Дом Чёрной Луны - читать онлайн бесплатно, автор Джони Рейн, ЛитПортал
На страницу:
6 из 13
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Дамиан дослушал, не переспросив ни разу.

— Заведение — прикрытие дома. Что там произошло, дом разберёт сам. Долг от этого не уменьшился. Он был за тем, кого посылали, и остаётся за ним.

У меня была ещё одна фраза, и я держал её наготове, как последний аргумент на совещании: картечь травлена серебром, клинок сбалансирован под шею, трое пришли к часу, который знали только в этом доме. Засаду собирали под меня — и собирал не Славик. Фраза стояла у самого горла. Я посмотрел на руки, перебиравшие бумаги, — те самые, из слепка у камина, — и проглотил её. Даэлла была права ещё в такси: с тремя взглядами и одной сорвавшейся засадой это не расследование.

— Это всё.

Он вернулся к бумагам. Я вышел и в коридоре свёл счёт: две минуты с небольшим. За две минуты глава дома спросил меня об одном — о деньгах. Не спросил, кто стрелял, чем и откуда у троих в подсобке был точный час моего прихода. О Даэлле, вернувшейся с его поручения с распоротым предплечьем, — ни слова.

Я разложил это и получил самый простой ответ из возможных: ему было всё равно. Я был пунктом в списке, пункт не закрылся, и ничего другого в этом кабинете веса не имело. Безразличие — не заговор. С безразличием можно работать; с ним можно даже жить.

Я принял этот ответ, потому что он был дешевле остальных.

* * *

Даэлла в эти дни была рядом чаще обычного. То ли из чувства вины, то ли рана на предплечье давала законный повод не отходить от меня далеко. Но день ото дня в ней прибавлялось чужого веса: отвечала на полсекунды позже, чем спрашивали, дважды за вечер посмотрела на дверь, в которую никто не входил. О том, что на неё давило, она не говорила — не могла или не хотела.

— Тебя вызывал Дамиан, — сказал я вечером третьего дня. Я застал её у окна коридора; она смотрела в стекло, а не сквозь него, и этот взгляд я видел у неё всё последнее время. Не вопрос — утверждение: мелочей за три дня набралось больше, чем хватило бы на догадку.

— Спрашивал, как прошло задание, — сказала она, не оборачиваясь. — Формально. Ничего особенного.

— Даэлла.

— Что? — Она наконец повернулась. На секунду у неё было лицо человека, которого загнали в угол, — потом рот снова сложился в привычную лёгкую усмешку. — Ты вправду хочешь знать все подробности каждого разговора, который у меня случается с главой дома? Потому что, поверь, большинство из них скучнее, чем ты думаешь.

Я не стал давить дальше. Та часть меня, что всё ещё раскладывала по полочкам обрывки последних недель и искала в них хоть какой-то смысл, понимала: у Даэллы своя цена за то, что она держится рядом со мной. И, возможно, я пока не готов узнать, в чём именно эта цена.

* * *

В ту ночь я не спал. Точнее, не делал того, что заменяло мне сон в новой физиологии: лежал в темноте своей комнаты, смотрел на трещины в потолке и снова и снова прокручивал те несколько секунд в кабинете Славика. Пальцы застыли в паре сантиметров от чужого горла. Та часть меня, что была голодной и ничего человеческого в себе не имела, останавливаться сама не собиралась.

Ты становишься тем, чем она боялась, что ты станешь, прошептал холодный голос внутри — не аналитик, а тот, кто старше аналитика и честнее его. Кровавое возмездие или Кровавое безумие. Она сама не знала, что видит.

Дверь открылась, и я этого не заметил. Матрас качнулся под чужим весом — только тогда я понял, что уже не один.

— Не спится? — тихо спросила Даэлла и села на край кровати. Темноту я теперь видел не хуже дневного света. Лицо у неё было мягче, чем днём: ирония, которой она прикрывалась при всех, осталась где-то за дверью.

— Разучился, кажется, — сказал я. — Или тело просто больше не считает это обязательным.

— Я про другое, — сказала она, и два её пальца легли мне на запястье — веса в них не было почти никакого. — Про то, что творится у тебя в голове с той ночи в баре.

Я хотел отшутиться. Сухой тон был у меня отработан за годы, за ним я прятался ещё живым, задолго до того, как перестал быть живым в привычном смысле. Вместо этого сказал правду.

— Я едва не убил безоружного человека голыми руками, — сказал я тихо. — И часть меня в тот момент этого хотела. Не для защиты. Не потому, что было нужно. Просто хотела.

— И это делает тебя чудовищем? — спросила она.

— А разве нет?

Она молчала долго — я досчитал до двенадцати и бросил считать. В этом молчании сочувствия было больше, чем вместили бы любые слова утешения.

— Я обращена почти семьдесят лет, — сказала она наконец. — И скажу тебе то, что ни один из здешних старейшин никогда не скажет вслух: голод, который в тебе есть, — не поломка. Это просто то, чем мы стали. Вопрос не в том, есть он в тебе или нет. Вопрос в том, что ты выберешь делать в следующий раз, когда он снова заговорит громче, чем ты.

Голос у неё сел — усталый, без обычной лёгкости, которой она отгораживалась, и в нём не было ни одного слова, сказанного ради меня. Он тронул меня сильнее, чем я готов был признать. Я повернулся к ней. Между нами в темноте оставалось сантиметров двадцать, и секунду назад я этого не знал.

— Даэлла, — начал я. Что скажу дальше, я не знал.

— Не надо, — тихо сказала она, и её пальцы легли мне на щёку. Тонкий ободок тёмного кольца на её безымянном пальце обжёг кожу — сразу, жаром, которого в металле на живой руке быть не могло. — Не сейчас. Никаких разумных возражений. Просто дай мне побыть рядом с кем-то, кто хотя бы на одну ночь не притворяется, что всё под контролем.

Я попытался разобрать это, как разбирал всё, — и не успел. От места, где кольцо коснулось щеки, по венам пошла волна, вязкая и сладкая, и дошла до затылка раньше, чем я успел её назвать; всё, чем я обычно останавливал себя, она просто выключила. Я не отстранился. Глаза у Даэллы блестели мутно, как в жару: реликвия работала в обе стороны — пьянила и носителя, и жертву, и у обоих отнимала то, что заставляет отдёрнуть руку.

Дальше воля уже не участвовала. Кольцо требовало всего контакта, какой возможен между двумя телами, — будто древний артефакт не мог раскрыться и сработать, пока между ним и мной оставалась хоть одна прослойка: ткань, расстояние, слово. Её губы врезались в мои — вслепую, с жадностью, в которой не было ничего от неё дневной. Мы сдирали друг с друга одежду, и в комнате стало жарко — не от тел, а изнутри головы, и от этого жара не хватало воздуха.

Кольцо било по вампирским чувствам, и они отвечали на всё сразу и сильнее, чем нужно. Кожа у неё была горячая, под моей ладонью на её шее пульс сбивался и догонял сам себя, запах её тела шёл прямо в голову, и по отдельности я уже ничего из этого не различал. Даэлла стонала мне в ключицу, пальцы впивались в плечи — и в её движениях было не желание, а то же подчинение дурману, что и во мне; кольцо тянуло нас обоих.

На пике, когда между нами не осталось ничего — ни ткани, ни расстояния, — кольцо на её руке получило то, чего ждало. Дурман дошёл до края, и металл на её пальце остыл. Холод от него прошёл внутрь, к самому Ядру, и открыл туда канал — не в тело, а в то, что я помнил.

Мир качнулся. Меня выбило из комнаты, и не только из неё: сквозь эйфорию и чужое голое тело в меня вошёл щуп, тонкий и невидимый, прошёл в то, что я никому не показывал, и снимал оттуда образ за образом — аккуратно, не пропуская ни одного.

Даэлла вздрогнула и на миг замерла, прижатая ко мне. Сквозь муть в её глазах проступило трезвое — ужас: она видела то же, что и щуп, и видеть этого не хотела.

Дальше воспоминания рассыпались. Жар тел, в котором таял холод прошлых недель. Чужой след, который шёл по тому, что не зажило: по последней секунде жизни Дарины, по переливам её крови на полу, по страху, который я не открывал никому.

Диверсию я тогда не распознал: реликвия и мысль, что здесь-то мне ничего не грозит, работали на одно. То, что меня вывернуло наизнанку, я списал на близость — решил, что у вампиров это в природе и что мы просто разделили одну боль на двоих.

Потом морок сходил медленно, и там, где он был, в теле оставались пустота и озноб. Мы оба лежали в темноте. Что Даэлла плачет, я понял не сразу: без звука, лицом к стене, руку с кольцом она прижала к груди и держала так, как прячут улику предательства, которое уже совершено.

— Что не так? — Я приподнялся на локте.

— Ничего. — Голос сорвался. Она быстро стёрла слёзы ладонью и глаз на меня не подняла. — Просто... мерзко. Забыла, каково это — платить за приказы собственной шкурой.

Слово «приказы» царапнуло — короткое, лишнее для случайного разговора о задании. Я отложил его туда же, куда в последние дни складывал десяток других мелочей, которые по отдельности ничего не значили.

Я поверил ей. Мне хотелось ей верить: за последние недели у меня не осталось ничего, на что можно было опереться, кроме этого — тёплого тела рядом и тишины, в которой никто ничего не требовал.

Что её пальцы сжали простыню — в кулак, до белых костяшек, будто её тошнило от самой себя, — я тогда не заметил. И взгляд, которым она окинула меня перед тем, как отвернуться в темноту, я разобрал только потом, когда возвращался к этой ночи раз за разом. Вина. Тяжёлая, из тех, с какими стоят у могилы, — вина человека, который только что против воли продал чужую жизнь ради собственного спасения.

Сознание провалилось в оцепенение — не в человеческий сон, а в тяжёлое, вязкое забытьё, когда истощённое Ядро и уставший мозг просто перестают слышать мир снаружи. Впервые за три дня я уходил в этот вампирский анабиоз с редким, почти наивным ощущением, что хотя бы одна вещь в моей жизни наконец стала проще.

Я ошибался.

Глава 11 Протокол на одного

Агафон Захарович пришёл за мной сам, и уже по этому я понял, что день будет нерабочий.

За два месяца в доме у нас сложился ровный, почти корпоративный распорядок: он ждал меня в архиве или во внутреннем дворе, я приходил, мы работали до изнеможения, он отпускал. Он никогда не приходил ко мне. В доме, где расстояние до человека измерялось не метрами, а тем, кто к кому идёт, это была не мелочь.

— Одевайся, — сказал он от двери. — Не для тренировки.

— А для чего?

— Для протокола.

Он не стал уточнять, и я не стал спрашивать. Я умылся, натянул то, в чём не жалко было бы истечь кровью, и всё это время пытался понять, откуда взялось ощущение, что пол под ногами накренился на пару градусов, пока я спал.

Ощущение было не метафорой. Со вчерашней ночи у самого основания Ядра стояла ровная тупая ломота — так ноет мышца, которую растянули во сне: ни размять, ни забыть. Я списывал это на перегрузку последних недель — резерв отзывался вяло, с задержкой, и на пробном мысленном рывке я насчитал процентов семьдесят от того, что должно было быть. Не катастрофа. Просто не тот запас, с которым выходят в незнакомую комнату.

— Агафон Захарович, — сказал я в спину, когда мы уже шли по галерее. — Скажите хотя бы, кто в комнате.

— Все, кому положено, — ответил он, не оборачиваясь. — И один, кому не положено, но он всё равно там будет.

* * *

Малый зал был подготовлен для процедуры, а не для разговора: стулья сдвинуты к стенам, ковёр скатан и унесён, обнажённый паркет присыпан тонким слоем сухого песка — так делают там, где заранее знают, что на полу будет мокро.

Регина Аркадьевна сидела за приставным столом с раскрытой тетрадью и уже начатой строкой. Не с чистым листом. Строка была начата до моего прихода, и я поймал себя на том, что первым делом посчитал, сколько времени они обсуждали это без меня.

— Арсений, — сказала она, не поднимая глаз. — Садиться не нужно, это недолго.

Вдоль дальней стены стояли свидетели: двое старших обращённых, которых я знал в лицо и не знал по именам, кто-то из младших, жавшихся ближе к выходу. И Даэлла — у самой двери, в трёх шагах от порога, будто оставила себе путь отхода.

Она смотрела в пол и головы не подняла ни разу. Только крутила на безымянном пальце тонкий тёмный ободок кольца — туда и обратно, туда и обратно, как крутят обручальное, когда не знают, куда деть руки.

Все в этом зале смотрели на меня с разной степенью любопытства — так смотрят на прибор, который сейчас включат в сеть, чтобы увидеть, что он покажет. Все, кроме неё.

Я тогда решил, что ей тяжело смотреть на то, что со мной сейчас сделают. Это была лестная для меня версия, и я выбрал её не потому, что она была вероятнее, а потому, что она была теплее.

— Пункт первый, — Регина Аркадьевна перевернула лист. — Четыре дня назад член дома, находящийся под опекой, подвергся вооружённому нападению вне дома. Нападавшие располагали снаряжением, подобранным против вампира. Это установлено. — Она наконец подняла на меня глаза, и в них не было ни капли враждебности, что почему-то было хуже враждебности. — Дом обязан внести это в реестр. Проблема в том, что у нас нет строки, в которую тебя вписать.

— Я думал, я вписан, — сказал я.

— Ты содержишься, — поправила она. — Это другая графа. Содержится имущество, содержатся гости, содержатся те, чей статус не установлен. Пока в реестре стоит «содержится», нападение на тебя — порча имущества дома, и разбирается оно как порча. Если ты член дома, это нападение на дом, и разбирается оно иначе. Мы не можем требовать ответа, не назвав, что именно у нас пытались отнять.

Та часть меня, которая никогда не спала, отметила изящество конструкции с холодным уважением. Мне не отказывали в защите. Мне объясняли, что защита не подключена, потому что в анкете не заполнено обязательное поле.

— И как заполняется эта строка?

— Испытанием, — сказал Агафон Захарович. — Не на ступень. Ступень тебе никто сегодня не даст, и не проси. На статус.

— Разница?

— Разница в том, — сказала Регина Аркадьевна, — что после ступени в реестре появляется число. После этого испытания появится слово. Числа дом уважает. Слова дом обсуждает.

* * *

Условия огласили коротко, и в них не было ничего от церемонии. Поединок до отказа одной из сторон продолжать. Проводит представитель старейшин, свидетели не вмешиваются, оружия нет ни у кого. Ограничение по времени — до тех пор, пока проводящий не сочтёт исход установленным.

— Проводница, — сказала Регина Аркадьевна, не поднимая головы от тетради. — Ты с ним два месяца. Есть что-нибудь, что дом обязан внести в условия?

Даэлла подняла голову, и я ждал чего угодно: про засаду, про её руку, про то, что со вчерашнего дня я хожу выпотрошенный.

— Нет, Регина Аркадьевна, — сказала она. — Ничего, что дом обязан внести.

Перо остановилось на секунду и пошло дальше, а мне послышалось в этом только одно: она за меня не заступилась.

— Кожин, — сказала Регина Аркадьевна, и от стены отделился человек, которого я до этой секунды честно принимал за часть обстановки.

Ефим Тарасович Кожин, старший смотритель дома, был из тех, кого не замечаешь, пока они стоят. Невысокий, широкий в поясе, с короткими руками борца и лицом, которое за сто с лишним лет привыкло ничего не выражать в присутствии старших. Он стянул пиджак, аккуратно сложил его на стуле — сложил, а не бросил, — и закатал рукава до локтей.

По ощущению он стоял на ступень выше меня. Не на две. Ровно на одну, и это было сделано намеренно: старейшины не собирались меня убивать, они собирались измерить.

— Ефим Тарасович не будет тебя щадить, — сказал Агафон Захарович, подходя ближе и понижая голос до той степени, когда слышно только тому, кому говорят. — И не будет тебя добивать. Он делает это шестой раз за свою жизнь и ни разу не ошибся с границей.

— Понял.

— Не понял. — Он взял меня за предплечье, коротко и сильно. — Слушай внимательно, второй раз я это вслух не скажу. Всё, что ты умеешь необычного, ты сегодня не умеешь. Работай ступенью, на которой стоишь, и ничем сверх неё. Если ты покажешь им, как именно ты читаешь, — он выдержал паузу, — они получат ответ на вопрос, который сегодня всего лишь не задан.

Он отпустил руку и отступил.

Вот тогда я и понял, во что меня поставили. Мой единственный по-настоящему опасный инструмент был не ударом. За два месяца стало ясно: там, где положено вырастать Кровавой хватке — способности давить чужую кровь на короткой дистанции, — у меня выросло чтение. Я не мог сжать чужую вену. Я мог прикоснуться к чужой крови и узнать, чем этот человек жил и чего боялся.

Как оружие это не стоило ничего. Как разведка — стоило боя целиком. У всякого, кто прожил сто лет, есть место, которое он бережёт, и кровь помнит, какое именно. Мне не пришлось бы его искать — мне бы его назвали. Потому-то его и нельзя было трогать: показанное при свидетелях, оно перестало бы быть моей особенностью и стало бы их доказательством.

Итого: семьдесят процентов резерва, одна ступень отставания, запрет на собственную огранку и комната, в которой всё уже начато с первой строки. Я прикинул шансы и не стал додумывать результат.

* * *

Кожин начал без объявления — просто пошёл вперёд, спокойным шагом человека, идущего закрыть окно. Первый его удар я поймал предплечьями и понял, насколько неверно оценил его по внешности. Меня снесло на два шага, отбило пальцы до онемения, и в плечевых суставах отчётливо щёлкнуло. Он не вкладывался. Он проверял, держит ли конструкция вес.

Второй пришёл в корпус, под рёбра справа, и вот в него он вложился.

Воздух вышел из меня целиком, разом, с тем позорным сиплым звуком, который невозможно контролировать. Я успел скрутиться, погасив часть импульса, и всё равно отлетел на песок, ободрав локоть до мяса. Песок под ладонью был сухой и тёплый, и я подумал совершенно посторонним куском сознания: его насыпали заранее, а значит, заранее знали, что я буду на нём лежать.

Я поднялся. Медленно, но сам.

Кожин ждал и не добивал — не из благородства, а потому что лежачий не даёт материала для записи. Дальше я делал ровно то, что делал бы на любом разборе аварии: перестал реагировать и начал считать. Он двигался не быстро. Он двигался экономно — без единого лишнего сантиметра, будто знал наперёд, где я окажусь. И он всё время держал левую руку чуть ниже, чем следовало.

Я рванул.

Кровавый рывок вышел грубым, дёрганым, с провалом в середине — резерв просел сразу процентов на пятнадцать, отозвавшись знакомой сухой болью у основания Ядра. Мир качнулся, растянулся, и я успел зайти ему за плечо и достать по печени, вложив в удар всё, что у меня было.

Он даже не покачнулся.

Он развернулся вместе с ударом, поймал меня за куртку и вбил спиной в стену. Штукатурка треснула. Что-то в спине треснуло тоже, и на несколько секунд мир сузился до одной задачи: вдохнуть. Он держал меня прижатым, буднично, без злобы, и я видел его лицо совсем близко — спокойное лицо человека, у которого всё шло по знакомому порядку.

И вот тогда меня повело.

Не к рывку. К крови. Его костяшки были разбиты о мои же зубы, и кровь на них была рядом, в ладони, в сантиметре, — и я почувствовал, как внутри само собой раскрывается то, чему Агафон Захарович только что запретил раскрываться. Оно не спрашивало — оно тянулось, как тянется рука к перилам на льду. Одно касание — и место, которое он бережёт, мне бы назвали.

Меня остановил не запрет Агафона Захаровича. Запрет я бы в тот момент не вспомнил.

Меня остановило то, что она стояла в трёх шагах от двери и всё-таки не вышла.

Я подумал — очень быстро, обрывком, каким думают под чужим весом, — что если сейчас открою это при всех, то первой, кому придётся жить рядом с человеком, которого дом объявит чужой поделкой, будет она. И что это, пожалуй, единственный способ отплатить ей за прошлую ночь такой монетой, какой я платить не хочу.

И закрыл это в себе, вручную, как задвигают тугой засов — с той же физической тяжестью в груди. Стало пусто и очень тихо.

А потом я вернулся к тому, что умел лучше всего: перестал искать приём и стал искать ошибку.

Левая рука. Он держал её ниже, и не из лени — он берёг локоть. Старая, сто лет назад сросшаяся неправильно кость, которую он всю жизнь выводил из-под удара так привычно, что уже не замечал этого сам. Мне этого никто не назвал. Я это увидел — как видят в чужой привычной работе движение, которого там не должно быть: сделано гладко, а по смыслу оно лишнее.

Я перестал уходить вправо, куда он меня аккуратно и настойчиво отжимал всё это время, и пошёл влево. В его слабую сторону. В неудобную.

Он поправился мгновенно, но мгновение — это и была вся разница. Я поймал его локоть на сгибе, не выкручивая — выкрутить я бы не смог, — а просто повиснув на нём всем весом и потащив вниз, туда, куда сустав не хотел идти сто лет. Он выдохнул сквозь зубы, впервые за весь бой издав звук. И вместе с ним пошёл вниз.

Мы упали вдвоём, тяжело, без изящества. Я оказался сверху, коленом на его предплечье, и ударил. Второй раз. Третий. Костяшки разошлись сразу, кровь пошла и моя, и его, и мне пришлось делать всё это, держа внутри наглухо закрытым то, что рвалось наружу от одного её запаха.

— Довольно, — сказал Агафон Захарович.

Я не услышал с первого раза, он повторил, и я остановил руку в воздухе.

Кожин лежал, дыша ровно, и смотрел на меня снизу вверх без тени обиды. Потом коротко, деловито кивнул — не мне, а куда-то в сторону стола.

— Отказ продолжать, — сказал он. Голос был спокойный. — Локоть. Не встану быстро.

Он мог продолжать. Мы оба это знали, и оба знали, что он этого не скажет.

* * *

Я стоял посреди зала, шатаясь, с ободранными руками, и слушал, как за спиной перо царапает бумагу.

— Формулировка, — сказала Регина Аркадьевна.

В зале стало очень тихо.

— Признан членом дома, — произнесла она ровно, выводя каждое слово. — Испытание проведено при свидетелях, исход установлен проводящим. — Пауза. — Ранг по результату испытания не установлен.

— Почему? — спросил я.

Я спросил раньше, чем сообразил, что спрашивать не следовало. Она подняла голову, и на её лице появилось выражение — не сочувствие, а сосредоточенность человека, которому принесли готовый результат и не показали, как его получили.

— Потому что я не могу записать число, — сказала она. — Ты выиграл у Ефима Тарасовича, стоящего ступенью выше. По правилу это значит, что ты стоишь не ниже него. Но техник своей ступени ты не применил ни одной. — Она посмотрела на меня прямо, и я понял, что она считала каждую секунду боя внимательнее всех в этой комнате. — Тебя вытащила физика, чужой старый локоть и упрямство. Я записываю то, что было, а не то, что из этого следует. Ранг остаётся неустановленным.

— Это плохо?

— Это открытая строка, — сказала она. — У меня их не любят.

Агафон Захарович стоял у стены с непроницаемым лицом, и только когда Регина Аркадьевна закрыла тетрадь, я заметил, что он всё это время очень медленно разжимал сцепленные за спиной пальцы.

Даэллы у двери уже не было — я не заметил, когда она вышла, и никто, кроме меня, кажется, не заметил тоже.

Я нашёл в себе силы дойти до восточного крыла и постучать. Мне никто не открыл, хотя за дверью было слышно, что там кто-то есть, — по той особенной тишине, которая отличается от пустоты тем, что в ней стараются не дышать.

Я постоял, прислонившись лбом к прохладному косяку, и ушёл. Тогда мне казалось, что я знаю, за что она себя корит: за то, что смотрела, как меня бьют, и ничего не могла сделать.

* * *

Кожин нашёл меня в коридоре через полчаса — с рукой на перевязи, застёгнутый на все пуговицы, будто ничего не произошло.

— Ты не показал, — сказал он.

Не вопрос. Утверждение, произнесённое человеком, который шесть раз в жизни проводил эту процедуру и все шесть раз знал, чего ждут от него старейшины.

— Не показал чего? — спросил я.

Он посмотрел на меня долго, устало — взглядом профессионала, оценивающего чужую работу.

— Правильно, — сказал он и пошёл дальше.

Я стоял в пустом коридоре, считал ущерб — два ребра под вопросом, спина, ободранные до кости костяшки, резерв на сорока с чем-то процентах — и понимал, что выиграл не то, что собирался. Рёбра в этом теле сходятся за ночь, спина — за двое суток, и платит за это тот же резерв, в котором и так осталось меньше половины.

Я хотел, чтобы меня признали. Меня признали.

И ровно в тот же момент в реестре дома появилась строка, в которой про меня было сказано: что-то есть, но чего именно — мы не установили. В доме, где всё измеряется числами, я стал единственной записью без числа.

Копию протокола отнесли Дамиану до заката. Я узнал об этом от младшего, который её нёс и не догадался, что об этом не следует говорить вслух.

— Он прочитал два раза, — сказал младший, довольный тем, что ему есть чем поделиться. — Второй раз медленно. А потом спросил, кто выбирал Ефима Тарасовича.

— И что ему ответили?

— Никто ничего, — сказал он уже на ходу. — Он спрашивал не нас.

Глава 12 Трещина

Даэлла избегала меня три дня подряд. Счёт я вёл от того утра, когда она стояла у двери малого зала и ни разу не подняла головы. Избегала не напоказ: обвинения из этого не сложишь, и предъявить ей было нечего. Просто находился повод оказаться в другом крыле дома ровно тогда, когда я входил в комнату, и на любой вопрос она отвечала на два слова короче, чем месяц назад. Ей было больно на меня смотреть — вот что это было, и от этого делалось хуже, чем от любой ссоры. Один раз я поймал её взгляд в коридоре, и она отвела глаза раньше, чем я успел кивнуть; сказало это больше, чем сказала бы она сама. К этой тишине добавлялось моё собственное состояние, и его я тоже не мог объяснить: все три дня у самого основания Ядра держались сухость и глухой шум — похмелье, только не от вина, и к третьему дню оно не ослабло. Будто по дну прошлись тралом, и муть ещё не осела.

На страницу:
6 из 13