«Атлантическая хартия фактически гласит: никаких нацистов и никакого оружия, а в остальном – сотрудничество. Это означает, что на самом высоком политическом уровне равенство с Германией не допускается, и до тех пор, пока это так, не допускается даже намека на что-то иное. Если возможно сотрудничество ниже этого уровня, то оно должно стать искренним и осуществляться без оговорок, задержек и неприятностей… Целеустремленность в главном и умение в непредвиденных обстоятельствах выставить все в выгодном свете позволят добиться большего, чем хитроумная разработка конкретных гарантий».
Можно с уверенностью сказать, что такое предпочтение компромисса было типичным для мнения большинства в Великобритании. Средний англичанин верил, что с немцами нужно вести себя твердо; он был склонен принять тезис Ванситтарта о том, что единственное, что они понимают, – это сила. Но желание отомстить как таковое было на удивление невелико, и, вопреки широко распространенному в Германии мнению, вопрос устранения торгового конкурента не играл в общественном сознании почти никакой роли; более того, уже упомянутое исследование Чэтем-Хаус включало «потерю торговли с Германией, ex hypothesi доведение до нищеты» как часть цены, которую придется заплатить за карательную политику. В такой умеренности не было особых достоинств; кроме того, что она могла быть обязана природной доброте, она основывалась на убеждении, что бесполезность крайних мер доказана опытом. Поколение 1945 года было решительно настроено не повторять ошибок своих отцов. Economic Conse quencesofthePeace («Экономические последствия мира») Дж. М. (позднее лорда) Кейнса и AssizeofArms бригадного генерала Моргана с их несколько различающимися выводами были приняты близко к сердцу. Предстояла тщательная работа по разоружению Германии – работа, которую нельзя было со спокойным сердцем оставить самим немцам; такая работа включала бы в себя и уничтожение оружейных заводов. Лица, ответственные за преступления, должны быть наказаны, и должны быть предприняты разумные шаги для обеспечения компенсаций индивидуальным жертвам. Но нет смысла пытаться взыскать крупномасштабные денежные репарации, хотя, наверное, можно найти способ заставить Германию помочь в возмещении причиненного ею ущерба. Помимо таких ограниченных мер, попытка заставить Германию страдать отзовется и на других странах мира.
Идея о том, что Германия станет меньшей угрозой миру, если у правительств земель окажется больше полномочий, а у центрального правительства – меньше, получила широкую поддержку, но трудности, связанные с навязыванием таких изменений силой, не остались незамеченными. В долгосрочной перспективе единственным решением считалось добиться изменения взглядов самих немцев. Тот факт, что это, безусловно, будет трудно и, вероятно, невозможно, не помешал людям почувствовать, что попытку все же стоит предпринять.
В 1942 году был создан межведомственный комитет под руководством сэра Уильяма Малкина (юридического советника министерства иностранных дел) для обсуждения проблемы репараций и «экономической безопасности», под которой подразумевалось лишение Германии ресурсов, необходимых для ведения современной войны. Они рассмотрели схему денежных выплат Германии, которые должны были начаться через несколько лет после войны, чтобы ее освобождение от расходов на оборону не превратилось в итоге в некое положительное преимущество. Но в основном они выступали за то, чтобы репарации осуществлялись в натуральной форме, и даже в этом случае не питали иллюзий относительно сумм, которые можно таким образом взыскать. Второй орган, известный как Комитет экономического и промышленного планирования, рассматривал широкий спектр послевоенных проблем, включая желательный уровень производства стали в Германии. Высшие министры с неохотной обременяли себя докладами этих комитетов, но летом 1943 года заместителю премьер-министра К.Р. Эттли поручили рассмотреть вопрос о том, какие меры следует принять в отношении Германии после капитуляции. Вероятно, именно здесь идея тотальной оккупации впервые приобрела официальную форму; она, несомненно, была вдохновлена теми сведениями, которые поступили от бригадного генерала Моргана и других об уклонении Германии от выполнения версальских положений о разоружении, и, как следствие, верой в то, что в следующий раз союзники должны быть в состоянии сами обеспечить выполнение таких мер. Предложения о разделении Германии на зоны, каждая из которых будет оккупирована отдельной державой, несомненно, возникли именно здесь. Министерство иностранных дел в свое время выдвигало идею межсоюзнической оккупации всей Германии, и это обсуждалось в Вашингтоне, но военные единодушно высказались против.
Причины достаточно очевидны, и, хотя в ретроспективе такой вариант кажется привлекательным, трудности его реализации в условиях того времени были бы огромны; совместная англо-американская оккупация Запада представлялась более практичной, но она была исключена из опасений отчасти потому, что это будет выглядеть как какой-то «заговор» против русских, а отчасти из-за нежелания американцев связываться с британцами. Планы, сформулированные Комитетом Эттли, были «одобрены» и переданы в Вашингтон, где нашли отражение в более общем плане, представленном Госдепартаментом министрам иностранных дел в Москве; затем они были переданы в Европейскую консультативную комиссию, но ни разу не были признаны «достаточно актуальными или практичными, чтобы быть вынесенными на рассмотрение Военного кабинета». Даже в Ялте Иден сказал Молотову, что, хотя германская проблема на техническом уровне изучена, Военный кабинет не обсуждал ее.
В Тегеране Черчилль, проигнорировав (или, возможно, по незнанию) предложения Эттли, опроверг предположение Сталина, что в принципе возражает против расчленения Германии, предложенного Рузвельтом, но указал, что если части, на которые будет разделена Германия, не будут присоединены к другим территориям, то они потом воссоединятся. «Вопрос не в том, чтобы разделить Германию, а в том, чтобы дать жизнь отрезанным частям… Даже если удастся растянуть все на пятьдесят лет, это уже немало»[8 - Когда Сталин сказал, что убежден, что Германия восстановится через 15–20 лет, Черчилль ответил, что мир должен стать безопасным по крайней мере на 50 лет.]. Похоже, он занял еще более уступчивую позицию в Москве в октябре 1944 года, когда призвал Сталина подумать о федерации южногерманских государств (включая Австрию), отдельной Рейнской области и международном контроле над Руром, Сааром и Кильским каналом – предложения, почти идентичные тем, которые содержались в плане Моргентау.
В целом Черчилль разделял нелюбовь Рузвельта к «разработке планов для страны, которую… еще не оккупировали». В конце 1944 года он писал Идену:
«Было бы ошибочно пытаться на листочках бумаги описать, какими будут обширные эмоции возмущенного и трясущегося мира сразу же после окончания борьбы или когда на смену горячности неизбежно придет холодный озноб. Эти повергающие в трепет эмоциональные приливы и отливы чувств доминируют в сознании большинства людей, и отдельные фигуры становятся не только одинокими, но и бесполезными. Советы по таким повседневным вопросам даются нам постепенно, шаг за шагом или, в крайнем случае, на шаг или два вперед. Поэтому весьма разумно откладывать свои решения как можно дольше и до тех пор, пока не станут известны все факты и силы, которые будут иметь значение в данный момент».
Это, несомненно, добавило привлекательности политике безоговорочной капитуляции, которая описывалась как «не только формула жесткой политики в отношении Германии [но и] формула, позволяющая избежать обсуждения будущего Германии». Часто утверждалось, что эта политика, сдерживая внутреннюю оппозицию Гитлеру, исключала возможность краха Германии до того, как советские войска достигнут сердца Европы. Тринадцатистрочный рассказ Черчилля о событиях 20 июля 1944 года вряд ли позволяет высоко оценить их значение. Но есть четыре момента, о которых следует помнить. Одним из главных аргументов, использовавшихся немецкими националистами для «организации сочувствия» в период между войнами, было сильно преувеличенное утверждение, что союзники не выполнили условия капитуляции в 1918 году. Что немцы воспользовались бы любой возможностью повторить этот процесс, говорят попытки, которые они предпринимали после 1945 года, чтобы навязать своим завоевателям точные обязательства по Гаагской конвенции о сухопутной войне. Во-вторых, одной из главных целей войны было доказать немцам, что агрессия – дело невыгодное. Эта мораль была бы утрачена, как и в 1918 году, если бы условия, предложенные новым немецким правительством, были приняты, поскольку будущие поколения могли бы тогда утверждать, что поражения можно было бы избежать, если бы люди, предложившие такие условия, не ударили в спину нации. Немецкая армия должна была сопротивляться до конца и потерпеть ощутимое поражение на поле боя. В-третьих, весьма сомнительно, что какая-либо группа антинацистских заговорщиков, достаточно сильная для того, чтобы добиться успеха, была бы готова хоть на мгновение рассмотреть условия, на которых к тому моменту должны были настаивать союзники. «Я помню несколько попыток разработать условия мира, которые удовлетворили бы гнев завоевателей против Германии. В изложении на бумаге они выглядели настолько ужасными и настолько превосходили то, что было сделано на самом деле, что их публикация только стимулировала бы сопротивление Германии». В-четвертых, любая политика, не предусматривающая безоговорочную капитуляцию, скорее всего, усилила бы подозрительность русских по отношению к союзникам, что значительно увеличило бы риск заключения ими сепаратного мира. Задача англо-американцев оказалась бы значительно осложнена, если бы Сталин действовал в соответствии с заявленным намерением остановить свои армии, как только последний немец будет изгнан с русской земли. Это возражение не снимается тем фактом, что Сталин, как говорят, был сторонником разработки точных условий капитуляции.
Но если решимость не разрабатывать условия для Германии до последнего момента была разумной политикой, то поспешные отступления от нее выглядели бы бессмысленными. Нужно было либо тщательно рассмотреть планы, разработанные после длительного изучения чиновниками-экспертами, либо вообще отказаться от такой повестки.
Как бы то ни было, этот вопрос обсуждался на высшем уровне эпизодически и без какой-либо справочной документации. Это означало, в частности, что, столкнувшись с планом Моргентау, Черчилль не смог предложить никакой продуманной альтернативы. «Сначала я яростно выступал против [идеи ограничения германской промышленности]. Но президент вместе с господином Моргентау – от которого нам нужно было многое потребовать – был так настойчив, что в конце концов мы согласились его рассмотреть». Иден не присутствовал (хотя, узнав о случившемся, он немедленно отправился в Квебек и горячо осудил план). Главным гражданским советником Черчилля на конференции был лорд Червелл, который, по словам Корделла Халла, убеждал его согласиться, соблазнившись перспективой, что тем самым Британия решит проблему послевоенного экспорта, которая вызывала все большее беспокойство в Лондоне. В то же время президент, наконец, уступил требованию британцев о предоставлении им в качестве оккупационной зоны северо-западной части Германии. Это соответствовало первоначальным планам, предложенным Комитетом Эттли и одобренным Европейской консультативной комиссией. Но в течение некоторого времени президент придерживался идеи о том, чтобы оккупировать немецкие порты, дабы упростить американские линии коммуникаций. «Британский штаб считал, что первоначальный план лучше, а также усмотрел множество неудобств и осложнений при внесении изменений». Говорят также, что британский флот стремился к контролю германских военно-морских баз и верфей. В качестве компромисса первоначальный план был скорректирован таким образом, чтобы предоставить американцам анклав в Бремене и права на железные дороги, ведущие на юг Германии. Как и президент Рузвельт, Черчилль в Квебеке в отсутствие своего главного советника по иностранным делам оказался втянут в обсуждение внешней политики. Он сказал, что у него не было времени для детального изучения плана и, конечно, в ретроспективе он не считает, что серьезно вникал в него. Возможно, он также «поддался на уговоры старого верного друга».
Со стороны союзников были предприняты многочисленные попытки добиться смягчения или хотя бы разъяснения политики «безоговорочной капитуляции». По уже упомянутым причинам они не встретили большого сочувствия у премьер-министра. «Фактические условия, предполагаемые для Германии, если их подробно изложить, не настраивают на успокоение». Но он понимал крайнюю нежелательность ситуации, когда в итоге немцы окажутся «в едином отчаянном блоке, для которого нет никакой надежды». Он уже объяснял, что под «безоговорочной капитуляцией» подразумевается, что способность противника к сопротивлению должна быть полностью сломлена, а не то, что союзники должны запятнать свое победоносное оружие бесчеловечностью.
Он развил эту идею в палате общин 22 февраля 1944 года:
«Термин „безоговорочная капитуляция“ не означает, что немецкий народ будет порабощен или уничтожен. Он означает, однако, что в момент капитуляции союзники не будут связаны с ним никакими договорами или обязательствами. Не будет, например, стоять вопрос о том, чтобы Атлантическая хартия по праву применялась к Германии… Безоговорочная капитуляция означает, что победители получают свободу действий. Это не означает, что они имеют право вести себя варварским образом или что захотят вычеркнуть Германию из числа европейских народов. Если мы связаны, то связаны своей совестью и цивилизацией».
Конечно, было много случаев, когда Черчилль говорил о немцах, что называется, «без обиняков»:
«Дважды в течение нашей жизни, а также трижды в течение жизни наших отцов они ввергали мир в свои экспансивные и агрессивные войны. В них самым смертоносным образом сочетаются качества воина и раба. Они не ценят свободу сами, и зрелище ее в других вызывает у них отвращение. Когда они становятся сильными, то ищут свою добычу и с железной дисциплиной следуют за любым, кто приведет их к ней. Ядром Германии является Пруссия. Там источник повторяющихся эпидемий. Убежден, что британский, американский и русский народы, которые дважды за четверть века понесли безмерные потери, подвергались опасности и проливали кровь из-за тевтонского стремления к господству, на этот раз предпримут шаги, чтобы сделать так, чтобы Пруссия или вся Германия оказались не в силах снова напасть на них с едва сдерживаемой местью и давно вынашиваемыми планами. Нацистская тирания и прусский милитаризм – это два основных элемента в жизни Германии, которые должны быть полностью уничтожены. Они должны быть полностью искоренены, если Европа и мир хотят избежать третьего и еще более страшного конфликта».
Но в целом чутье и знание истории привели его к среднему курсу, которому отдавали предпочтение многие его соотечественники. В январе 1945 года он сказал Идену, что везде, где он высказывал свое мнение, его поражала «глубина чувств, которые вызывает намерение „вновь поставить бедную Германию на ноги“. Мне также хорошо известны доводы, – продолжил Черчилль, – что „нельзя допустить отравленного сообщества в сердце Европы“». Он хотел, чтобы война во второй раз завершилась так, как положено, но не желал, чтобы разжигание розни продолжалось дольше, чем прекращение огня.
Даже в разгар всемерного осуждения немцев он мог сделать паузу и заявить: «Мы не воюем против рас как таковых». Он говорил о своем возмущении, когда в Тегеране Сталин предложил, чтобы после войны были собраны и расстреляны 50 000 немецких офицеров и техников. В Ялте именно он, хотя и согласился в принципе на расчленение Германии, похоже, в последнюю минуту был охвачен сомнениями и передал этот вопрос через министров иностранных дел в комитет, который похоронил на корню всю идею. Хотя заявив, что «в принципе не возражает против линии Одера, если этого хотят поляки», он протестовал против набивания «польского гуся германской пищей настолько, чтобы тот умер от заворота кишок». И именно он, вооружившись инструкциями Кабинета министров, оказал сопротивление требованию русских о репарациях в размере 20 млрд долларов и отказался согласовывать любые цифры. «В моем сознании возникает призрак абсолютно голодающей Германии… Должны ли мы тихо сидеть тихо и повторять: „Так вам и надо“, или мы все-таки не должны дать им умереть? Если да, то кто будет за это платить? Если у вас есть лошадь и вам хочется, чтобы она тянула повозку, нужно обеспечить ее определенным количеством зерна». Свой подход он подытожил в морали своей истории: «В войне: решение. В поражении: вызов. В победе: великодушие. В мире: добрая воля».
В 1918 году победные выборы проходили под лозунгами «Повесить кайзера» и «Сжимать апельсин до тех пор, пока не заскрипят косточки», что значительно усложнило задачу заключения удовлетворительного мира. В 1945 году ближайшим эквивалентом было высказывание Ноэля Коуарда «Не допускайте зверств по отношению к немцам». Причин различий много; общественное мнение, чиновники и министры Кабинета министров – все внесли свой вклад. Но часть заслуг должна принадлежать премьер-министру. Благодаря гуманизму и здравому смыслу, а не хорошо организованному инструктажу, он не позволил британскому народу поддаться ни одному из примитивных решений. Жаль, что такого же влияния он не оказал на своих коллег; напротив, их компания, похоже, заставила его вынашивать идеи, которые на самом деле не были ему свойственны. Но на родине заложенные им основы оказались достаточно надежны, чтобы выдержать некоторые его собственные высказывания во время выборов 1945 года и предотвратить фундаментальные расхождения между левыми и правыми в Великобритании по поводу политики в отношении Германии; когда к власти пришли Эттли и Бевин, резкого изменения курса не произошло. Двухпартийность была достигнута еще до того, как было придумано это название. Правда, поддержка, оказанная лейбористским правительством социал-демократам и национализации, естественно, отличалась от той, которую мог бы предложить консервативный режим, но даже это уравновешивалось тем, что по разным причинам поддержка ни в том ни в другом случае не была очень эффективной, и в широком подходе к германской проблеме, в духе, который пытался примирить твердость с милосердием, британская политика колебалась лишь весьма короткие периоды.
Попытки балансировать между двумя полюсами иногда полностью парализовывали способность принимать решения; практические меры по достижению примирения принимались далеко не всегда. Но справедливости ради стоит отметить, что такие попытки предпринимались.
Франция
Позиции Франции в Германии нельзя было назвать нормальными, поскольку они были обусловлены не столько собственными усилиями Франции, сколько щедростью ее союзников, в особенности Великобритании. Первоначальные планы Европейской консультативной комиссии никакой зоны оккупации для Франции не предусматривали. Во время визита Черчилля в Париж в ноябре 1944 года генерал де Голль «весьма настаивал на том, чтобы принять участие в оккупации Германии не в качестве вторичного участника под британским или американским командованием, а вполне самостоятельно». Черчилль выразил сочувствие, «прекрасно понимая, что не за горами то время, когда американские армии вернутся домой, а британцам будет весьма трудно держать за границей крупные силы, столь противоречащие нашему образу жизни и несоразмерные нашим ресурсам». Он добавил, что все это должно быть решено за единым круглым столом (хотя тут же появилась информация, что достигнуто соглашение о введении Францией своих гарнизонов в определенные районы Германии).
Французы, конечно, не были представлены в Ялте, хотя в сентябре 1944 года генерал де Голль заявил: «Мы считаем, что решать что-либо, касающееся Европы, без Франции было бы серьезной ошибкой». Черчилль, однако, настаивал на том, чтобы Франции была предоставлена зона оккупации. Его доводы в пользу этого усилились, когда Рузвельт заявил, что американская оккупация ограничена двухлетним периодом. «Если бы американцы покинули Европу, Британии пришлось бы в одиночку оккупировать всю западную часть Германии. Подобная задача оказалась бы далеко за пределами наших возможностей». Рузвельта убедили эти доводы, и двум политикам удалось заручиться неохотным согласием Сталина, который заметил, что не может забыть, что «в этой войне Франция открыла ворота врагу». По словам Гарри Гопкинса, «Уинстон и Энтони [Иден] сражались за Францию как тигры», утверждая, что «судьбы великих наций не решаются временным состоянием их технического аппарата», но Советы дали согласие лишь при условии, что французская зона будет выделена из британской и американской зон, не затрагивая русской. (Это также относилось и к Берлину.)
Потребовалось еще несколько дней ожесточенных споров, прежде чем русские согласились с тем, что Франция, в силу обладания зоной оккупации, должна получить место и в Контрольном совете[9 - По поводу расчленения Германии с Францией возникли дополнительные трудности. Протокол Ялтинской конференции включал секретный пункт, согласно которому три крупные державы дополнительно к условиям капитуляции Германии получают право предпринять такие шаги, «включая полное разоружение, демилитаризацию и расчленение Германии, какие они сочтут необходимыми для обеспечения мира и безопасности». Условия капитуляции были разработаны Европейской консультативной комиссией и приняты французами, когда они присоединились к этому органу в ноябре 1944 г. Однако из-за медлительности русских так и не было достигнуто соглашение о раскрытии этого секретного дополнения французам, хотя фактически они узнали о нем от американцев в Москве. Аномалий, к которым это могло бы привести, в итоге удалось избежать, поскольку условия, подписанные в Реймсе 5 мая 1945 г., на самом деле представляли собой совершенно другой документ, составленный в тот момент SHAEF, в котором не было упоминания о расчленении.].
Было очевидно, что три другие великие державы не смогут относиться к Франции на принципах полного равенства. Условия, сложившиеся после освобождения страны, сделали невозможным замену французского Временного правительства на правительство, которое избрано на согласованной конституционной основе. Сильно пострадали коммуникации, и во многих районах местные лидеры Сопротивления, зачастую коммунисты, взяли закон в свои руки. Воспоминания об оккупации и режиме Виши оставили глубокие шрамы в национальном сознании. Сохранялась надежда, что единство, обретенное в сопротивлении немецкому господству, окажется прочным и восстановит тот самый элемент, которого так не хватало Третьей республике, но постепенно становилось ясно, что этому не суждено сбыться. И без того горячие ссоры сделались еще более ожесточенными. Хотя Первая французская армия сражалась в Эльзасе справа от линии союзников, ее вооруженные силы все еще оставались лишь тенью себя в прошлом и зависели от иностранной техники. Склонность французов к попиранию авторитетов приобрела во время оккупации ореол патриотизма, и дурные привычки, вместо того чтобы исчезнуть с возвращением свободы, сохранились, что подрывало общественную мораль. Экономическое положение страны было хаотичным, и без внешней помощи ни о каком восстановлении не могло быть и речи. Осознание этой зависимости от других породило во многих французах скорее склонность сожалеть о печальном положении дел, чем решимость его исправить. Предвоенная шутка о том, что в Австрии ситуация выглядела безнадежной, но не серьезной, рисковала стать применимой и к Франции.
Обеспокоенность ситуацией внутри страны не позволяла много думать о германской проблеме. Главной заботой французов было добиться признания своей страны в качестве великой державы, а для этого они должны были участвовать в оккупации на равных условиях. Даже если это означало нагрузку на ресурсы Франции, которые они были не в состоянии обеспечить, их доля, как они считали, была востребована по праву. Де Голль говорил: «Мы сочли бы несправедливым и неприемлемым, чтобы это ослабление, понесенное в ходе совместной борьбы, могло привести к исключению нас, даже в малейшей степени, от любых принимаемых решений». Французы были настолько одержимы изменением своего статуса, что посвятили много сил стремлению убедить другие страны в том, что на самом деле ничего не изменилось.
И уж точно мало что изменилось в отношении среднестатистического француза к Германии. Он, вероятно, не стал бы отрицать существование «хороших» немцев, но счел бы глупостью строить на подобной гипотезе какую-либо политику. Он был склонен цинично относиться к попыткам реформировать Германию и не испытывал чрезмерного беспокойства по поводу будущих страданий немцев. Французы, которых, по их мнению, двадцать пять лет назад подвели их же союзники, ожидали чего-то подобного и сейчас. Поэтому они вознамерились заполучить как можно больше, пока все идет хорошо, и ослабить Германию, пока та не в состоянии сопротивляться. В первую очередь они хотели получить уголь и промышленное оборудование, чтобы восполнить собственные потери, и не собирались особо беспокоиться о том, во всех ли случаях цифры окажутся точными; они без колебаний рассматривали свою зону как источник таких поставок. Они были не так заинтересованы в демонтаже различного оборудования, нежели в получении репараций за счет текущего производства. Вместе с тем существовала граница вдоль Рейна. «Франция не намерена заканчивать эту войну, не будучи уверенной в том, что французские войска будут размещены на постоянной основе от одного конца Рейна до другого». Не совсем ясно, подразумевало ли такое требование аннексию Францией всей территории к западу от Рейна; в Ялте Сталин заявил, что именно этого требовал де Голль во время своего визита в Москву, хотя американцы считали, что он готов отказаться от прямой аннексии при условии, что эта территория будет находиться под международным контролем. Он определенно хотел, чтобы с Руром поступили именно так. В равной степени ему хотелось, чтобы к Франции был присоединен и Саар. Что касается остальной юго-западной части Германии, то в апреле 1945 года де Голль сказал: «Франция и не думает аннексировать эти территории. Но они должны жить с нами».
Французское правительство, вероятно, хотело бы видеть эту территорию разделенной на несколько небольших независимых государств, которые затем попали бы под влияние Франции. Такая мечта вполне могла послужить дополнительным мотивом для их решительного противодействия созданию в Германии какого-либо центрального правительства. Она также помогает объяснить систематические усилия, которые они предпринимали в первые годы оккупации для установления французского культурного влияния в своей зоне.
Однако за этим подходом скрывалась и другая, более конструктивная линия мышления. Ведь были и такие французы, которые, не переставая скептически относиться к немцам, понимали, что они, немцы, останутся важным фактором европейской политики. Если Франция хочет избежать того, чтобы ее жизнь буквально изливалась кровью в дальнейших войнах с Германией, необходимо каким-то образом навести мост между двумя странами, который позволил бы им в будущем сотрудничать, а не сталкиваться лбами. Как ни парадоксально это может показаться на первый взгляд, но большинство людей, размышлявших подобным образом, во время войны были не коллаборационистами, а участниками Сопротивления. Они стремились использовать оккупацию Германии для снижения озлобленности и подавления мыслей о мести, а вместо этого развивать культурно-экономические связи. Хотя впереди их ждало большое разочарование, их идеям суждено было прозвучать позже в «Плане Шумана». Однако им, говорят, противостояли высшие офицеры французских оккупационных войск, которые в большинстве своем придерживались правых взглядов, считали послевоенную Францию «слишком красной» и приехали в свою зону с целью как можно дольше чувствовать себя комфортно.
В то время как англо-американские планы оккупации были согласованы с определенной тщательностью, французское правительство не было привлечено к этим процессам и не рассматривало предоставление зоны оккупации как обязательство придерживаться той же политики, что и прочие западные державы. Они даже возражали против предложенной им зоны и в течение нескольких недель в апреле и мае 1945 года отказывались передать американцам город Штутгарт, захваченный французскими войсками, но оказавшийся в американской зоне. После заявлений де Голля о том, что судьба Европы не может быть должным образом решена без Франции, отсутствие приглашения на Потсдамскую конференцию стало горьким ударом по французской гордости и вынудило французское правительство заявить, что оно не может считать себя связанным решениями, принятыми без его согласия. Таким образом, возникла ситуация, когда один из членов Контрольной комиссии не признал соглашение, определяющее политику, на основе которой должен действовать совет. Как оказалось, это имело серьезные последствия[10 - В одном из отрывков из телеграммы Черчилля Трумэну предполагается, что возможность приглашения французов в Потсдам рассматривалась, но, похоже, не было опубликовано никаких подтверждений, почему в таком участии было отказано.].
СССР
«Репарации, – по словам Бирнса, – представляли собой ключевой интерес для русской делегации» в Ялте. Завершающие этапы войны сильно ударили по Германии, но если рассматривать ее ход в целом, то нет сомнений, что Россия пострадала сильнее.
В отличие от официальных подсчетов, «на самом деле потери могут оказаться намного выше; неучтенное количество (миллионы) калек; разрушение большинства крупных и малых городов, а также уничтожение большого количества деревень в европейской части России; разрушение промышленности, примером которого является полное затопление угольных шахт на Донце; 25 млн человек остались без крова, ютятся в пещерах, окопах и глинобитных хижинах, не говоря о многих миллионах эвакуированных на Урал и за его пределы, которые, по сути, тоже являются бездомными. И последнее, но не менее важное: цена победы включала в себя полное истощение народа, который в интересах индустриализации и перевооружения в течение многих лет был лишен самого необходимого».
Россия, как и Франция, нуждалась в репарациях не столько ради мести или безопасности, сколько в качестве первой помощи. Уже в 1942 году Сталин, похоже, зафиксировал требование о репарациях в натуральной форме, в частности – станками, а в Ялте он повторно выразил мнение о том, что ошибкой «прошлого раза» было требовать репараций в деньгах. Вместо этого его делегация заявила, что Германия должна выплатить сумму, эквивалентную 20 млрд долларов, из которых 50 % должны достаться Советскому Союзу, причем половина должна быть вывезена как заводское оборудование, а половина – изыматься из текущего производства в течение десяти лет. Майский требовал, чтобы Германия лишилась 80 % своей тяжелой промышленности. Он не согласился с мнением Черчилля о том, что Германия может умереть с голоду, добавив к метафоре о лошади и кукурузе, что эта «лошадь не должна вас лягнуть». По мнению русских, Германия могла бы выплатить репарации в предложенном масштабе и при этом жить скромной, достойной жизнью, опираясь на легкую промышленность и сельское хозяйство. По инициативе Рузвельта вопрос был передан на рассмотрение Комиссии по репарациям, которой, несмотря на возражения британцев против озвучивания каких-либо цифр, было поручено взять советское предложение в качестве основы для обсуждения в своих первоначальных исследованиях.
Репарации в натуральной форме должны были взиматься в трех видах: демонтаж заводов, поставки из текущего производства, рабочая сила. Русские считали себя на полпути к принятию их точки зрения и не собирались легко уступать.
После репараций главный вопрос – безопасность. За тридцать лет немцы дважды вторгались в Россию, и каждый раз – с разрушительными последствиями, и русские хотели иметь веские основания надеяться, что подобное не повторится. Сталин ожидал, что через пятнадцать-двадцать лет Германия полностью восстановится. Уже в декабре 1941 года Сталин предлагал Идену восстановить Австрию как независимое государство, отделить Рейнскую область от Пруссии в качестве независимого государства или протектората и, возможно, создать независимое государство Бавария. Он также предложил передать Восточную Пруссию Польше, а Судетскую область вернуть Чехословакии. Практически такая же повестка обсуждалась в Тегеране и Ялте, а также во время визита Черчилля в Москву в октябре 1944 года, когда Сталин также потребовал создания отдельного Рейнского государства и установления международного контроля над Руром, Сааром и Кильским каналом. Во всех этих случаях у него были основания полагать, что два других лидера с ним согласны (за исключением того, что в Ялте Черчилль пошел на временные меры, передав этот вопрос на рассмотрение министров иностранных дел). Только когда дискуссии между министрами иностранных дел и развитие событий показали, что на самом деле Америка и Великобритания не согласятся на расчленение Германии, 9 мая 1945 года в своем победном послании советскому народу Сталин отказался от этой идеи.
Вопрос о безопасности придал требованию о деиндустриализации дополнительную силу. Но прежде всего русская история учит, что на широких равнинах Восточной Европы безопасность выражалась в терминах пространства. Главной задачей было оттеснить немцев как можно дальше на запад и создать некий «гласис», или защитный пояс, который предотвратил бы первый удар будущих вторжений на русскую территорию. Для успеха этой политики, конечно же, необходимо было убедиться в том, что польское правительство будет по-прежнему благосклонно относиться к Советскому Союзу. Передача Польше германской территории была не только способом примирить поляков с потерями на востоке, но и, давая немцам право претендовать на них, усиливала интересы, связывающие их с Россией. То, что потеря столь большой территории может вызвать непримиримое желание отомстить, не привлекло серьезного внимания, поскольку враждебного отношения в Германии следовало ожидать в любом случае. Возможность умиротворения Германии была настолько мала, что единственным средством было ее ослабление.
Сталин и политбюро основывали свои требования на том, что считали строго реалистичным подходом к ситуации. Суровость их предложений не являлась результатом слепых эмоций. Однако это не означает, что они не испытывали лютой ненависти к людям, разрушившим их страну.
После победы русские установили по всему Берлину щиты с цитатой из речи Сталина в ноябре 1942 года: «Было бы смешно отождествлять клику Гитлера с германским народом, с германским государством. Опыт истории говорит, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остается». Русская пропаганда в Германии до середины 1944 года придерживалась той же линии. Но отношение самого Сталина во время войны гораздо точнее характеризуется его заявлением о том, что задачей русского народа было «истребить всех до единого немцев, ступивших на территорию нашего Отечества». Возможно, это была просто риторика, но она должна была вызвать ярость сопротивления, которая не могла быстро остыть после окончания военных действий. И Черчилль отнюдь не был уверен, что Сталин просто пошутил, когда в Тегеране «в добродушной манере» заявил о необходимости расстрелять 50 000 немецких офицеров и техников. В мае 1944 года русское радио, кажется, начало требовать, чтобы после войны весь вермахт был использован для принудительного труда.
Вместе с ненавистью пришло презрение. Парадоксальным образом это привело к тому, что вопрос о внедрении коммунизма в Германию был решен довольно мягко. Сталин однажды сказал Миколайчику, что «Германии коммунизм подходит так же, как корове седло». В Потсдаме он рассказал Черчиллю, что в 1907 году видел, как 200 немцев не попали на собрание коммунистов, потому что на железнодорожном вокзале некому было проверить их билеты. Как заявил один русский офицер американцу в мае 1945 года: «Мы, конечно, не собираемся нести столь благородный идеал, как коммунизм, такому народу». Сталин презирал немецких рабочих за их неспособность оказать практическое сопротивление подъему нацизма (преспокойно забывая, насколько этому поспособствовало его собственное вето на социалистическо-коммунистическое сотрудничество). Он не питал иллюзий относительно популярности коммунизма в массах и видел, что тот будет насаждаться не как спонтанное движение снизу, а как нечто, что стало возможным только благодаря Красной армии и мощи России. Кроме того, марксистская доктрина учила, что первой задачей является захват средств производства, используя любых союзников, которые предложат свои услуги; внедрение коммунизма может произойти позже, когда власть прочно закрепится. Более того, шансы на быстрое получение репараций (а время здесь играло ключевую роль) зависели от того, насколько быстро будет перезапущена капиталистическая производственная машина. Для этого требовалась максимальная помощь со стороны капиталистов. Поэтому, как и в других странах Восточной Европы, первым шагом было создание не коммунистического государства, а «народной демократии» с марионеточными буржуазными партиями, состоящими в коалиции под руководством коммунистов.
Тем не менее для русских было естественным искать друзей среди коммунистов и назначать на ответственные посты немецких изгоев, прошедших подготовку в России. Ключевые посты необходимо было передать в надежные руки. Негласно полагая, что социально-политическая структура страны является отражением ее экономической организации, русские, разумеется, приступили к незамедлительному замораживанию банковских счетов, национализации ключевых отраслей промышленности и программе земельной реформы. Последняя была разработана в России еще до краха Германии и, похоже, наряду со схемой репараций была единственным конкретным примером подготовки России к оккупации. И в самом деле, она была необходима для окончательного разрушения власти прусской военной касты. Но земельная реформа на своем начальном этапе предполагала не коллективизацию, а перераспределение земли в пользу мелких землевладельцев. Это создавало прочный класс, на который можно было положиться в борьбе против возвращения старого режима, и представляло собой именно тот самый «компромисс», который Ленин принял в 1917 году и который, побудив крестьян поддержать большевиков и дезертировать из царской армии, в значительной степени способствовал успеху революции.
Как бы русские ни старались быть сдержанными в проводимой ими политике, как бы осторожно они ни связывали поражение Германии с коммунизмом, они не могли избежать навязывания новой политики и нового режима. И успех или неудача должны были повлиять на их престиж. Они могли надеяться, что первоначальный режим будет рассматриваться как «расходный материал» и что никакие соображения не удержат их от того, чтобы пожертвовать им или ликвидировать его, как только их политика потребует такого развития событий. Но такие перемены не могли повлиять на его фундаментальный характер, и в любом случае мелкие отличия не слишком волновали немцев. Они считали новое правительство коммунистическим, потому что на его ключевых постах были коммунисты и потому что оно было создано Советским Союзом. Следовательно, русские не могли остаться равнодушными к его судьбе. Это привело к напряжению между русскими властями, ответственными за репарации, и властями, ответственными за отношения с немцами, между командованием армии в Потсдаме и советской военной администрацией в Карлсхорсте. Очевидно, безжалостная политика вывоза из Германии как можно большего количества материальных средств должна была создать условия нехватки и неразберихи, способные перегрузить любую администрацию, какой бы опытной и надежной она ни была. Но можно усомниться в том, что этим исчерпывались причины напряженности. Стеттиниус предположил, что после Ялтинской конференции Сталин и Молотов подверглись критике со стороны других членов политбюро за то, что проявили чрезмерную уступчивость по отношению к Америке и Великобритании, и были вынуждены перестраховаться в отношении некоторых своих обязательств.
Есть немало оснований считать, что оккупацию Восточной Германии Сталин рассматривал в первую очередь как способ укрепления России, тогда как другая группа в Москве, возглавляемая Ждановым, считала, что она обеспечит плацдарм для коммунистического завоевания Западной Германии, а затем и всей Западной Европы. (Разве Ленин не сказал однажды, что «кто владеет Германией, тот владеет Европой»?) Хаос, который, как ожидали коммунисты, последует за войной, и спад, который, по их твердому убеждению, прервет восстановление страны, – все это будет способствовать их замыслу. Но для того, чтобы они смогли воспользоваться такой возможностью, режим в Восточной Германии должен был стать достаточно успешным.
Советская комиссия по репарациям была напрямую подотчетна Москве (конкретно, скорее всего, Молотову), но, похоже, была и тесно связана с армейскими властями в Восточной Германии под руководством Жукова, а затем Соколовского. Главный представитель Жданова, Тюльпанов, руководитель Агитпропа, по образованию был инженером, который в 1920-х годах значительное время работал в Германии, а во время войны был политкомиссаром Красной армии; однажды его несправедливо назвали «Эрихом фон Штрогеймом а-ля рюс». Способный и безжалостный, он обладал неплохим чувством юмора, но был неспособен взглянуть на себя со стороны. Возможно, что третий вариант политики представлял Семенов, начальник политотдела и политический советник Жукова, который, однако, был скорее выдвиженцем Берии, чем Молотова. Будучи более осведомленным о мировоззрении и культуре западного мира, чем большинство большевистских чиновников, он, должно быть, был не так уверен в силе и перспективах России, как солдаты-победители или твердолобые пропагандисты. Он должен был понимать опасность как курса, направленного на сохранение разделенной Германии, так и предложений использовать Восточную Германию в качестве плацдарма для нападения на Запад. Не предлагая жертвовать ни одним из преимуществ, полученных Россией к этому моменту, человек в положении Семенова мог разглядеть немало выгод в том, чтобы держать открытым путь к объединению Германии с согласия западных держав или без такового, в надежде, что в долгосрочной перспективе такая Германия может оказаться более полезным союзником для России, чем Германия, объединенная против ее воли. Такая политика, конечно, была бы прямым продолжением политики Союза трех императоров и Рапалльского договора.
Хотя в данном очерке о различиях во взглядах внутри русского лагеря много спекулятивного, ему уделено некоторое место, поскольку эти различия проливают полезный свет на политику России в Германии. Но их существование удивит лишь тех, кто полагает, что «монолитный» характер диктатуры – это не просто фасад и автоматически ведет к проведению единой четкой и согласованной политики.
Описанные разногласия были почти неизбежны в данных обстоятельствах и могли быть зеркально отражены и приумножены в западном лагере, не в последнюю очередь в расхождениях взглядов между чиновниками военных и гражданских оккупационных властей. Но на Западе они, по крайней мере, открыто признавались и обсуждались.
Какими бы ни были взгляды отдельных русских, для них было естественным относиться к западным державам с подозрением. Сталин в период своего восхождения к власти практиковал отказ от своих союзников, как только те давали ему возможность победить своего непосредственного соперника; следовало ожидать, что так же он будет поступать и в международных делах. Более того, он никогда не переставал быть грузинским крестьянином. В меньшей степени интернационалист, чем все прочие революционные вожди, он был человеком, который принял «социализм в одной стране» не просто как единственно возможный вариант для России того времени, но и как политику, имеющую свои положительные стороны и для него самого. Если он и смотрел куда-то за пределы России, то только в сторону Азии и Европы. К его врожденной подозрительности к иностранцам следует добавить и настороженность к капиталистическим лидерам, которая автоматически возникала у каждого, кто принимал марксистский анализ за истину – а русские делали это уже более двадцати пяти лет. Задержка с открытием второго фронта, стремление Черчилля проникнуть на Балканы, британская проволочка с подавлением правительства Деница, скрытность англо-американцев в отношении разработок атомной бомбы, резкое прекращение ленд-лиза, отказ США (по каким бы то ни было причинам) предложить России кредит на восстановление, изменение отношения к расчленению Германии – все это должно было толковаться в свете доминирующего подозрения и служить доказательством, усиливающим такое подозрение. Во время войны у Сталина вполне могло сложиться впечатление, что его союзники будут готовы оставить ему свободу действий в тех странах Восточной Европы, дружба с которыми так необходима для безопасности России, и что намерения по созданию «демократических» правительств никогда не будут истолкованы как угроза западным парламентским режимам, которые в любом случае оказались непригодными для данного региона. Он молчал, пока Британия подавляла выступления коммунистов в Греции: почему же тогда столько шума поднялось из-за его действий в Польше? Не имело значения, что русские, несомненно, сами вели бы себя точно так же в подобной ситуации, и они, действительно, редко упускали шанс упрочить собственные позиции. Марксистский подход отрицает объективность, поскольку он находит сознательный или подсознательный мотив любого отношения в экономической выгоде. Марксист не способен оценить добрую волю и поэтому не стал бы беспокоиться о том, чтобы пожертвовать той доброй волей, которая была выработана к России на Западе во время войны. Он ожидал бы, что такая добрая воля продлится независимо от действий России до тех пор, пока Запад будет помогать России, а затем автоматически прекратится, опять же независимо от действий России. К тому же история распорядилась таким образом, что Рузвельт и Черчилль, два иностранных государственных деятеля, которые смогли установить во время войны личные отношения со Сталиным, оба ушли со сцены, как только война закончилась.
Даже если бы и возникло желание понять, на этом пути было немало препятствий. Некоторые авторы находят истоки германской проблемы в том, что Германия в целом никогда не находилась под римской оккупацией (или, в более утонченной формулировке, никогда полностью не принимала западную концепцию естественного права), и западная культура была навязана позднее как нечто чуждое. Если в этом и есть доля правды применительно к Германии, то насколько это более применимо к России? Конечно, классическая культура проникла в Россию через Византию, а в XVIII и XIX веках русская культура в значительной степени опиралась на Запад. Однако характерные славянские элементы остались неассимилированными и были чрезвычайно усилены годами изоляции после 1917 года – когда пропасть, отделявшая Россию от Запада, расширилась из-за того, что западная теория, марксизм, насаждалась как евангелие, в которое нужно верить, а не как гипотеза, которую нужно проверять. В результате, когда русские встретились со своими союзниками в Германии, под поверхностной доброжелательностью и предполагаемым сходством целей скрывался барьер взаимного непонимания, обусловленный тем, что ни одна из сторон не имела более чем отдаленного представления о вещах, считавшихся само собой разумеющимися для ее членов и совершенно чуждых их собственному мировоззрению. История оккупации вполне может рассматриваться как процесс доведения такого барьера до уровня сознания.
Нельзя забывать и о языковой составляющей в этой проблеме взаимного непонимания. Мало кто из англичан или американцев мог говорить по-русски, а мало кто из русских – по-английски, поэтому дискуссии приходилось вести через переводчиков, слишком немногие из которых сочетали высокий уровень лингвистического мастерства с адекватным знанием предмета, а ведь даже у лучших бывают «выходные дни»[11 - Это мнение одного из старших переводчиков британского персонала Контрольной комиссии.]. Альтернатива вести разговор на третьем языке (обычно немецком) была не намного лучше. Но следует помнить, что русский язык гораздо меньше похож на английский, чем французский или немецкий. Проблема поиска эквивалентов в другом языке для отдельных русских слов (или наоборот) была менее сложной, чем когда-либо, поскольку таких эквивалентов зачастую не существовало. Такие понятия, как «демократия» и «свободные выборы», вызывали совершенно разные ассоциации у представителей каждой из сторон. Проблема заключалась в том, чтобы объяснить один образ мышления в терминах другого.
Эти фундаментальные трудности тем более прискорбны, что русские проявили себя особенно восприимчивыми и так сильно упирали на свое достоинство. Их твердая убежденность в том, что все действия определяются мотивами экономической выгоды, не мешала обычному человеческому желанию оказать честь своей стране, блистая в обществе.