Волк-одиночка
Дмитрий Красько
В городском парке, в машине третьего таксомоторного, находят обезображенный труп Четырехглазого. Михаила Мешковского привозят на опознание. Потрясенный увиденным, он вдрызг ссорится со своими друзьями и принимается за расследование в одиночку. Ведь, кроме него, никто из коллег не видел кошмарной картины в городском парке. Аргумент весьма спорный, но для Мешковского он становится определяющим – отныне он добровольно возлагает на себя обязанность отомстить за смерть друга.
Дмитрий Красько
Волк-одиночка
Глава 1
Желтые, скрюченные в букву «е» листья падали на крышу, капот, лобовуху и, шурша, скатывались вниз. Это была осень. Все вокруг было тоскливо, и листья шуршали тоскливо. Даже моя машина выглядела тоскливо. Может, и нашелся бы сейчас тип вроде старого доброго аса Пушкина, который, употребив для сугреву, крякнул бы, потеребил баки и пробормотал что-нибудь про унылую пору – очей очарованье, глядя на всю окружающую хрень.
Я, в любом случае, не согласился бы с ним. Более мерзкого времени года представить невозможно. Природа готовится впасть в спячку, а ты сидишь, понимая, что тебе этого не дано, и настраиваешься на то, что несколько месяцев кряду будешь мотать на кулак сопли по случаю зимы и холодов.
Впрочем, очень может быть, что я неправ. Может, прав как раз ас Пушкин. Но для такой меланхолии у меня было основание. Если точнее – даже несколько.
Во-первых, вчера утром Женечка, с которой мы прожили душа в душу целых три недели, собрала манатки и покинула мою враз осиротевшую обитель, сообщив напоследок, что я ее устраиваю в плане физиологическом, а вот в плане бытовом – как-то не очень. Я, будучи джентльменом до мозга костей, проводил ее до самого порога и даже попытался поцеловать в щечку на прощанье, но, получив закрывшейся дверью по физиономии, раздумал это делать. И даже не попытался остановить, за что потом бил себя по лицу и делал другие гадости. Потому что, к стыду своему, успел прикипеть к этой самой Женечке душой, и через пару часов после ее ухода во мне уже скреблись кошки, заливая кровью внутренности. На память остались порванный в порыве страсти лифчик да терпковатый запах духов, успевший крепко въесться в стены. Маловато для здорового мужика тридцати трех лет от роду.
Следующий удар нанес наш завгар, гнусный и подлый человек по прозвищу и фамилии Макарец. Подозвав меня вечером, он, ехидно усмехаясь и шипя воздухом сквозь проделанные мной в частоколе его зубов дыры, сообщил, чтобы я готовился. Ибо через две недели перестану быть сотрудником данного таксомоторного заведения. Макарецову радость можно было понять – я за подлость не раз занимался его воспитанием путем рукоприкладства. Ну, так ведь и натерпелся не меньше. Как бы там ни было, а я даже не стал докапываться, по какой причине меня списывают на землю. Вряд ли Макарец расколется. Да и причин он мог нарыть немало – слишком долго заносил в свои кондуиты мои грехи. В общем, мне светила перспектива остаться без работы.
Но самым хреновым было не это. Самым хреновым было то, что сегодня утром какой-то спортсмен-любитель, ценитель утренних пробежек и собственного здоровья, увидел в Центральном парке такси с распахнутыми дверцами. Человеку свойственно любопытство, иначе он давно вымер бы от голода, перенаселив Землю. Бегун заглянул в машину. И побежал дальше – вызывать милицию. Я ему не завидую – вряд ли он сможет спать без кошмаров ближайшие месяца три. И пару недель, как минимум, будет маяться несварением желудка.
У меня, чтобы не соврать, нервы железные и желудок может при желании гвозди переварить. Но после того, что я увидел в том такси, чувствовалось, что и мне на пару дней голодный паек обеспечен.
Там, вытянувшись на передних сиденьях и полоская голову в луже собственных крови и мозга, лежал человек. Меня, как слегка припозднившегося, привезли на опознание. И я опознал. Не по лицу – оно было изуродовано так, как Бог над черепахой не издевался. Но по шраму на тыльной стороне ладони, по одежде, по хилому телосложению, по красному галстуку на шее, которым он, почему-то, так дорожил, да по очкам в легкой позолоченной оправе, я узнал Четыре Глаза.
Он был слабым и тихим парнем. Но он был моим другом. Он не имел на своей душе ни одного греха, кроме растоптанного в детстве таракана. С ним нельзя было посидеть по-человечески за бутылкой водки, потому что после трех стопариков он уже лыка не вязал. С ним нельзя было выходить на охоту за любительницами острых ощущений, поскольку он обожал свою жену и блюл чистоту семейных отношений.
Но он никогда не делал подлостей – по крайней мере, на моей памяти. Он никогда не отказывал мне в помощи – по крайней мере, когда я в ней нуждался. Он умел заткнуться в нужное время и оказаться в нужном месте, подзанять денег и достать что-нибудь незаконное. В общем, он был моим другом. Хилым, тщедушным, но – другом.
Я долго стоял в парке, навалившись обмякшим плечом на дуб, смотрел на возню вокруг тела сначала ментов, а потом медиков, морщился, как от зубной боли, и все думал – что за твари превратили в компот светловолосую голову моего друга?
При нем не нашли ни денег, ни бумажника, ни часов, ни даже обручального кольца. Он умер потому только, что имел неосторожность заниматься работой, которая предполагает взимание денег с клиентов и складывание их в «кормушку». Она, кстати, тоже была пуста. Ограбление – налицо. Но зачем же так зверски-то?! Ему, если разобраться, хватило бы одного удара по ушам, чтобы отрубиться на часок.
…Листья по-прежнему падали, грустно шурша. Все-таки мерзкое это время – осень. По какому праву она существует? По какому праву существует мутор в моей душе? Зачем так несовершенен мир, Боже? Или это люди, его заселяющие, вымарали его своими потными от натуги телесами? Или это я где-то заляпал душу в дерьме, и теперь грешу на все, что вижу, когда достаточно очиститься самому? Вопросы, вопросы… Кто ответит на них мне, Мише Мешковскому, чей позывной Мишок, человеку без особых талантов и незапятнанной совести, с трясущимися время от времени руками, но все же – человеку, которому тоже свойственно, как оказалось, бояться, любить, страдать и – оставаться без ответа?
Какие-то двое длинноволосых в потасканной одежде бросились к моей машине через дорогу. Я без предубеждения отношусь ко всякого рода хиппи, но на этот раз быстро вытянул руку и задвинул защелки на дверях. Ехать куда-либо в таком состоянии я не собирался. О чем и сообщил определенным жестом расплющившемуся о стекло лицу.
Лицо оказалось с понятием, махнуло на меня рукой и побежало дальше, оставив безвольное водительское туловище наедине с его мыслями.
Мыслей у туловища было хоть отбавляй, но все они были какие-то неправильные, скользкие и противные. Подозрительно сильно смахивали на глубоководных рыб: во тьме умственных глубин чувствовали себя более или менее нормально, но поднимаясь выше, взбухали, а еще выше – и их разрывало от собственного внутреннего давления. И тогда по поверхности мозга расплывалась вся неприглядная сущность, включая кишки и прочие жабры. А мне, как владельцу всего этого добра, оставалось то, что оставалось – вонючая плоть, явственно отдающая смертью, воспоминания о бренности бытия и краткая, но истертая веками и глупцами мысль: все мы там будем. Как это ни пошло.
Четыре Глаза ушел. Он был не первый. Далеко не первый, если считать со времен Адама. Но даже если брать тот небольшой отрезок времени, что сумела зафиксировать моя память, он был даже не десятым. Я бы дорого дал, будь он последним, но ведь и это не так. За ним еще пойдут другие, чуяло мое сердце. И очень скоро пойдут. Я постараюсь.
На стекло неприличным черно-белым пятном капнул привет от пролетавшей мимо вороны. Я встрепенулся, включил дворники, и те размазали птичье дерьмо по лобовухе.
Грусти – не грусти, а работы сегодня все равно никакой не получится. Я просто не в состоянии буду ничего делать. Лица клиентов – прекрасно знаю по предыдущему опыту – станут вдруг тупыми и ужасно нудными, я начну раздражаться по пустякам, грубить, а закончится все тем, что либо я кому-нибудь зубы выбью, либо подобное проделают со мной.
Проведя языком по трем дырам, оставшимся на том месте, где некогда красовались зубы, я вздохнул и завел машину. Дальнейший план действий был очевиден – я вклинился в поток машин и отправился в гараж.
Из первой полосы старался не выбиваться. Нервные окончания подрагивали, как Анка-пулеметчица за своим любимым занятием, а потому двигаться приходилось медленно и осторожно. Мне совсем не улыбалось влипнуть в этот день в неприятность под названием ДТП. И без того в голове бардак.
В гараже витало траурное настроение. Даже Макарец, и тот – вот уж никогда бы не подумал – спал с лица. Его тонкие бледные губы кривились в нервических гримасах, обнажая щербатые десны. По его небритым щекам – клянусь! – время от времени стекали слезы.
Я загнал машину вглубь бокса и выбрался из салона. На краю смотровой ямы сидел механик Вахиб и курил, не обращая внимания на Макареца, который еще день назад при виде такой картины стал бы ядом плеваться и делать вид, что он – потерявший управление космический корабль. Но теперь завгар лишь мотал сопли на кулак, шмыгал носом и вообще всем своим видом показывал, что он не полное дерьмо, а тоже, в некотором роде, человек.
Я засунул руки в карманы и уставился в окно. Узкое, высокорасположенное, оно показывало унылую панораму октябрьского неба. Ярко-синего, солнечного, но уже до холодной сталистости отмытого дождями и отполированного заморозками.
Вздохнув, я пошел к Макарецу. И, подойдя, впервые за несколько лет обратился к нему по-людски:
– Это, Василич… Натурально, я не я буду… Никак, вообще…
– Чего? – удивленно спросил он.
Вы будете смеяться, но я смутился. Я, Миша Мешковский, не мог найти слов, чтобы выразить то, что думаю! Впрочем, только сначала. Потом дело пошло лучше:
– Не смогу я сегодня работать. Руки трясутся. Нервы – ни к черту. Еще собью кого-нибудь. Неохота. Я ставлю машину.
– Ставь, – он махнул рукой и шмыгнул носом. – Какая теперь-то разница?..
Я так и не понял, что имел в виду завгар – или то, что со смертью Четырехглазого во всех что-то надломилось, или что мне теперь можно делать, что угодно – все равно меня скоро попрут из таксопарка.
Разбираться я не стал. Потому что не врал, говоря, что нервы – ни к черту. Напрягись я сейчас мозгом, и не уверен, что смогу удержать на месте свою крышу. А потому просто протянул Макарецу ключи, нашел свою фамилию в протянутом журнале, поставил напротив закорючку, долженствующую означать подпись и, через раз переставляя ноги, пошел к выходу.
Мне было хреново – факт. Так же, как хреново было всем, кто работал в гараже и кому уже сообщили о смерти всеобщего приятеля Четыре Глаза. Так же, как хреново было самой природе – она вяла без зазрения совести, усугубляя хреновость в людских душах.
Я знал, что рано или поздно доберусь до подонков, размозживших Четырехглазому голову. Я чувствовал, что этого не избежать. Даже несмотря на то, что не знал, с чего начать поиски. Но что-то, какое-то неясное предчувствие, сосало мою душу. Она чувствовала близкую кровь, и настраивалась на бой.
Но с кем? Я не знал, где противник, не знал, в какую сторону нанести первый удар. Более того – я не знал, первым нанесу удар или все-таки буду стороной обороняющейся. Впрочем, тут у меня было определенное преимущество – я знал, что война будет, а подонки – нет. Фактор внезапности оставался на моей стороне, но как его использовать, я тоже не знал.
Мысли выписывали кренделя, запутывались в морские узлы при первой попытке привести их в относительный порядок для подготовки плацдарма идей. И то, что они никак не хотели сортироваться, говорило только об одном – самих идей, по крайней мере, сегодня, мне не видать.
Чтобы хоть немного провентилировать мозг, я побрел в сторону Набережной. Другого места, чтобы постоять, не бросаясь в глаза странностью своего поведения любопытным прохожим, я не знал. Не в горпарк же идти, в самом деле, где до сих пор витала неуспокоенная душа Четырехглазого. А идти домой, где все до пошлости уютно, знакомо и пахнет Женечкой, не хотелось.
Люди и машины текли мимо – кто обгоняя, а кто – наоборот, спеша навстречу, – и им было просто. У них не было друга, растерзанный труп которого им продемонстрировали сегодня поутру. У них были обычные дела и заботы, и они воображали, что это очень важно, очень трудно и несправедливо – именно на них взваливать эту непосильную ношу. Чушь. Но подобную чушь еще вчера порол и я, спеша куда-то, ругаясь и плюясь матерными словами. Вчера я даже не подозревал, что может быть еще труднее. Намного труднее – стократ. Что душа, в которую беспардонно и смачно плюнут, может устроить мне аутодафе.
В общем и целом, я, если чем и выделялся из толпы, то, наверное, именно отрешенным и заторможенным видом. Но это внешне. Внутренне же я был совсем – как инопланетянин – другой.
Я шел и думал. Лица встречных и поперечных расплывались, как в тумане, но я не обращал на эту странность внимания. Пусть себе расплываются. Хоть по молекуле до размеров Вселенной. К черту. У меня друга грохнули.
Я шел и вспоминал Четыре Глаза. Как он дурачился, отдавая Макарецу пионерский салют, осененный болтающимся на шее пионерским галстуком. Как он однажды, в стельку пьяный, пытался выбраться на четвереньках из гаража и ползти домой, где его ждала – совершенно трезвого, между прочим – верная супруга. Как он уронил колесо в смотровую яму и угодил им прямо по кепке Вахибу, да так удачно, что тот полчаса гонялся за виновником по всему гаражу, ругаясь по-адыгски и потрясая ключом на тридцать три.
Вспомнил, как мы, таксисты, бились об заклад, ставя на кон ящик водки, удастся ли кому вывести его, невозмутимого в принципе, из себя. Пари заключалось несколько раз, но, насколько я помню, психанул Четыре Глаза только однажды, да и то не на спор, а потому, что кто-то не выбирал выражений, говоря о его семейной жизни. Этот «кто-то» пришел в гости в гараж сильно выпивши, устроил посиделки и нагрубил Четырехглазому. Тот, окосевший, без лишних слов взял с ящика бутылку водки и разбил о голову грубияна. И только после этого стал бить себя в грудь, матерно ругаться и кричать, что никому не позволит поносить его Любаву. Но виновник происшествия этой речи уже не слышал – он лежал на полу, и над его ухом с поразительной скоростью набухала шишка.
Вспомнил я и те несколько заварушек, из которых нам приходилось выпутываться вместе. Иногда помогал он мне, чаще – я ему. Но, как бы там ни было, я всегда знал, что моя помощь окупится – стоит мне попасть в хипеш, позову его, и он придет, вооружившись первым, что попадется под руку, хоть вилкой, хоть скалкой. А нетрадиционным оружием он, не смотря на хилое телосложение, орудовал на удивление ловко. Самое интересное, что ни нож, ни пистолет в его руках не держались – в этом смысле он был совершенный пацифист.
И вот такого парня сегодня ночью какие-то ублюдки угробили за жалкую тысячу рублей – разве это цена его жизни, с которой мне, допустим, и вовсе стоило брать пример? Но эти сволочи не спрашивали у него биографию. Они просто поставили в ней точку. Грубо. Монтировкой. Или газовым ключом. Какая разница, если книга его жизни так и не была дописана?!
Я приметил ступеньки и спустился вниз, к воде. Грязные, вонючие струи – не реки даже, ручейка – несли на своей поверхности всякий хлам. Обрывки газет, в которые бомжи, киряющие где-то выше по течению, заворачивали закуску; щепки и палочки, которые в глазах десяти-одиннадцатилетних сограждан выглядели, натурально, корабликами; упаковки от презервативов и йогуртов, которыми лакомились на берегу молодые люди мажорного типа. Ручей был такой же мерзкий и вонючий, как осень. Никакой разницы.