Оценить:
 Рейтинг: 0

Образ и подобие. Роман

Год написания книги
2021
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 12 >>
На страницу:
4 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

А если Юля позвонит? Леонид Алексеевич жил несколько по старинке и никак не мог привыкнуть к телефону в кармане. Телефон, конечно, остался на столе, в нелепо массивной юбилейной подставочке. Стережёт неведомое. Раньше точно так же трудно было привыкать к очкам, то есть держать их всё время при себе… Он ещё постоял над волнушками, но передумал и вдруг заторопился. Что-то было явно недоделано или забыто, но мысль о звонке пересилила.

В городе были серебристые сумерки. Мотор работал тихо – или это всё не покидала дачная отстранённость, почти отрезанность. Но с чувством, что между пальцами и яблоком или между губами и словом есть какая-то прочная шелестящая прослойка, – с таким чувством опасно было пробираться сквозь светофоры. Он до того напряг внимание, что в груди кольнуло и глаза заслезились. Картошку иначе домой не доставишь, но удовольствия никакого в этом не было. Если бы не жена, он никогда бы не размахнулся на машину. Была у неё странная мечта – доехать на машине до моря. С его-то умением!.. И вот жена на море – а он?

А лифт опять не работал. Гараж отсутствовал, зато балкон был утеплён капитально. Восьмой этаж, однако. Леонид Алексеевич вздохнул, ещё потыкал кнопки и потащил. Первый мешок взлетел с одной лишь остановкой, а на втором он застрял. Этот как раз оказался самый увесистый. Руки задрожали, он задохнулся, и давешний укол повторился, но тяжелее, – или это тяжесть расползлась по груди, потом по мышцам, не вместилась и пролилась в голову. Именно будто пролилась, и он на мгновение почувствовал себя песочными часами. Дождавшись последней песчинки, усмирил дрожь, аккуратно и медленно поднял мешок, взгромоздил на спину и так же аккуратно и медленно стал подниматься, стараясь не считать ступени. Между пятым и шестым мешок снова рухнул, и Леонид Алексеевич на него. Автоматически он расстегнул пуговку, сунул руку в карман, и тут-то выяснилось.

Курточки эти были когда-то куплены парой, из-за границы, в два размера, и обе пришлись впору. Вернее, похудее он сносил раньше и превратил в дачную. Она на нём сейчас и была. А городская осталась висеть на гвозде, – он тут же представил, как её раскачивает тёмный ветер. Всей внутренней разницы меж ними было – в маленьком пузырьке; но что же теперь совать под язык. «Помрёшь, пожалуй», – подумал Леонид Алексеевич, одновременно удивляясь, что пульс, после такого усилия, слабоват. Он загадал, что донесёт теперь мешок до конца, но не дошёл полпролёта, забыв, на что загадывал, и прощая себя тем, что сразу втащит на балкон.

А что бы не бросить в багажнике – или хотелось проверить себя? Оставался последний мешок. С ним он поступил расчётливо, отдыхая через каждые два этажа. Опыт всё равно был сокрушительный. А ведь двадцать лет назад он был, как говорится, молодым человеком. И сорок лет назад – им же самым. А вот сейчас еле ползёт по лестнице. Эти последние двадцать лет, да даже пятнадцать, – они пронеслись совсем незаметно, а изменили его – и не узнать. То есть фактура почти та же. Жизнь, может, отъела полдюйма от его хорошего роста да столько же от обхвата бицепсов. Морщины едва заметны. А вот ощущение – что он другой. Какой-то тут парадокс со временем.

Выбравшись из ванной, Леонид Алексеевич отыскал в холодильнике стаканчик йогурта, сотворил бутерброд и отпил своё восхождение двумя стаканами чая. Только после этого, хваля себя за сдержанность, проник в кабинет и зажёг маленький свет. На столе, где обычно вповалку лежали черновики, рабочие тетради, конспекты, рефераты, сразу заложенные карандашами, да и канцелярская тоже мелочь, сейчас было почти пусто. Несколько библиотечных книг, назначенных им себе в семестр. Стопка бумаги. Прошлогодний журнал. Настоящий parker в окружении шариковых самозванцев. Превратившиеся в бездельников карандаши вместе с двумя линейками занимали отдельный стакан. И посередине слоновьи возвышался держатель телефона. Леонид Алексеевич вздохнул и потянулся к орудию Немезиды. А никто не звонил.

Несколько минут он просто смотрел в экран. Заставка была самая нейтральная – кусок неба с вырезанными глазницами облаков, штук восемь. Потом принялся, неловко шуруя кнопками, перебирать имена. Ему отчаянно захотелось услышать чей-нибудь голос. Оболочка, из которой он, было, выскочил, вывалился, сам как мешок, опять облепила его, даже ещё толще. Ни один звук не проникал в квартиру, ни одна мысль в сознание. Дойдя до Юлии, он вернулся на А – несколько чужих второстепенных имён. Помедлил и отложил телефон, ожидая, что вот сейчас пройдёт. Только что должно было пройти, не очень понятно.

За окном вовсе стемнело. Катились и качались огоньки, отражаясь в стёклах, в дверцах книжного шкафа, переворачиваясь в полировке стола. Как недавно он сам, так невидимый город бесшумно заплясал, стоя на голове. Затем, не оживлённый ли заклятьем, резко зазвонил телефон. Лирический бетховенский этюд прозвучал яростно, будто приговор или вызов. Леонид Алексеевич взял телефон осторожно, как берут измученную долгим полётом бабочку. Это был Миша.

– А, ты дома! – голос бодрый, даже радостный. Однако нотка натужности проскользнула, словно Миша принуждал себя к радости.

– Как ты догадался? – Леонид Алексеевич удивился. Можно было подумать, что друг, сам обожавший передовые электронные штучки, насквозь знал эту его забывчивую стационарность.

– Да это-то что, – где-то в радиоволнах застрял взмах руки. – Бы курс доллара угадать – вот дело, – Миша иногда забавно выставлял частицы вперёд фразы.

Они помолчали, Леонид Алексеевич – уже с раздражением. Ладно, с любящим раздражением. Вещи, которых он вообще не знал или старался не знать, для друга его составляли жизнь души.

– Слышу даже, один, – Миша, действительно, будто вслушался, и ухом потёрся о трубку. – Маргарита-то где?

– На курорт уехала, отдыхает. Она ж ветеран теперь, полпроезда, ну, как не воспользоваться. Да там и сестра какая-то троюродная, так что… укатила основательно, как бы не до снега.

Леонид Алексеевич говорил быстро, не давая переспрашивать. Миша, однако, похмыкал, уточнил – что одна, и издал ещё какой-то невнятный звук, смысл которого был явный: дескать, не договариваешь. Знает ли он, между прочим, про Юлю? Каким-то образом мог догадываться.

– Ну, а Лёня где?

Леонид Алексеевич начал злиться. Во-первых, разговор шёл не о том. Во-вторых, он не любил, когда сына называли его именем.

– Леонард, – подчеркнул он, – на практике. Надеюсь, что на практике. Во всяком случае, в городе я его последнюю неделю не видел. А ты как?

– Да что я, – Миша многотонно вздохнул, – вон когда тут что делается. Голова кругом…

– А что именно?

– Же всё так один футбол и смотришь? Про газеты уж молчу…

– Ну почему? «Литературная», «Новый мир»… – всегда получалось, что Миша расспрашивал, а он оправдывался.

– Пожелтела что-то твоя Литературка. А новый мир – вон он, сам себя крушит. Кризис у нас, Лёнечка, жуткий кризис, а тебе и дела мало.

– Ах, это, – Леонид Алексеевич чуть не рассмеялся. – Ну, в курсе, конечно. Так у нас что ни к осени, то ЧП какое-нибудь, то дефолт, то санкции да санации. Привыкли вроде.

– Нет, ты не в курсе, – теперь Миша будто рассердился. – Все несчастные государства несчастны по-разному. Кризис кризису рознь. И как тут привыкнешь, когда то с одного боку, то с другого, но всегда – вдруг. В этот раз – очень серьёзно и, главное, непонятно, когда выкарабкаемся. Через годик, не раньше. Финансы, они того… усвистали. Повсюду урезают. Тоже и у нас, все планы велено переверстать. Вот в чём дело… Что и звоню.

– Вот в чём дело, – эхом повторил Леонид Алексеевич. – И как же теперь?

Миша сделал паузу. Это был переход от дружеской почти болтовни – к делу. Вот что сразу сквозило в его голосе. И теперь каждая секунда наливала значительностью зреющие слова. А ведь Леонид Алексеевич полагал дело решённым. Он застыл на стуле.

– Всех урезают, – скорректировал Миша сам себя. – Тебя хорошо знают, в привычном-то облике. Если ужать до повести – проскочит без писка, в этом ручаюсь. Если нет – придётся подождать. На тот год я постараюсь пробить. Но сложно. Сам понимаешь, от меня не многое зависит. Такие пироги. Думай.

– Ясно. Спокойной ночи, – Леонид Алексеевич сказал это наугад, понятия не имея, сколько уже времени.

Передумывая Мишин голос, можно было различить и огорчение, и вину, но всё это расплылось в опять давящей тишине. Оказывается, тяжесть никуда из головы не ушла, а когда он попытался подняться, острая боль пробила тело, сверху вниз, прямо от макушки до грудины, будто одним хлопком в него вбили длинный стальной костыль.

Огоньки по столу скользили быстрее прежнего. Надо было немедленно подняться и дойти до кухни, – там наверняка имелись таблетки. Он даже начал вставать. Но эта внезапная голова – никаких сил не было её куда-то нести. Слишком много в неё было набито – отъёзд жены, чужие, выдуманные им, а ставшие собственными, страдания, мысли, в которых тоже уже нельзя различить, что он подслушивает, что думает сам, а что оценивает, разобранная по кусочкам судьба, не складывающаяся обратно, Миша, Леонард, Юля, три с половиной мешка картошки и сто пятьдесят тысяч слов, написанных, но не прочитанных, выпущенных из сердца, но не достигших ничьих глаз… Слишком много. Леонид Алексеевич подумал, подумал как твёрдую и простую мысль, что надо отдохнуть. Не закончив ещё попытки встать, каким-то корявым коротким движением он опустил свою громадную голову на податливую, проваливающуюся поверхность стола. И тогда тишина, весь этот притворяющийся праздничным день обволакивающая его своей пленительной нежностью, вступила в него.

III

Город Плат лежит километрах в двухстах пятидесяти от областного центра, а кто огибает Южноильск, – выйдет все триста. Именно лежит, а не стоит и уж тем более не возвышается. Если смотреть из вертолёта, а ещё лучше из допотопной «Аннушки» или «Яка», может быть, посещающих местный аэродромчик по понедельникам и субботам, когда календарь вытряхивает кочевых работников, будто шахматы из коробки, для очередной порции жизни, – то город, в самом деле, похож на большой платок. Аккуратный двух и трёхэтажный квадратный центр так же аккуратно обрамлён одноэтажными кварталами; а по самой кромке, пройдясь неведомым оверлогом, Плат обмётан такими же аккуратными тополиными и берёзовыми рощицами, не дающими расползтись и обмохриться окраинам.

В поле что-то движется. Из снижающегося самолёта среди берёз да на свежем снегу не сразу разглядишь, что это лошади. Восторженный дилетант будет, пожалуй, уверять, что заметил если не арабскую чистокровку, то уж липициана наверно. Но нет, это табунчик камаргинцев, и масти они скорее серой, хотя первый жеребец белее лермонтовского паруса, он словно вылеплен из снега и, даже обрезая мах внезапною остановкой, взбивающей снежную пену, и замирая на несколько секунд, – он весь в движении, кипит, словно молоко. Табун обгоняет, обтекает его, стоящего и кипящего, но уже с оглядкою и неуверенно.

Откуда, вообще, в этом подстепье взялись французские болотные лошадки? Так Плат только состоит в должности города, а жизнь ведёт самую привольную – и природную тоже. В нём имеется лишь один кирпичный да один бывший номерной заводик, который после конверсии народ переименовал в «ложка-вилка», зато целых три конефермы, плюс страусиная, ботанический сад с диковинками и тепличное хозяйство – отдельный, километрах в двух, квадрат, так блестящий своими солнечными крышами, что даже зимней ночью на востоке разливается рыжее зарево. Конезаводчиков же конкуренция гонит на запад. Один облюбовал Австрию, другой рыщет по Савойе, третий мечтает адаптировать андалусийцев. Хлопот много, но спрос выше, и все хлопоты окупятся. Да и тщеславие тоже – как без него в золотом деле. Не всё же на родных рысаках да тягловых выезжать, их-то в Плате хватает.

Самолёт, тоже почти белый, только с голубыми полосками, низко прогудел, заходя на посадку. Кони всхрапнули на привычный звук и пошли крошить поле. Андрей особенно свистнул и показал на робкую, жмущуюся к краю кобылку. Мальчишка (прогульщик? – ах, ведь каникулы) выхватил из скачки лошадь и подвёл к нему. Андрей осмотрел бабки, с силой провёл рукою по дрожащему крупу, заглянул в глаза, оттянул губу и одобрительно кивнул. Кобыла, словно поняв, что осмотр окончен, с места вбок рванулась к табуну. Нужно было бы спросить кличку, для отметки, но не хотелось сегодня выдавливать из себя слова. Никакие.

Прискакал из каких-то далей Егорыч, старший тренер. Положил руку на плечо, секунду подержал, убрал. Постоял рядом. Хороший мужик.

И небо было белёсое, молчаливое. Жизнь не нуждалась ни в словах, ни в цвете. Ему вспомнился альбом репродукций, которые когда-то давно показывала Любина племянница, впервые съездив в Москву. Кто же – Вайсберг? Вейсберг? Какой-то полупризнанный гений, его картины состояли из оттенков белого, всё время будто исчезающего цвета, они были сплошным вычитанием, это было просто, непостижимо и бессмысленно. Формы, сюжет – забылось напрочь, но эти уходящие переливы… Кони унеслись к опушке, сливаясь с берёзами. Андрей ещё постоял, глядя, как опускается небо. Было что-то умиротворяющее в этой бесцветной жизни. Спокойствие, с которым принимаешь любое дело. Неповторяющееся однообразие снежинок: летящие дни судьбы. И умирать-то хорошо в такой вот снежной чистоте. Андрей глубоко вздохнул, чтоб удержать это внезапное чувство. Он даже улыбнулся. Только колючее сердце не соглашалось.

Всё здесь было рядом. Минут через пятнадцать он подкатил к аэродрому. Тёти своей Андрей никогда не видел, но ошибиться было невозможно. Они неловко обнялись, и опять почти без слов. Он отвёз её домой, показал ей газ, телевизор и особенно замок, чтоб не захлопнула, – сам он однажды умудрился. Измученная двумя пересадками и даже до третьего этажа ухватившая одышку, она попросилась поспать; но прежде того они всё же посидели на кухне, поговорили. То есть больше она. Ему понравился её плавная, слегка напевная речь, с мягким накатом на а. « Какое у вас парадное», – говорила она, например, не вполне ясно, скептически или с уважением. Или: «а снегу-то с высоты – сколько! – и ведь прямо золотой!» В этом было и похожее, и далёкое.

И уже ветер, приходивший в Плат с регулярностью вечерней газеты, начал кружить и замешивать сумерки, когда вороная кореяночка выскочила из города и понеслась на север.

Сначала Андрей ни о чём не думал и чувствовал себя роботом. Потом он объехал Южноильск. Городок занимал седьмое место в списке грязнейших населённых пунктов мира и боролся за шестое. Даже в кризисные годы разноцветные дымы – от кирпичного до густо-сиреневого – не счищались с неба, кажется, никогда не бывавшего голубым. Дождь проливался всеми цветами радуги, неся ядовитые ручейки по марсианским терриконам. Люди здесь едва доживали до пенсии, но уезжать им было некуда, и они превращали свою жизнь в государственную мечту.

Новичкам, проезжая через Южноильск, трудно было не закашляться, даже с закрытыми окнами, да и дороги городские, словно для вящего устрашения, чинили только к главным выборам. Однако не это вынуждало легковых водителей делать крюк, а то тёмное впечатление, которое потом часами не выветривалось ни из души, ни из машины.

Город-то Андрей объехал, а впечатление прихватил с собой. Оно нарастало перелесками, выскакивавшими из давно уже обложившей дорогу тьмы, сперва тонкоствольными, потом зелёными, и вот уже, как когда-то разбойники бесшумно и разом выходили из-за сосновых стволов, так сами сосны выступили из пустоты памяти и потихоньку, в бок подталкивая друг друга ветвями, стали подходить вплотную. Граница этого перехода всегда была – и всегда была неопределённа, скорее всего, завися от настроения. Где-то тут, посередине пути, в течение нескольких километров пейзаж неузнаваемо менялся. Пространство сужалось, стискивалось, лишалось своего родимого корня – простора, лишалось высоты и нависало над дорогою этими мрачными разбойничьими стволами. Полчаса – и степь превращалась в тайгу.

На самом деле, лесостепь, никогда не забывающая раскинуть на горизонте бор, а поближе, словно для усмирения масштаба, помещающая лиственную купу, сменялась лесами, изъеденными вековым лесоповалом, расчистками, дорогами и жильём. То и дело возникали и исчезали заборы, многие – обнесённые колючею проволокой, какую с платовской «ложки-вилки» сняли давным-давно. До настоящих больших лесов с лосями и медведями было, наверное, ещё полдня езды. Но страх уже был тут, с ним.

Конечно, имени страха его чувство не заслуживало, хотя было в нём что-то от клаустрофобии, только гигантской, когда двухкилометровая прямая автотрассы кажется коварным тупиком, а садовый участок в восемь соток – тюремною камерой. Больше тут было природного отчуждения. Привыкшего с детства соотносить своё движение с горизонтом, как мысль – с дальней целью, его сдавливали эти постоянные изгибы, ограничения, сдавливали не только взор, а словно и грудную клетку. Пробивалось сюда и совсем раннее, смутное: как он в чужом городе отбился от мамы и заблудился в заброшенном сквере, не дав времени рассудку осилить плач. Сквер, верно, был никчёмный, но спроецировался на лес. Вообще – на всё это чужое, не его, не его жизнь. И теперь, пересекая условную границу, – мозг привычно цепенел, а внутри негодовало, подстрекая к бунту.

Но поразительно, с какой точной симметричностью это состояние повторялось в его жене! Стоило ей выскользнуть из-под лесной защиты и оказаться на просторе, как она начинала тосковать, метаться, и в глазах её просыпалась загнанная косуля. Ещё не выйдя из машины, а едучи по горячей степи с включённым кондиционером, Люба задыхалась – в точности, как он в сосновых тисках, – а пытаясь объясниться, иногда сразу плакала. Андрей не понимал, как можно любить эти вечно шелестящие, цепляющие за рукава, лгущие колонны, сливающиеся в стены, или стены, распадающиеся на одинаковые ненастоящие существа, – и бояться, когда всё в открытую, ты на ладони у мира, но и мир обнажает перед тобой свою бесконечность… К тому же, в них не заглянешь; и ни на какой дуб Андрей не променял бы умную кошку. А Люба боялась и мучилась, и просилась сейчас же назад, где уже ему было невмоготу.

Так они и жили последние сколько уже лет – встречаясь раз или два в месяц, да ещё каждый август уезжали в какой-нибудь нейтральный, солёный, обоим чуждый край.

Знакомые хмыкали, друзья пожимали плечами, родственники, правда, остерегались. Потом привыкли, и многие, вообще, думали, что они прочно в разводе. Его даже дважды сватали. И некому было рассказать, как нежно тоскует он о жене, как ждёт этих встреч, как каждый раз, когда вот так мчится через пол-области, бурные, хотя неясные, мечты и предвкушения кружат голову, и что это только половина жизни, а когда-нибудь настанет и другая половина; и главная правда – что они любят друг друга, а всё остальное только варианты лжи…

Андрей нёсся будто под горку, а на самом деле потихоньку вверх. Подчиняясь квадрату расстояния, магнетизм будущего чувства увлекал его; и, въезжая в заводской пригород, где и снег выпадал сразу желтоватым, он уже думал только о Любе. На одном из переездов вышла пробка: через него каждые четверть часа гнали составы с углём, – пропустив несколько машин, шлагбаум сразу падал, и Андрей в три хода лишь одолел эту сотню метров.

О Любе, сначала радуя и тревожа сердце, быстро переходило на другое: быт, родня и эти варианты судьбы, ярость вызывавшие в летящем мозгу. Он, конечно, её мучил, да, мучил и тем, что – на расстоянии, и – мучил на расстоянии. Но, в сотый раз переспрашивая себя, честна ли тогда его любовь, можно ли так жить, он моментально впадал в странную и безвыходную диалектику. Это напоминало ночное блуждание по лабиринту, с тем только отличием, что опиралось на страшную и несокрушимую логику. Её терзания были, несомненно, его виной. Но причиной было то, в чём он считал себя безусловно правым. Однако оказаться виноватым было бы куда легче, и из вины всегда есть выход в прощение. Он же исполнял свою правоту как какую-то жестокую схиму и сам мучился ею. Тогда в чём её смысл, не говоря уж о свете, спрашивал он сам себя. И всякий раз, уже подъезжая, моментальная картина, как он обнимает Любины ноги, а потом осыпает поцелуями её лицо и клянётся, что всё, всё, никогда больше он её ни в чём не унизит, ни к чему не приневолит, что она свободна, рисовалась воображению…
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 12 >>
На страницу:
4 из 12

Другие электронные книги автора Дмитрий Лашевский