Оценить:
 Рейтинг: 4

Приснившиеся люди

Год написания книги
2021
Теги
<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Когда у тебя нет денег, нет сил, нет ничего, даже будущего – тогда лук и картошка становятся главным: ты отлично помнишь, какие они на ощупь – шероховатые, гладкие, скользкие, – и тут кончается искусство. А совсем не там, где считал Борис Пастернак.

Пирожка хочется, очень хочется пирожка. Доброго слова. Целую сажень чудных дров.

Однажды в холоде осени восемнадцатого года какой-то знакомый Розанова увидел его, старого, худого, в ужасном плаще, плетущегося по грязи на площади базара в Посаде. В обеих руках банки.

– Что это вы несете, В.В.?

– Я спасен, – был ответ. – Купил «Магги» на зиму для всего семейства. Будем сыты.

Обе банки были с кубиками сушеного бульона «Магги». Я с ужасом глядел на него. Он истратил на бульон все деньги, а «Магги» был никуда не годен – и вдобавок подделкой.

Эти же слова «пирожка хочется, творожка» – они же из Горького выплыли, из его трилогии, из повести «Детство»: «Повара мои добрые, подайте пирожка кусок, пирожка-то мне бы! Эх, вы-и». Надо же: оказывается, Розанов Горького читал, хорошо помнил.

А потом еще был и холод. О нем Розанов напишет в «Апокалипсисе нашего времени» (в 1917–1918 гг.):

Это ужасное замерзание ночью. Страшные мысли приходят. Есть что-то враждебное в стихии «холода» – организму человеческому, как организму «теплокровному». Он боится холода, и как-то душевно боится, а не кожно, не мускульно. Душа его становится грубою, жесткою, как «гусиная кожа на холоду». Вот вам и «свобода человеческой личности». Нет, «душа свободна» – только если «в комнате тепло натоплено». Без этого она не свободна, а боится, напугана и груба.

Удивительно, как мы не дорожим этим теплом, этой сытостью, этой гладкой кожей души – а потом раз, и потеряем. И будем тосковать по пирожку, по творожку. По той свободе, которая у нас была, но теперь куда-то делась. Об этом хорошо еще Александр Володин сказал, возможно, о Розанове ничего и не знающий.

Он на фронте будет представлять и предвосхищать: что вот кончится война, и пусть ему разрешат если и не жить, то хотя бы оказаться там, где будет мир и обычная жизнь, без крови, без смертей, без страха и отчаяния. И он снова сможет «купаться, кататься, кувыркаться, одеваться, раздеваться, подниматься, опускаться, напиваться и не напиваться, обижаться и не обижаться, забываться и не забываться и еще тысячу всего только на эту рифму, и еще сто тысяч – на другие».

Сможет смотреть на женщин, сможет шутить с ними, гладить собак, которые не умеют читать, видеть коров, которые не умеют что-нибудь сочинить, видеть улиток, которым за всю свою жизнь суждено увидеть метр земли максимум.

«Стыдно быть несчастливым», – говорит он. И повторяет несколько раз за короткий текст: «Стыдно быть несчастливым».

Есть тексты, которые тебя лечат. Они, может быть, и не великие, и даже, может быть, не подходят тебе (то ли жмут – малы, то ли наоборот, как в детстве, слишком большое пальто, на вырост). Но, однажды тебе попавшись, они запоминаются: не строчками, а идеей, облаком смысла.

Володинский текст именно из таких. Он тебя не спасет, не убережет ни от чего, не подарит тебе сажень дров или лишний окурок, творожка не даст и пирожка не подсунет, и жизнь его сто раз опровергнет, но я почему-то часто его вспоминаю.

Стыдно быть несчастливым. У нас есть дом, работа, деньги, люди, которых мы любим, и люди, которые, кажется, любят нас. И кожа нашей души не покрыта пупырышками, а гладкая и пока еще относительно молодая.

И этот рефрен стучит у тебя в голове (не больно стучит, не как воробей, а как жилка счастья):

И каждый раз, когда я несчастлив, я твержу себе это: «Стыдно, стыдно, стыдно быть несчастливым!»

И как-то, знаете ли, дорогие товарищи, попускает.

Плачущие ивы японского Льва

Когда ивы скорбят, цветы плачут. Ива плакучая клонится, значит, такого же оттенка, как и зима. Лед капризничает, вода талая – как эхо. Вода ничья, и я, и я, и я.

Если бы грустный японец хотел написать что-то про зимнюю иву и разрыв, он не нагромоздил бы длинные бессмысленные русские слова, как я, он поступил бы иначе.

Всего семнадцать слогов, первая строчка – пять слогов, вторая – семь, третья – снова пять. Впрочем, мог бы и записать хайку про иву в строчку. Но количество слогов все равно бы не прибавилось.

Даже кашляя,
Я остаюсь
В одиночестве.

Кашлял сегодня в ночи (долгая простуда), не знал, что кашляю, как новатор. Автор стихотворения про кашель и одиночество Одзаки Хосай (1885–1926), алкоголик и неудачник, стал свидетелем и участником революции в хайку. Там осталось всего три слога в каждой строке (в переводе нет смысла их считать, я уже считал, там больше, но в оригинале было только по три).

Кашляя в одиночестве в своем стихотворении, Одзаки Хосай не знал, что кашляет, как старый князь Болконский, но старый Болконский тоже, в свою очередь, не знал, что когда-нибудь будет сокращен до хайку.

…В 1886 году (обратите внимание на эту дату: Одзаки Хосай только еще лежит в однолетней своей колыбели) в Японии вышел русский роман, в переводе получивший название «Плачущие цветы и скорбящие ивы. Последний прах кровавых битв в Северной Европе». Мы никогда не догадались бы, кто автор этой довольно тонкой русской книги. Переводчик романа Мори Тай в предисловии объяснил, что в оригинале было слишком много лишнего, поэтому он взял на себя смелость выкинуть оттуда все ненужное и оставить лишь главное – а именно любовную линию.

Так Япония узнала «Войну и мир».

Все, связанное с этим удивительным фактом про толстовскую эпопею, включая последнюю фразу, я узнал благодаря цитате из лекции Анастасии Садоковой, посвященной японской культуре эпохи Мэйдзи, в одном из блогов.

Полез проверять.

Нашел. Это словно баобаб, переведенный как сакура.

Первые переводы русских произведений, уже и так сделанные с английских изданий, искажались еще больше в связи со своеобразной традицией японского перевода. Менялась листва, чикались ветки, сокращалось количество древесных годовых колец. Это вообще, в принципе, нельзя назвать переводом: иностранные книги просто вольно пересказывались.

Итак, ни войны, ни мира – длинный столбец иероглифов как название. В предисловии Мори Тай рассказывает, какое сильное впечатление на него произвел этот русский роман. Он его неоднократно перечитывает и всякий раз находит места, которые снова потрясают его. Над судьбами главных героев он плачет, «как слабая женщина или дитя».

Эти герои проживают свои отношения и чувства как явления природы. Поэтому так много тут времен года, деревьев, цветов и бабочек. И все эти деревья, и бабочки, и времена года приобретают устойчивый символический смысл. Первая глава романа имеет название «Ива, стряхивающая снег, – возмущение праздной жизнью Шерер» (вы узнали, конечно, это имя). Вторая – «Цветок, плачущий под дождем, – тоска Лизы о муже». Далее – «Обезумевшая бабочка, промокшая от холодной росы, завидует любви Николая и Сони».

Боже мой, боже мой. Это же мы. Это мы – обезумевшие бабочки, промокшие от холодной росы. Так и буду теперь просить себя называть.

Текст первой части романа занимает в переводе всего 174 страницы. (Русские школьники должны за это поставить Мори Таю памятник, я считаю.) После чего идет послесловие, где кратко рассказывается о событиях, которые произойдут в последующих томах, – их, я напомню, четыре. Но оставшихся томов не воспоследовало. Напрасно Мори Тай интриговал и рассказывал о грядущих событиях, как раньше рассказывали в многосерийных советских фильмах о новых поворотах сюжета. Издание продолжения не имело. То ли издательство прогорело, то ли сам переводчик убедился в непосильности этой затеи.

Неудивительно, что у многих японцев Толстой запечатлелся в уме как человек с седой бородой, будто сразу таким он явился на свет, как Будда, как полубог, как учитель. Они воспринимали Толстого личностью, стоящей где-то очень высоко, недосягаемо для простых людей. Говорят даже, раньше японцам казалось, что не было у Толстого ни юности, ни детства, что он всегда был таким мудрым и старым. И уж точно никогда не кашлял в одиночестве. Потому что ни кашля, ни одиночества для таких людей нет: они говорят со звездами, слышат слова ветра и океана.

В принципе, можно было на этом закончить. Но я закончу на своем, мелком и смертном.

Обезумевшая бабочка, промокшая от холодной росы, – это я.

«Посему я прошу тебя, брат Иосиф, забери его себе домой»

Япомню, как моя прабабушка, которая дожила до девяноста восьми лет и умерла в мои двадцать семь, рассказывала мне в детстве про двух голубиц, которые прилетели к Деве Марии оплакивать еще маленького Христа.

Я тогда не знал слова «апокриф», священных книг мы, понятное дело, не читали, и я подумал, что с этого и начинается Евангелие. (Ну а с чего оно еще должно начинаться? Про Ленина мы тоже читали, начиная с его курчавой головы.) О Евангелии я уже знал: оно лежало, самое обычное, у прабабушки на подоконнике, а у бабушки, которая жила в соседнем подъезде, в своей профессорской квартире, было и «драгоценное» – с позолоченными обрезами.

Я брал в руки эту книгу с топорщащейся от времени обложкой и думал: стоит, наверное, целую тыщу, как машина.

Ничего я тогда не знал. Машина в советское время стоила примерно шесть тысяч, а дореволюционное золото слетало с обрезов на пальцы, как бабочкина пыльца.

«Ну, пятьсот рублей, может, и дадут», – говорила профессор-бабушка. И убирала книгу, стоящую три папиных зарплаты, в книжный шкаф за стеклянные дверцы.

…Одно из самых известных апокрифических евангелий, которых в первых веках христианства было несколько десятков, – это, конечно, Евангелие от Иакова. Оно сохранилось в ста тридцати списках и рассказывает о детстве и юности Марии (поэтому и называется протоевангелием), а также о событиях во время рождения в пещере самого младенца Христа. Как застывают все – и работники в поле, и пастух, и овцы, которых он пасет, и даже птицы – когда Иосиф идет в ближнюю деревню за повитухой. «И видит овец, которых гнали, но которые стояли. И пастух поднял руку, чтоб гнать их, но рука осталась поднятой. И посмотрел на течение реки и увидел, что козлы прикасались к воде, но не пили, и все в этот миг остановилось».

Как возвращается он с двумя повивальными бабками, но те сперва не могут войти: из пещеры бьет сильный ослепительный свет. Но одна из повитух все-таки отваживается войти и видит, как берет грудь младенец Иисус (то есть их помощь уже не понадобилась, они теперь только свидетели, вот их смысл, вот теперь тайна, самая главная тайна их жизни), и выходит, чтобы сказать: «Саломея, Саломея, я видела чудо: родила дева и сохранила девство свое».

Но Саломея не верит. И рука повитухи, осмелившейся проверить девство Марии, горит, как в огне.

В других апокрифах появляются еще и необычные животные. (Как тут не вспомнить кинокартину «Фантастические твари и где они обитают» из фильмографии о Гарри Поттере.) В Евангелии от Псевдо-Матфея рассказывается, как по пути в Египет семейство видит, что из пещеры им навстречу выходят драконы и кланяются маленькому Иисусу, как львы и леопарды указывают путникам дорогу, – и вскоре семейство сопровождает целая ватага зверей.

<< 1 ... 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
7 из 10