли мама, бабушка, мои дядя с тетей и старенькая сгорбленная Берта в платке. Они молчащей вереницей прошли мимо меня к нашему подъезду, заплаканная мама бросила: «Поиграй еще, поиграй…» – видимо, не хотела, чтобы я болталась под ногами в нашей небольшой квартирке, куда она зазвала родных согреться чаем и перекусить после похорон.
Я осталась стоять, ошеломленная смиренным преображением Берты из женщины в старуху. Что – платок? горестная сутулость? от чего зависит этот поворот рычага в мироздании каждого человека?
Словом, Берта осталась одна и жила себе дальше еще много лет, по-прежнему покупая твердую зеленую айву на варенье, гоняя полотенцем ос и время от времени продолжая давать финансовые консультации воротилам подпольного бизнеса.
– Светлейшая голова! – вздыхали знакомые и родственники.
Денег за советы она ни с кого не требовала, печь топила зимой только в сильные холода, берегла копейку и активно посещала «партейные собрания».
Между тем, ташкентская почва копила в недрах горючую ярость, которая взыграла апрельской ночью 1966 года несколькими мощными толчками, не слишком заботясь о владельцах глиняных особнячков, вроде того, в каком обитала Берта. Не то, чтобы дом рухнул вдруг кому-то на головы, нет. Правда, одна стена треснула и пошла вбок, и соседи подперли ее двумя толстыми бревнами. Но этот катаклизм так удачно взбодрил вялую «партейную» тему дружбы народов, что весь центр города на всякий случай пустили под бульдозер. Над палатками развевались транспаранты с именами городов – Новосибирск! Челябинск! Ростов! Гигантская стройка развернулась в пыли среди ревущих экскаваторов. Исполины-чинары, под кронами которых столетиями клубилась лиловая тень, падали с грохотом на пустырях, где вчера еще вдоль улиц струился тихий лепет арыков.
Бертин домик был порушен за здорово живешь, но зато ей дали однокомнатную квартиру в одном из быстро возведенных районов. Она была страшно довольна: эпоха ведерка с углем, лопатки, садовой тяпки и прочего земельного инвентаря навсегда уходила из жизни. Мой дядя Яша, мамин брат, самолично перевез ее на новую квартиру, и целый час Берта гуляла по своей жилплощади, лаская ребристые батареи парового отопления, ахая перед кладовкой и с удовольствием вдыхая запах масляной краски.
– Что твоя королева! – приговаривала она зачарованно. – Я буду жить, что твоя королева!
Глухая королева, добавлю я. Да, это наше семейное – к старости мы глохнем.
Берта, кругленькая румяная старушка, никак не хотела пользоваться слуховым аппаратом. То ли экономила, то ли считала затычку в ухе чем-то позорным. Но теперь, когда мы с мамой приходили к ней в гости, надо было колотить ногами в дверь и одновременно остервенело давить на кнопку звонка, чтобы дозваться. С каждым визитом голос в разговоре с Бертой повышался на полтона.
– Когда я возвращаюсь от тети Берты, – говорила мама, – я и шепотом не в состоянии говорить. Ни один самый тяжелый класс, даже седьмой «Б», не стоит мне такого напряжения голосовых связок.
Дважды в год мама торжественно приглашалась для сакрального ритуала: Бертина каракулевая шуба (приобретенная когда-то у адвоката, вдовца, что распродавал гардероб покойной жены), весной отправлялась «в нафталин», а осенью из нафталина извлекалась – седоватая, с маслянистым блеском на крутых завитках, рождалась, как Венера из пены морской.
– Вчера была в жэке на партейном собрании, – докладывала Берта. – У меня украли авторучку.
– Ага-а! – кричала мама. – Это все твои партейцы!
– Собрание было открытым, – возражала та.
Она следила за здоровьем. Если шла в булочную, просила там разрезать буханку строго надвое и возвращалась, держа в обеих руках по половинке, для равновесия. Объясняла нам:
– Я одинокая, за мной ходить некому…
Правда, совсем уже в глубокой старости Берта все-таки прибилась к семье своего племянника, моего дяди Яши. Ее светлейшая голова, как всегда, просчитала все наперед.
В один прекрасный день она явилась к нему, плотно уселась в кухне на стул и, медленно проговаривая слова дребезжащим голосом, расправляя обеими ладонями скатерку на столе, предложила родственный обмен: она перепишет свою квартиру на Семена, Яшиного старшего обалдуя, а сама переедет сюда, в его комнату. И для всех наступит покой.
К тому времени Семен, с детства трудный мальчик, вырос и вполне профессионально терроризировал всю семью. Так что подобное предложение для дяди Яши действительно грянуло, как сошествие с небес архангела Гавриила. Тут же были уточнены хозяйственные условия – на этом настояла Берта. Она ежемесячно отдает в семью свою приличную пэнсию – аж тридцать пять рублей, деньги немалые, на мелкие удовольствия добавляет из накопленных с Мишенькой срэдств и живет себе до логичного конца в покое и тепле, в большой квадратной комнате с двумя окнами.
Обоюдному – да что там обоюдному! – тройственному счастью, казалось, не было предела: дядя Яша приобретал тихую, чистоплотную и еще бодрую тетку вместо великовозрастного скандалиста с его вонючим мопедом и оглушительным транзистором; Семен отчаливал на свободную хату – води кого хошь! А Берта…
Берта, перетаскивая свои пожитки в большую и светлую комнату в квартире племянника, и предположить не могла, во что влипла на старости глубоких лет. Ибо в соседней комнате этой квартиры обитала Рахиль, ее родная сестра. Моя бабка.
Ну и что? – скажете вы, и любой скажет. Замкнулся круг длинной жизни, две ленты сплелись: две родные сестры, две вдовицы, две старые голубки оказались под одной крышей, как много лет назад в Золотоноше, в доме своего отца Пинхуса Эльевича…
Положим, обе они голубками не были никогда. Рахиль, моложе Берты на три года, третья по счету, – та, что сидела на завороте и устанавливала немыслимые рекорды, конфета в секунду, ну, в две! – обладала характером лютым и с первого дня встретила сестру в штыки. Тесно ей было с Бертой. Подмечалось все: сколько та кладет сахару в чай, где ставит боты в прихожей, как и когда вывешивает на балконе белье… Не могла бабка простить сыну, что в дом закралась врагиня. Ревновала так, что искры летели. Припоминала ей все.
– Мишу-то, Мишу угробила! – кричала бабка в коридор, – бедный, мерз всю свою жизнь, а она для него угля жалела!
В особо тяжелых случаях для арбитража вызывалась моя мама и возвращалась оттуда в совершенном отчаянии. Уверяла, что в ссорах зачинщица – бабка, знала материнский нрав.
Раза три она и меня брала с собой, разрядить обстановку. Я училась уже в десятом классе спецмузшколы для одаренных детей, публиковала рассказы в популярном московском журнале, и, что гораздо серьезнее, в газете «Вечерний Ташкент» уже вышло со мной интервью, где последним вопросом значилось – «Ваши творческие планы?»; предполагалось, что старухи меня постесняются. Ничуть не бывало! В один из этих визитов я и услышала брошенное бабкой: «Убийца!» – в Бертину сторону. И посчитала бы это фигурой речи, если бы не мгновенно изменившееся мамино лицо и сдавленный ее вопль: «Молчи!!!» Вот тогда, на обратном пути, в трамвае мама и рассказала в общих чертах – я бы все равно не отстала – историю этой любви и преступления.