На конференцию прибыло 165 делегатов. Безусловно, решения такой многолюдной конференции будут отражать настроения широких масс и будут иметь огромное, авторитетное влияние на населенье Семиреченской области».
Никакого, товарищ репортер! Решительно никакого влияния на население и красноармейцев конференция эта не имела.
Даже наоборот: они на нее оказали маленькое «влияние», вид давления: насильственно придушили.
Открылась конференция 10-го. Счастье председательствовать в этом омуте досталось мне. Первый и второй вопросы интересовали аудиторию мало, – совершенно было очевидно, что вся она пригвождена иными вопросами, иными думами, и нет ей теперь никакого дела ни до Польши, ни до Врангеля, ни до «индустриализации» – тут есть дела и интересы поближе, похлеще, породнее: свои, семиреченские!
По национальному вопросу шебуршили много, а больше всего опять-таки знакомое:
– Зачем киргиз вооружать? Зачем бригаду создавать киргизскую?
С большим трудом удавалось выдерживать вопрос в плоскости принципиального обсуждения, – то и дело выковыривали из него что-нибудь свое, разлюбезное и начинали крыть почем зря.
К четвертому вопросу, под напором общих требований, пришлось делать в повестке дня прибавление: «в частности, военные специалисты».
А вышло так, что одну эту «частность» и прищучивали. Жарко на ней посеклись.
В пятый вопрос добавка вставлена опять-таки под напором. Кричали:
– Какие тут у нас кулаки? Все говорят: «кулаки, кулаки». На всю область один середняк стоит, – вали, записывай на повестку: «о среднем, мол, крестьянстве».
Записали. На этом вопросе горячий скандал был в том месте, где заговорили о продразверстке. Что тут было – только ахнуть!
После митинга в Джаркентском батальоне я поехал открывать вечернее заседание конференции. Открылось в шесть, кончили в половине одиннадцатого. Назавтра ждали мы главного боя: будут обсуждаться наказы, которые получили делегаты от своих выборщиков. Частично нам известны уже были эти наказы – ужас белый: всех долой и разоружить, никаких больше не надо «насилий Советской власти», оставить в силе вооруженного до зубов одного лишь тугого, крепкого мужичка – он и будет хозяином области.
На этих наказах, кто знает, как разгорелись бы страсти. Но не суждено было им огласиться, не суждено было конференции проскочить до резолюции: ночью грохнуло восстание.
После заседания конференции – у всех у нас было тошное, паршивое состояние духа, будто объелись какой-то клейкой терпкой гадостью. В самом деле – эти речи, призывы наши, разъясненья, убежденья, просьбы – к кому они обращены? Кому они в чем помогли, кого образумили? Ухнули они будто в бездонную бочку, и из бочки навстречу им вырвался торжествующий, злорадный хохот. Стоило ли дальше упражняться столь бесплодно, надо ли тратить время на голые разговоры, вслед которым несутся лишь одни, все одни крики и угрозы:
– Не трожь крестьянский хлеб!
– Долой продразверстку, долой, долой!..
– Разоружай немедленно мусульман!
– Не трожь войско из области!
По каждому вопросу – только и слышишь эти протесты и требованья, только хлещет через край жадная забота о шкуре, а пониманья обстановки – нет его, вовсе нет, и никому не хотят, не будут они помогать, кроме самих себя.
Но нет – успокаиваем мы себя – это лишь видимость одна, будто совершенно бесплодно минует конференция, будто втуне останутся все речи, призывы, убежденья. Этого никогда не может быть: нужные, большие слова найдут себе нужное место, и пусть промчатся мимо десяти, двадцати голов – зато в двадцать первой осядут, произведут свою непостижимую, неуловимую работу, как-то по-иному перевернут мозги, и рано или поздно этот мозговой поворот даст себя знать. Ради этих даже десятых-двадцатых надо делать подобное дело: оно окупит себя впоследствии, хотя бы и вовсе неуловимыми и вовсе неприметными фактами!
Так, казалось бы, надобно было рассуждать и насчет нашей конференции. Но под живым впечатлением пережитого в казарме позорного содома, словно заплеванные, мы были во власти тяжелых, смутных настроений.
Сидели грудкой, обсуждали, перебирали подробности дня, взвешивали обстановку. Потом разбрелись по комнатам.
Уже поздний вечер. Дело к одиннадцати. Вдруг торопливым шагом вбегает Муратов, по привычке на ходу срывает запотевшее пенсне, поблескивает осоловелыми, без стеклышек смешными и беспомощными глазами:
– У нас неблагополучно…
– Где?
– В городе нехорошо… Среди красноармейцев брожение. Происходят какие-то таинственные приготовления…
– Откуда все знаешь?
– Масарский говорил, – у них от особого есть там ребята – они и сообщили… Сейчас только прибежали…
Звоню Масарскому в особый:
– Приходи, есть срочный разговор…
Только Муратов ушел, как явился Белов, за ним в дверях показался сотрудник шифровального отделения, – не помню теперь его фамилию, но помню, что парень был верный, в штадиве состоял на хорошем счету.
– Вот, послушай-ка, что расскажет, – скороговоркой выпалил Панфилыч и головой мотнул в сторону шифровальщика, а тот, не дожидаясь вопроса, заторопился:
– Прибегали в комендантскую команду какие-то два неизвестных…
– Когда?
– Да вот только что… недавно… И сообщили, что ночью будет два сигнальных выстрела… По этим выстрелам все красноармейцы должны подыматься…
– Подыматься?
– Да. Подыматься и выступать.
– Куда выступать?
– Не знаю… Ничего никто не знает, но по выстрелам тотчас выступать…
– А что вы не задержали этих двоих?
– Не успел никто… А они, как только объявили, – сейчас же бежать. Да и ночь, видите, темная…
За окном чернела густая тихая ночь.
Мы еще минутку поговорили о самой команде штабной – как отнеслась, каково настроение в данный момент, что можно ждать от нее. Рассказчик мало что мог сказать точно, а в догадках путаться не хотел. Мы его отпустили.
Панфилов тут же сообщил новую неприятность:
– Говорили мне, что транспорт с оружием, шедший из Сарканда, красноармейцы разбили и растащили…
– Надо сейчас же проверить…
– Конечно… Я от тебя побегу к начснабу… потом ворочусь…
– А я жду Масарского – он сейчас все расскажет о казармах…
Масарский подскакал верхом, быстро вбежал и впопыхах обычным частым говорком затараторил: