Почему он не скажет: «Я все это знаю?» Он не говорит. Я поспешно продолжаю:
– Когда моя мать на вокзале в Фогараше, не сдержав возмущения, закричала, что с людьми обходятся, как со скотом, русский офицер приказал бросить ее в следующий вагон. Мне удалось ее увести, а жандармы нас защитили. Ирония в том, что в руках она держала отпускное свидетельство, выданное на имя моего отца полковником Руденко, русским военным комендантом Фогараша. Эта бумага пригодилась матери только для одного: помахать вслед уходящему поезду. А отцу оставалось только утешать себя мыслью, что он мог быть освобожден, пока его угоняли в Россию, где он чуть было не замерз и не умер от голода. Как же прикажете тогда мне, подростку, относиться к Советам? Как к освободителям человечества, стоящим на страже добра и милосердия?
Я разгорячился и опасаюсь, что офицер вот-вот с проклятиями меня перебьет, не дав выговориться, рассказать о наболевшем.
– После массовых депортаций в январе остались старики да дети. Той же весной у крестьян отняли землю, выгнали со двора, и все это не под предлогом восстановления классовой справедливости, а в наказание пособникам Гитлера, не важно, поддерживали они его или нет.
Майор меня слушает? Он молча смотрит в стену.
– Вы позволите поведать вам, как сложилась судьба моей тети Адели из Фрека, одинокой старой девы? Новые владельцы ее бывшего дома не собирались работать, в их планы входило только пожить в свое удовольствие. У целого семейства – у мужа и жены, чад и домочадцев, у дряхлого старца и младенца – на уме было только одно: опустошить весь дом. В кладовке и погребе все съели подчистую, мебель распродали или сожгли, как и все, что не приколочено. В кухне они положили на пол металлический лист и разводили на нем костер, а вместо дымохода пробили дыру в потолке. Огонь они поддерживали всем, чем только можно, от барочного комода моей тети до гамаш дедушки. Они изрубили на куски даже оконные ставни, как это ни глупо, ведь так они лишились защиты от холода. После этого они выдолбили из стен деревянные дверные рамы и сожгли. В гостиной над погребом они пропилили дыру в полу и справляли туда нужду. А съев все, что можно, спалив в костре все, что можно, загадив дом так, что смрад ощущался даже на улице, они убрались восвояси. Заодно украв все, вплоть до соломенной шляпы-канотье из Триеста, оперного бинокля из Будапешта и зонтика от солнца с островов Фиджи. Все это тетя описала на последних страницах фамильной Библии.
Майор невозмутимо слушает.
– Теперь, когда у нас есть такой опыт, вряд ли стоит ожидать, что мы начнем кричать «ура», заговорим об освобождении и станем на сторону социализма. Должно пройти немало времени, чтобы мы это забыли. Здесь требуется не только просветительская работа. Нужны меры, чтобы завоевать наше доверие, чтобы каждый почувствовал, что и он – часть новой общности.
Майор молчит, я продолжаю:
– Наоборот, хотели мы того или нет, нас стали всеми силами превращать в немцев, нас словно коллективно заклеймили позором, подобно тому, как в тридцатые годы, не спросив, скопом сделали частью Великой Германии. Поэтому вас не должно удивлять, господин майор, что основные труды национал-социализма, «Майн Кампф» и «Миф двадцатого века» Розенберга, я прочел только после тысяча девятьсот сорок пятого года. Позднее под влиянием пастора Вортмана я обратился к социалистической литературе. И осознал, что мы не немцы, просто немецкий – наш родной язык, как у швейцарцев и австрийцев. Я спрашиваю вас, что же будет в этой стране с нами, с теми, кто лежал не в той колыбели, с теми, кого не так пеленали?
Высокопоставленный сотрудник органов молчит, не желая вступать в разговор.
– Такая же судьба постигла в Третьем рейхе немецких евреев: однажды утром они проснулись и обнаружили, что отныне они еврейские евреи. И по большей части не знали, чего от них требуют. Их вынудили быть евреями в куда большей степени, нежели они когда-либо себя ощущали.
– И были отправлены в газовые камеры! – строго возражает он. – Объединять евреев и немцев, сравнивать их судьбы – это кощунство. Вы, саксонцы, ощутив себя немцами, прекрасно знали, чего от вас потребуют, и с радостью на это согласились!
– Простите, – говорю я, – я ограничусь только своими соотечественниками. Нас на каждом шагу проклинали как пособников Гитлера и фашистов. Когда я катался на санках, с меня сорвали лыжную шапочку, потому что похожие головные уборы носили немецкие альпийские стрелки, а с моего брата стянули пуловер с норвежским узором, потому что он слишком напоминал о пристрастиях прошлого режима ко всему германскому. Нам даже хотели запретить носить короткие штаны!
Но не успел я это произнести, как уже понимаю, что ответит мне офицер за письменным столом: «Что это по сравнению с теми страданиями, которые вы принесли другим народам?»
Он невозмутимо слушает дальше.
– А теперь о последнем, что я испытал на собственной шкуре и что произошло с моей семьей. Это я еще только пенки снимаю, господин майор! В ноябре тысяча девятьсот сорок восьмого мы сидели за столом и ужинали, – мой отец, только что вернувшийся из России, мама, мы, трое мальчиков, и маленькая сестренка, – как вдруг в комнату ворвалась служанка с криком: «Они пришли!» Да, у нас еще была служанка.
Рыжий бургомистр Фогараша распахнул потайную дверь, скрытую обоями, вошел, не здороваясь, и заорал:
– Как, вы еще не убрались из дому! Сюда въезжает партийная школа!
За его спиной теснились четверо громил.
Мама сказала:
– Buna seara[43 - Добрый вечер (рум.).].
Мы, дети, сказали по-немецки:
– Здравствуйте.
Не поднимаясь с места, мама добавила:
– Вы, domnule primar[44 - Господин бургомистр (рум.).], не предложили нам квартиру.
– Еще как предложил, – закричал он, – да к тому же поблизости, в складском помещении напротив, очень удобно, вам даже телега не понадобится, чтобы перебраться на другую сторону улицы.
– Нет, – возразила мама. – Это ведь огромный зал с бетонным полом, неотапливаемый. А мы не сброд. И не военные преступники.
К тому же речь идет о четверых несовершеннолетних детях.
– Мы не уедем отсюда, пока вы не предложите нам человеческое пристанище, где можно выжить.
– Не уедете, тогда мы вас выселим. Сейчас же, немедленно, не сходя с места.
Двое его подручных протиснулись между моей маленькой сестренкой и мной, отодвинули нас вместе со стульями, схватились за скатерть, подняли ее со всем, что на ней стояло; получился мешок, в который без разбору посыпались столовые приборы и еда. Primar открыл окно, и его прислужники со звоном и дребезгом отправили собранное вниз. А потом принялись выкидывать мебель!
– Так все и было: нас в буквальном смысле слова вышвырнули из дому. Самым тяжелым предметом оказался рояль. Чтобы протолкнуть это чудовище в окно, пособникам бургомистра пришлось выламывать оконные рамы из стены металлическими прутьями, пока мои близкие беспомощно смотрели на все это опустошение…
– Бедные… – негромко произносит майор.
Во время моего рассказа он ничего не записывал, просто сидел, устремив взгляд на висящий напротив портрет первого секретаря ЦК партии товарища Георге Георгиу-Дежа. Неужели майор действительно произнес слова сочувствия? У меня на душе теплеет. Повествуя о том, что мы пережили тем ноябрьским вечером, я так и вижу перед собой свою маленькую сестренку: она безмолвно искала в свете уличного фонаря своих кукол, волосы у которых слиплись под моросившим дождем, а платьица насквозь промокли в грязи. Только споткнувшись о расколотую кукольную коляску, такую большую, что в ней помещалась она сама, она заплакала тихо, как ночной дождик. «Бедные мы…» – подумал я.
– Бедные ребята, – говорит майор. – Могли бы сделать все куда проще. Сначала они могли бы отвинтить три ножки, а потом перекинуть рояль через подоконник, – просто и изящно. Но откуда детям из пролетарских семей знать, как обращаться с роялем?
Я прерываю свой рассказ. А потом на меня что-то находит: я принимаюсь декламировать по-немецки и по-румынски балладу «Ленора», которую выучил наизусть в школе имени Брукенталя в Германштадте и в лицее имени Раду Негру Водэ в Фогараше:
Леноре снился страшный сон,
Проснулася в испуге.
Майор еще какое-то время созерцает своего высшего начальника на стене. Потом поворачивает ко мне голову с черными, аккуратно разделенными пробором волосами.
Он встает, натягивает серые замшевые перчатки и медленно подходит к столику, за которым я сижу, послушно держа руки перед собой, и заклинаю образы баллады, повторяю строфу за строфой, путая, переставляя фрагменты, запинаясь:
Угасни ты, противный свет!
Погибни жизнь, где друга нет!
Сам бог врагом Леноре…
О горе мне, о горе!
С ним розно умерла я
И здесь и там для рая.
Майор останавливается передо мной. Не бьет. Нет, он всего-навсего подвигает стул и садится напротив меня как во время первого допроса, когда он беседовал со мной о душевных болезнях и о «Волшебной горе». Он как зачарованный слушает балладу с ее жуткими, зловещими сюжетными поворотами и не сводит с меня глаз:
И вот… как будто легкий скок
Коня в тиши раздался:
Несется по полю ездок;
Гремя, к крыльцу примчался;
Мой визави что-то произнес? Приказал замолчать? Немедленно замолчать? Он это сказал. Он скомандовал: «Termina! Termina imediat!»[45 - Прекратите! Прекратите немедленно! (рум.).]
«Не страшно ль?» – «Месяц светит нам!» —
«Гладка дорога мертвецам!..»