Наконец он добежал до самого берега озера Лун и здесь увидел палатку и костер и около них какого-то индейца и белого человека.
Он не бросился к ним. Он даже не залаял и не завизжал; пережитые в пустыне тяжкие испытания уже научили его. Он стал тихонько подкрадываться к ним, затем остановился и лег на живот, но только не в круге света, отбрасываемого костром. Отсюда он увидел, что ни тот ни другой из незнакомцев не был похож на Чаллонера. Но оба курили так же, как курил и его хозяин. Он мог слышать их голоса, и они были похожи на голос Чаллонера. И самый привал был такой же: и костер, и висевший над ним котелок, и палатка, и самый воздух, содержавший в себе запах только что начавшей вариться еды.
Через две-три минуты он переступил линию огня. Но белый человек тотчас же вскочил с места, протянул руку совершенно так же, как протягивал ее и Чаллонер, и схватил деревянную палку толщиною в руку. Он подбежал к Мики на расстояние в десять футов, и Мики подполз было к нему и встал на ноги. Здесь он находился уже в полуосвещении. Глаза его вспыхнули от отразившегося в них огня. И человек увидел его.
Он быстро размахнулся над своей головой дубинкой, которую захватил с собою. Она пронизала воздух со страшной силой и полетела прямо на Мики. Если бы она попала прямо в него, то убила бы его наповал. Но толстый ее конец миновал его; она задела его своим тонким концом, угодив ему прямо в затылок и в плечо и отбросив его назад, уже в темноту, с такой силой и так быстро, что человеку показалось, будто он убил его. Он громко крикнул индейцу Макоки, что убил волчонка или лисицу, и утонул во мраке ночи.
Дубинка отшвырнула Мики прямо в самую чащу густой сосновой заросли. Здесь он лежал, не издавая ни малейшего звука, с невыносимой болью в плече. Он увидел, как между ним и костром человек наклонился и поднял дубинку. Он увидел также, что и Макоки, захватив с собою другую дубинку, поспешил к нему на помощь, и еще тише притаился в своей засаде. Ужас овладел всем его существом, потому что он понял настоящую правду. Среди этих людей не было Чаллонера. Они охотились на него с дубинками в руках. А он знал, что такое были дубинки. У него было почти сломано плечо.
Он лежал очень тихо, пока люди разыскивали его. Индеец даже пошарил своей дубинкой в чаще густой сосновой заросли. Белый человек настаивал на том, что он действительно подшиб зверя, и один раз так близко стоял от самого носа Мики, что почти коснулся его своим сапогом. Затем он пошел обратно к палатке и подбавил в костер хворосту, так что осветилось еще большее пространство, чем было раньше. У Мики похолодело под сердцем. Люди еще долго продолжали свои поиски, но совсем в другой стороне.
Почти целый час Мики не мог двинуться с места. Костер стал потухать. Старый индеец завернулся в одеяло и лег, а белый человек ушел к себе в палатку. Только теперь Мики отважился вылезти из своей засады. С разбитым плечом, прихрамывая на каждом шагу, он поспешил обратно к дороге, по которой шел сюда, полный надежд, всего только какой-нибудь час тому назад. Человеческий запах уже более не заставлял так радостно биться его сердце. Теперь он составлял для него угрозу. Предостережение. То, от чего он должен теперь уклоняться. Скорее он встретится теперь с глазу на глаз с выдрой или с совой, чем с белым человеком и с его дубинкой. С совами он смог бы еще поладить, но дубинка была, во всяком случае, во много раз сильнее его.
Была уже совсем глубокая ночь, когда он доковылял наконец до того дупла, в котором поймал зайчонка. Он влез в него и до самого рассвета все лизал свою рану. Ранним утром он вылез из дупла и доел остатки зайчонка.
После этого он отправился на северо-запад, где должен был находиться Нива. Теперь уже Мики более не колебался. Он опять хотел быть с Нивой. Ему хотелось потыкать его носом в бока, лизнуть его в морду, даже и в том случае, если бы от него все еще воняло до сих пор. Он соскучился по его хрюканью и по его дружеским, веселым взвизгиваньям; ему захотелось вдруг отправиться вместе с ним на охоту, пожрать с ним, а затем улечься с ним рядышком на солнце и поспать. Ведь Нива, в конце концов, составлял собою необходимую часть его жизни.
И он побежал к нему.
А Нива в это время безнадежно и с глубокой печалью оставил далеко за собой свои любимые места и тоже шел ему навстречу по тому же самому пути, разыскивая Мики и обнюхивая его следы.
Они встретились внизу, на небольшом открытом лужке, сплошь залитом солнцем. Никаких больших демонстраций не произошло. Они остановились и некоторое время смотрели один на другого, точно желая убедиться, они ли это на самом деле. Нива захрюкал. Мики завилял хвостом. Они обнюхались. Затем Нива взвизгнул, а Мики заскулил. Вышло так, точно они хотели сказать друг другу: «Здравствуй, Мики!» – «Здравствуй, Нива!»
А потом Нива лег на солнышке, а Мики растянулся рядом с ним. В самом деле, как все на этом свете просто! Все кажется разрозненным на отдельные части, но в конце концов всегда составляет одно целое. И сегодня их мир представлялся им обоим одним стройным гармоническим целым. Они опять были приятелями – и были счастливы. Баста!
Глава XI
Наступил месяц Восходящей Луны, как говорят индейцы, – глубокое, сонное лето во всей стране за Полярным кругом.
От Гудзонова залива и до Атабаски, от Горной страны и до конца Великого Барренсова леса, долины и тундры – все погрузилось в мир и забвение в солнечные дни и в звездные ночи «муку-савина», то есть, по-нашему, августа. Это был месяц плодящий, взращивающий, месяц, когда вся жизнь оживала после долгой спячки еще раз. Во всей этой пустынной местности, такой беспредельной, что она тянулась на тысячи миль с востока на запад и на столько же с севера на юг, – совершенно не было заметно человеческой жизни. Только на одних заимках Компании Гудзонова залива, то тут, то там попадавшихся иногда по безграничному пространству, собирались охотники и разведчики, с женами и детьми, чтобы наконец выспаться хорошенько, поделиться мыслями и позабавиться чем-нибудь в течение двух-трех недель за целый год, пока на дворе еще стоит тепло и пока не наступили еще контраст и трагедия грядущей зимы. Для всех этих людей лесов и тундр это был действительно «муку-савин» – великий день радости года; это были для них недели, в которые они уплачивали свои долги мехами, получали новые кредиты в факториях компании; недели, в которые они на каждом таком посту встречали настоящий праздник – пляски, игры в любовь, свадьбы и желание как можно больше и полнее наверстать то, что им предстояло потерять за многие дни голода и мрака, ожидавшие их впереди.
И вот на этот-то короткий срок все дикие звери и зверюшки и чувствуют себя полными хозяевами своей пустыни. Они уже больше не слышат запаха человека. На них не охотятся. Уже нигде не видно капканов, расставленных для их ног, и отравленной приманки, так соблазнительно разложенной по тем местам, через которые им приходится пробегать. На заводях и на озерах дикие птицы токовали и безбоязненно подзывали к себе своих птенцов, чтобы научить их, как надо пользоваться крыльями. Рысь свободно играла со своими котятами, совершенно не ощущая в воздухе угроз со стороны человека; лосиха открыто входила в холодную воду озера со своим теленком. Соболь и куница радостно бегали по крышам покинутых на время хижин и шалашей; бобр и выдра весело хлопотали и постукивали в мутных лужах хвостами; птицы распевали – и по всей пустыне разносились гомон и песнь природы, как будто бы Великая Сила только в первый раз захотела показать все значение природы. Родилось на свет новое поколение живых существ. Это было время юности с десятками и сотнями тысяч маленьких живых существ, родившихся у диких животных и птиц, игравших в свои самые первые игры, воспринимавших свои самые первые уроки и быстро подраставших навстречу угрозам и приговору их первой, приближавшейся к ним зимы. И Добрый Дух лесов, предвидя то, что должно было произойти, уже всего припас для них в достаточном количестве. Всего было много. Брусника, черника, можжевеловые ягоды и рябина уже поспевали. Ветви деревьев и кустарников обвисали от тяжести шишек и семенников. Трава была зелена и нежна от летних дождей. Клубни луковичных растений почти целиком вылезали из земли; в заводях и по берегам озер кишела масса еды, а над головой и под ногами всего было столько, точно безостановочно сыпалось на землю из рога изобилия.
В такой-то обстановке Нива и Мики наслаждались своим полным и безграничным благополучием. Они лежали в этот августовский полдень на нагретом солнцем выступе скалы, царившем над этой полной чудес долиной. Наевшись до отвала сладкой брусники, Нива заснул. Мики только жмурился, вглядываясь полузакрытыми глазами в легкую дымку, окутывавшую долину. До него доносилась снизу музыка от ручьев, бежавших между камней и через каменистые перекаты, а с нею вместе и мягкий, убаюкивающий летний шум от самой долины. Он как-то неспокойно заснул на полчаса, а затем открыл глаза и стряхнул с себя дремоту. Острым взглядом он оглядел всю долину. Затем посмотрел на Ниву. А тот, жирный и ленивый, так и проспал бы без него до самой ночи. Теперь уж Мики приходилось его беспрестанно расталкивать. И вот Мики сердито два или три раза забрехал на него и дернул его за ухо.
– Да проснись же, наконец! – казалось, хотел он сказать. – Ну что за интерес дрыхнуть в такой чудесный день, как сегодня? Давай лучше спустимся к ручью и на что-нибудь поохотимся вместе!
Нива пробудился, вытянулся во все свое жирное тело и зевнул. Его сонные глазки тоже поглядели на равнину. Мики поднялся и издал низкий, беспокойный вой, что всегда означало для Нивы, что он хотел подвигаться. Нива ответил ему, и они стали спускаться вниз по зеленому откосу между двумя невысокими холмами.
Теперь уж каждому из них было почти по полгода, и по своим размерам они уже перестали быть медвежонком и щенком. Теперь уж это были медведь и собака. Угловатые формы Мики уже сгладились и приняли свой настоящий вид; его грудь развилась; шея вытянулась и уже не казалась такой непропорционально короткой сравнительно с величиной головы и челюстей, – и его тело увеличилось и в длину, и в обхват, и вся его фигура теперь была вдвое больше, чем у самой крупной обыкновенной собаки его возраста.
Нива потерял свою детскую шарообразность и неповоротливость, хотя еще больше, чем Мики, доказывал на себе, что он не зря провел эти полгода без матери. Но больше уж он не чувствовал той нежной любви к покою, которая наполняла его раннее детство. Кровь его породы уже начала сказываться в нем, и при встрече с врагами, во время борьбы, он уже не искал для себя безопасного местечка, а прямо выходил один на один, даже и в тех случаях, когда крайние последствия казались ему до ужаса неизбежными. Говоря проще, в нем, как и в большинстве медведей, стала развиваться охота к поединкам. Но если бы нашлось еще более подходящее определение, то оно могло бы с еще большим основанием быть применено и к Мики, этому верному сыну своих родителей. Он тоже был большим задирой. Оба еще молодые, они уже все были покрыты шрамами и рубцами, которыми могли бы гордиться под старость. Вороны и совы клювами и когтями, волки зубами, раки клешнями, – все они оставили на них свои следы, а у Мики на боку зияла плешь в восемь дюймов длины, оставленная ему на память волчицей. И теперь, когда Мики вел Ниву на новые приключения, медведь послушно следовал за ним, но уже с другим настроением, чем то, с каким он обыкновенно отправлялся промышлять для себя еду, которая всегда составляла для него главное в жизни. Это не значило вовсе, что Нива лишился своего аппетита. Он мог съесть в один день более, чем Мики в три, в особенности, если принять во внимание, что Мики ел два или три раза в день, тогда как Нива предпочитал кушать всего только один раз, но зато беспрерывно с рассвета и до ночи. Находясь в дороге, он всегда и не переставая что-нибудь жевал.
На целую четверть мили, в пространстве между двумя грядами холмов, где, картавя, по каменистому ложу стремился куда-то ручеек, тянулись заросли великолепнейшей во всей стране Шаматтава дикой черной смородины. Крупные, как вишни, черные, как чернила, и от спелости надувшиеся так, что чуть не лопалась на них от наполнявшего их сладкого сока кожица, ягоды свешивались с кустов целыми гроздьями и в таком множестве, что Нива мог свободно срывать их с веток ртом и есть. Во всей этой дикой пустыне ничего не могло быть более интересного, чем эти почти перезрелые ягоды черной смородины, и это ущелье, в котором они в таком множестве произрастали, Нива уже заранее стал считать своею личною собственностью. Мики тоже уже научился есть ягоды. Кроме того, Мики привлекало это местечко еще и по другим соображениям: здесь было много молоденьких куропаток и кроликов с нежным мясом и вкусным запахом, которых он ловил так же легко, как и глупых кур. Были здесь также кроты и белки.
В этот день, едва только они принялись набивать себе рты сочными ягодами, как до них донесся безошибочный звук. Безошибочный потому, что они тотчас же узнали, кто его производил. В двадцати или тридцати ярдах выше их кто-то шумно пробирался сквозь смородинные кусты. Какой-то неизвестный похититель вторгался в их сокровищницу, и тотчас же Мики оскалил зубы, а Нива в злобном ворчании сморщил свой нос. Оба они подкрались на цыпочках к тому месту, откуда доносился этот звук, пока наконец не увидали себя на небольшом открытом пространстве, которое было так же плоско, как стол. В центре этого пространства росла группа смородинных кустов не более двух ярдов в обхвате, и почти сплошь черных от ягод. Перед ними, поднявшись на задние лапы и захватив в передние отягченные плодами ветки, стоял большой молодой медведь, раза в четыре больше, чем сам Нива.
В первый момент гнева и удивления Нива не принял во внимание эти размеры. Он испытывал приблизительно то же самое, что и человек, возвратившийся к себе домой и увидевший, что всем его имуществом распоряжается кто-то другой. К тому же в нем заговорила еще и амбиция, которую, как ему казалось, было легко удовлетворить, а именно – выбить спесь из представителя его же собственной породы. То же чувство, казалось, испытывал и Мики. При обыкновенных условиях он немедленно пустился бы в драку и прежде, чем Нива решился бы выступить сам, он уже подскочил бы к бессовестному браконьеру и вцепился бы ему в горло. Но сейчас что-то осаживало его назад, и Нива бросился на ничего не подозревавшего врага и, как молот, ударил его своим телом прямо по ребрам.
Полный удивления, со ртом, набитым ягодами, несчастный, почувствовав на себе силу удара Нивы, покатился, как туго набитый мешок. И прежде чем он смог что-нибудь сообразить, – а ягоды в это время потоком сыпались у него изо рта прямо на землю, – Нива схватил его за горло – и потеха началась. Сцепившись между собою всеми восемью ногами и стараясь действовать ими вовсю, оба дуэлянта катались по земле, сжимая друг друга в объятиях и стараясь задавить один другого, вертясь при этом, как две обезумевшие мельницы. Для Мики было почти невозможно понять, кто из них был в худшем положении – Нива или молодой незнакомец; по крайней мере с три или четыре минуты он находился в сомнении.
Затем он услышал голос Нивы. Он был чуть-чуть слышен, но Мики безошибочно угадал в нем звук тяжкой боли.
Тогда он подскочил к медведю и схватил его за ухо. Это была свирепая, ужасная хватка. Сам отец Нивы при подобных обстоятельствах громко завизжал бы от боли. И молодой медведь завыл в агонии во весь свой голос. Он забыл обо всем на свете, кроме ужаса и боли от этого нового для него существа, которое вцепилось ему в ухо, и воздух наполнился его отчаянными воплями. И Нива понял, что за него вступился Мики. Он высвободился из-под своего обидчика и сделал это как раз вовремя. Потому что снизу, как рассвирепевший бык, уже неслась на помощь к своему верзиле-сынку его мать. Нива успел увернуться от нее в сторону, как мячик, когда она со всего размаха на него замахнулась. Потеряв даром удар, старая медведица в крайнем возбуждении бросилась к своему вопившему от боли детенышу. Повиснув радостно на своей жертве, Мики позабыл о всякой опасности, пока медведица не принялась отдельно и за него. Он заметил ее только тогда, когда она опустила на него свою тяжелую, как деревянное бревно, переднюю лапу. Он увернулся; направленный на него удар пришелся как раз по башке ее же собственному сыну с такой силой, что это сбило его с ног, и он, как футбольный мяч, отлетел на двадцать аршин в сторону и покатился вниз к ручью.
Мики не ожидал дальнейших результатов борьбы. Быстро, как стрела, он уже бежал вслед за Нивой через смородинную чащу вдоль ручья. Они вместе выбрались на равнину и добрые десять минут мчались без оглядки неведомо куда, боясь обернуться назад. А когда наконец они решились на это, то смородина от них была уже за тридевять земель. От усталости Нива высунул красный язык, и он болтался у него, как тряпка. Он весь был исцарапан и измазан кровью; вырванная шерсть клочьями висела по всему телу. Когда он посмотрел на Мики, то по грустному выражению его глаз собака заметила нечто, что могло бы быть принято за сознание Нивой своего полного поражения.
Глава XII
После описанной выше потасовки более не могло быть и мысли о том, чтобы Нива и Мики вновь возвратились в свой потерянный рай, в котором так соблазнительно росла черная смородина. От самого носа и до кончика своего хвоста Мики был искателем приключений и, подобно своим бродягам-предкам, чувствовал себя счастливее всего только тогда, когда передвигался с одного места на другое. Пустыня опять потребовала его к себе, овладела его телом и душой, и очень возможно, что и он, при создавшихся условиях его жизни, так же бы стал избегать теперь человеческих жилищ, как избегал их и Нива. Но и в жизни животных так же, как и в жизни людей, природа проделывает свои шутки и проказы.
После шести великолепных солнечных недель истекшего лета и ранней осени и вплоть до сентября Мики и Нива все время держали путь на запад, к той точке, где каждый вечер заходило солнце. Многое они увидели в той стране, через которую проходили. Это был край в сотни миль в окружности, который искусная мать-природа еще искони превратила в настоящее царство самой нетронутой дикости. Они прошли мимо колоний бобров, расположенных в темных, молчаливых местах; они видели, как играла выдра; они так часто сталкивались в пути с лосями и оленями, что уже перестали их бояться и избегать, а шли прямо в открытую по лугам или по краям тундр, на которых находили для себя пропитание. Именно здесь Мики постиг ту великую премудрость, что когти и клыки даны им для того, чтобы с помощью их нападать на парнокопытных и рогатых; волков было множество, и несколько раз они сами чуть было не попались им под когти и клыки и еще чаще слышали доносившийся до них дикий язык их массового воя. После опыта с волчицей Мики уже больше не желал к ним присоединяться. Теперь и сам Нива более не настаивал на том, чтобы останавливаться надолго около еды, которую им удавалось находить. В нем уже начиналось, как говорят индейцы, «кваска-хао» – инстинктивное предчувствие Великой Перемены.
С самого начала октября Мики стал замечать, что с его приятелем стало происходить что-то странное. С каждым днем Нива становился все беспокойнее и беспокойнее, и эта его тревога достигла в нем высшего своего напряжения, когда начались ночные холода и осень тяжелым дыханием стала сковывать воздух. Теперь уже Нива вел Мики куда-то в необозримые пространства, и казалось, что он все время что-то разыскивал по пути, что-то таинственное, чего Мики не мог ни видеть, ни обонять. Теперь уж он не просыпал целые часы подряд. С половины октября он почти не спал совсем, а все шел и шел вперед, днем и ночью, и все ел, ел и ел да принюхивался к ветру, стараясь обнаружить в нем что-то неуловимое, что природа настойчиво приказывала ему искать и найти. Он то и дело, ни на минуту не переставая, засовывал свой нос то под свалившиеся от бурь стволы старых деревьев, то в углубления между камней, и все время Мики был около него, готовый броситься в сражение и биться в нем до последней капли крови именно с тем животным или с той вещью, которые Нива так настойчиво отыскивал. И казалось, что он не найдет их никогда.
Затем Нива вдруг круто повернул назад, к востоку, влекомый инстинктом своих праотцов, назад, к стране своей матери Нузак и своего отца Суминитика. И Мики опять покорно за ним последовал. Ночи становились все более холодными. Звезды казались ушедшими еще выше, и восходившая луна уже более не бывала красной. В крике филина уже слышались тоскливые ноты, ноты жалобы и печали. В своих землянках и шалашах, кое-где попадавшихся в глуши лесов, люди уже вдыхали в себя каждое утро морозный воздух, пропитывали свои пожитки рыбьим и бобровым жиром, заготовляли себе зимнюю обувь и налаживали сани и лыжи, потому что крик филина говорил им, что зима уже близко и надвигается с севера. И на болотах умолкла жизнь. Лосихи уже не сзывали более вокруг себя своих телят. Вместо них на открытых полянах и выжженных местах стали уже появляться лоси-самцы, и стали слышаться во время звездных ночей смертоносные удары их рогов о рога. Волк уже не выл больше, и нельзя было слышать его голоса. В шагах бродячих животных слышалась какая-то чуткая, вкрадчивая осторожность. Во всех лесах вновь стала проливаться кровь.
А затем – ноябрь.
Вероятно, Мики никогда не забудет того дня, когда стал впервые падать снег. Сперва он думал, что это стряхивали с себя перья все крылатые существа со всего света. Затем почувствовал что-то нежное и мягкое под своими ногами, что-то холодное. Ему показалось, что будто бы в его кровь влилось сразу что-то острое, похожее на какой-то новый для него огонь, пронизавший все его тело; странная радостная дрожь – то наслаждение, которое разливается по жилам у волка, когда наступает сразу зима.
На Ниву все это производило совсем иное впечатление, настолько иное, что даже Мики чувствовал испытываемое им угнетение и смутно видел, что его друг стал выполнять какие-то странные и непостижимые действия. Он стал пожирать все, до чего раньше и не прикасался. Он собирал в кучки сухие сосновые иголки и съедал их. Он ел высохшие, мягкие гнилушки от дерева. А затем он влез в большую расщелину, образовавшуюся в самом сердце скалистого кряжа, и там наконец нашел то, что так долго и так мучительно искал. Это была берлога, глубокая, теплая и темная. Берлога его матери Нузак. Странными путями работает природа! Она дает птицам такое зрение, каким не обладает человек, и снабдила всех земнородных инстинктом, о котором даже и понятия не имеют люди. Ибо Нива возвратился для своего первого долгого сна в то самое место, где родился, и в ту самую берлогу, в которой его мать произвела его на свет. И там заснул.
Его ложе оставалось все таким же, как и было: мягкая перина из мелкого песка с одеялом из скатанной шерсти Нузак; только вот самый запах от его матери уже выдохся. Нива улегся в свое родимое гнездо и в последний раз ласково похрюкал Мики. Было похоже на то, будто он чувствовал на себе прикосновение чьей-то руки, нежной, но неумолимой, от которого он не мог отказаться и которому должен был повиноваться во что бы то ни стало. И он в последний раз поглядел на Мики так, точно хотел ему сказать: «Покойной ночи!» В эту ночь – по-индейски «пипу-кестин» – пронесся первой зимний ураган, ринувшийся с севера, точно лавина. С ним вместе примчался ветер, заревевший, как тысяча быков, и все живое в этой дикой местности притихло и притаилось. Даже в глубине берлоги Мики слышал его вопли и завывания и чуял, как сухой снег стегал, точно плетью, по входу в пещеру, через который они сюда прошли, и тесно прижался к Ниве, довольный тем, что они нашли здесь для себя уют.
А когда настал день, то он взобрался на самую вершину скалы и в крайнем удивлении, не издав ни малейшего звука, уставился на открывшийся перед ним мир, который был теперь совсем другим, чем он оставил его вчера. Все было белое – яркое, ослепительно-белое. Солнце уже встало. От его лучей в глаза Мики прыснули тысячи острых, как мелкие иголки, отливавших радугой искр. Насколько мог видеть его глаз, вся земля казалась покрытой ковром, затканным алмазами. Блеск солнца отражался и от деревьев, и от скалы, и от кустарников, он играл на маковках сосен, опустивших ветви под тяжестью снега; вся долина была точно море, настолько яркое и блестевшее, что не успевшие еще застыть речки текли через него темными полосами. Никогда еще в жизни Мики не видел такого великолепного дня. Никогда еще его сердце не билось так сильно при виде солнца, как билось теперь, и никогда еще в его крови не разливалось более дикого торжества, чем он испытывал в эти минуты.
Он заскулил и побежал обратно к Ниве. Он залаял в глубине берлоги и стал тыкать своего приятеля носом в бок. Нива сонно захрюкал. Он потянулся, поднял на секунду голову и опять свернулся шаром и заснул. Напрасно Мики старался внушить ему, что был уже день и что пора было уже отправляться в дорогу. Нива ничего не ответил даже и тогда, когда Мики направился к выходу из берлоги и остановился наконец, чтобы посмотреть, последует он за ним или нет. Тогда, полный разочарования, он вышел опять на снег. Целый час он не двигался далее десяти шагов от пещеры. Три раза он возвращался к Ниве и старался побудить его встать и выйти вон, где было так светло. Берлога находилась в самой глубине пещеры, и там было темно и казалось, что Мики хотел во что бы то ни стало убедить Ниву в том, что он глуп, если думает, что все еще продолжается ночь и что солнце еще не всходило. Но он заблуждался. Нива находился уже в преддверии того долгого сна, которым начинается, как говорят индейцы, «уске-нау-э-мью», то есть зимняя спячка медведей, похожая на смерть.
Досада, желание почти вонзить свои зубы в ухо Ниве скоро уступили в Мики свое место совсем другому чувству. Инстинкт, который заменяет у зверей человеческий рассудок, заговорил в нем странным и тревожным языком. Мики все более и более стал испытывать какое-то волнение. В этом его беспокойстве было даже что-то мучительное, когда он остановился вдруг при самом выходе из пещеры. В последний раз он вернулся к Ниве и затем один помчался по равнине.
Он был голоден, но в этот первый день после снежной бури он едва ли смог бы найти себе что-нибудь поесть. Белоснежные кролики забились к себе под валежник или спрятались в норки и лежали в своих теплых гнездах. В продолжение этих долгих часов бури ни одно живое существо не рискнуло выйти на воздух. Мики не находил для своей охоты ничьих следов на снегу, а в некоторых местах даже сам угрузал по самые плечи в рыхлый снеговой покров. Он отправился к ручью. Но это уже не был тот ручей, который когда-то, когда он был еще щенком и стоял здесь вместе с Чаллонером, был ему так знаком. Он был уже по краям затянут льдом. В нем было теперь что-то мрачное и задумчивое. Производимый им звук уже не походил на прежнее журчание и на хвалу в честь леса и золотой весны. В теперешнем его монотонном рокотанье слышались уже угрозы – новый голос, как будто бы какой-то нечистый дух взял его в свое владение и старался убедить его, что времена уже переменились и что новые законы природы и новые ее силы предъявили свои права на те места, по которым он тек.
Мики осторожно полакал из него воды. Она была холодна, холодна как лед. И медленно, но непреклонно в нем стало создаваться убеждение, что в красоте этого нового для него мира было что-то такое, что говорило ему, что тепла уже больше не будет и что прекратилось уже биение того сердца природы, которое составляло собою жизнь. Он был теперь один.
ОДИН!
Все кругом исчезло под снегом; все кругом казалось умершим. Он опять отправился к Ниве, прижался к нему и весь день пролежал рядом с ним. И всю следующую ночь он не выходил вовсе из берлоги. Он выглянул только не далее входа в пещеру и увидел небесные пространства, сплошь усеянные звездами, и луну, поднявшуюся на небо в виде белого, холодного солнца. Но и звезды, и эта луна уже не показались ему такими, какими были прежде. От них веяло холодом и тишиной. И от земли под ними тоже отдавало мертвенной белизной и молчанием могилы.
На заре он вновь попытался разбудить Ниву. Но на этот раз он уже не был так настойчив, да и не имел вовсе желания дергать его за ухо. Что-то случилось, а что именно – он никак не мог этого понять. Он чувствовал это что-то, но никак не мог его себе усвоить. И его вдруг обуяла какая-то странная, полная предчувствия боязнь.
Он опять отправился на охоту. Обрадовавшись ясному свету луны и звезд, кролики устроили в истекшую ночь целый карнавал, и у опушки леса Мики мог видеть плотно утоптанные ими на снегу места. В это утро он без всякого труда мог добыть себе еды, сколько было угодно. Он загрыз сперва одного кролика и справил над ним тризну. Потом загрыз другого, третьего, и так мог бы истреблять их без конца, так как благодаря тому, что на снегу виднелись теперь их следы, самые их норки являлись для них ловушками. К Мики возвратилась его прежняя бодрость духа. Опять загорелась в нем радость жизни. Никогда еще он не знал такой охоты и никогда не встречал такого обилия дичи, даже в том ущелье, где росла черная смородина. Он ел до тех пор, пока сам не стал уже отворачиваться от еды, а затем опять возвратился к Ниве, принеся с собой в зубах удавленного им кролика. Он положил его к самому носу своего друга и заскулил. Но и теперь Нива ничего ему не ответил, а только глубоко вздохнул и немного изменил свое положение.
В полдень, в первый раз за столько времени, Нива поднялся на ноги, потянулся и понюхал дохлого кролика. Но не ел его. К испугу Мики, он снова свернулся шаром в своем гнезде и снова заснул. На следующий день, почти в это же самое время, Нива поднялся еще раз. Теперь уж он сделал прогулку до самого устья пещеры, зачерпнул пригоршнями снега и поел его. Но от кролика опять отказался. Затем он вернулся обратно и заснул опять. После этого он уж больше не просыпался.
Дни последовали за днями, и по мере того, как входила в свои права зима, они становились все короче и угрюмее. Мики охотился теперь уж в одиночестве. И все-таки весь ноябрь он каждую ночь возвращался обратно и спал рядом с Нивой. А Нива лежал точно мертвый, хотя тело у него было теплое и он дышал и кое-когда слегка ворчал во сне. Но это все-таки не уменьшало тех неудержимых стремлений, которые все более и более, точно в тисках, сжимали душу Мики, а именно – всепоглощающего желания иметь общество себе подобного спутника в своих скитаниях. Он любил Ниву. Все первые долгие недели начавшейся зимы он оставался ему верен, возвращался к нему и приносил ему еду. Он испытывал какую-то страшную тоску – еще большую, чем если бы даже Нива умер. Ибо он знал, что Нива жив, и никак не мог дать себе отчета в том, что именно с ним произошло. Смерть он понял бы хорошо, и если бы это действительно была смерть, то он инстинктивно от нее убежал бы. В одну из ночей случилось так, что, когда Мики, увлекшись охотой, слишком далеко ушел от берлоги, ему в первый раз пришлось ночевать под валежником одному. А после этого ему уже трудно было отделаться от звавшего его голоса. И вторую и третью ночь он уходил далеко; а затем наступил момент, такой же неизбежный, как и восход и заход луны и звезд, когда осенившее его вдруг понимание подчинило себе все его опасения, страхи и надежды; что-то подсказало ему, что Нива уже никогда больше не будет сопровождать его в его скитаниях, как это было в те счастливые дни, когда они бок о бок смотрели на развертывавшиеся перед ними комедии и трагедии жизни; теперь вся вселенная уже долго не будет одета в мягкую листву и покрыта согретой золотым солнцем травой, а все будет оставаться в ней белым, безмолвным и осужденным на смерть.
Нива так и не почувствовал, когда Мики ушел из его берлоги в последний раз. А может быть, какой-нибудь благодетельный дух и шепнул ему в сонное ухо, что Мики ушел уже совсем, потому что много дней после этого его ухода зимнюю спячку Нивы тревожили беспокойство и недовольство, что Мики уже нет.