Нарушителю было велено отойти от моей койки.
– Встать! Не двигаться с места!
Мой ментор продолжал поучать меня стоя:
– Избивать, пытать, издеваться над заключенными – это привилегия тюремщиков среднего звена, да и то только по приказу сверху и с ведома высшего начальства.
«На языке марксизма-ленинизма это называется демократический централизм», – устало подумал я, а он в поэтическом восторге продолжал, время от времени переходя на немецкий:
– Если по тактическим соображениям надо причинить арестанту боль, то не каждый тюремщик может поступать самовольно. Например, бить ключами по голове, женщинам тушить сигареты о грудь, а мужчинам сдавливать яички. Этому надо учиться, на это надо получить приказ. Не каждому разрешено зажимать тебе руку в дверной щели, или бить тебя палками по пяткам, или дубить тебе шкуру велосипедной цепью. Но есть один, кому дозволено все!
Он поднял руки и показал на потолок.
– Там, наверху, он, высочайший, избранный, ему нет равных!
И тихо добавил:
– Пока его не свергнут. Кто высоко сидит, низко упадет, вплоть до нас.
Он торопливо продолжал, словно часы его были сочтены:
– Даже умирать не позволено. Смерть по собственному желанию строжайше запрещена. Они отняли у тебя все, чем ты мог бы себя прикончить. Посмотри только на себя!
Он сорвал с меня шинель, подергал за не удерживаемые ремнем штаны, подвигал туда-сюда башмаки без шнурков.
– Металлические и стеклянные предметы брать в камеру не разрешается.
Я, не сопротивляясь, подчинялся.
– Камера такая узкая и короткая, что пытаться размозжить себе голову о стену бессмысленно. Слишком мало места, чтобы сломать себе шею. Так и останешься с кривой шеей и, хуже того, в живых. Я врач и знаю, что говорю. А если откажешься есть, то разожмут тебе челюсти чем-то вроде тисков и закачают в тебя жидкое питание. Их заботливость не знает границ.
Открылась кормушка. Показался чей-то нос и сказал, обращаясь ко мне: «Положи шинель в ногах койки так, чтобы я видел твои руки и лицо». Нос приподнялся и исчез, окошко заполнили губы и подбородок. Врачу было велено: «Terminat![14 - Хватит! (рум.).] А теперь, доктор, садись-ка к себе на койку. И присматривай за этим типом». Потом в окошко рядом с подбородком воткнулся палец и показал на меня. «У него не все дома».
Едва усевшись на койку, доктор принялся ожесточенно чесаться, стараясь дотянуться до самых труднодоступных мест. У меня закралось подозрение: «А что если все, о чем он мне поведал, ему пришлось испытать на собственной шкуре?» Он напустился на крестьянина:
– Хватит уже, завел шарманку! Господу Богу, поди, тебя уже и слушать тошно. Лучше почеши мне спину.
Он уже закатывал на себе рубаху. Я перебил его:
– Пощадите меня. Избавьте меня от зрелища … … – Я с трудом удержался, чтобы не произнести слова «следов пыток», и вместо этого сказал по-немецки:
– … ваших ран. Я не хочу уходить отсюда с такими тяжелыми впечатлениями.
В полутьме его кожа выделялась пергаментно-блеклым пятном, на ней проступали сплетающиеся завитки и спирали неглубоких порезов.
– Ран? – переспросил доктор недоуменно. – Что вы хотите этим сказать? – И продолжал по-румынски:
– Отсутствие солнечного света здесь, в камере, отрицательно сказывается на состоянии кожи, ухудшает обмен веществ. Знаете, ведь солнечные лучи воздействуют, как витамины.
Не прерывая своих скорбных молитв, крестьянин поднял на своем сокамернике рубаху до затылка. Судя по длинным ногтям, он сидел здесь уже давно. Он принялся за работу. По-прежнему молитвенно сложив руки, он когтями наносил кровавый узор на спине товарища. Тот застонал от наслаждения:
– Excelent!
Из-за двери донеслось дребезжание посуды.
– Ага, обед!
Доктор принюхался:
– На первое картофельный суп, на второе – кислая капуста. По вечерам дают перловку или бобы.
Поскольку я промолчал, он пояснил:
– В тюрьме существуют всего четыре блюда: кислая капуста, бобы, перловка и картошка. Такое приготовить даже я бы смог.
Крестьянин, перестав молиться и чесать спину доктору, замолк и замер, раздув ноздри. Став у двери, оба приняли от надзирателя три жестяные миски супа. Я не пошевелился. Дежурный просунул нос в кормушку и заорал на меня:
– А ну ешь!
– Nu, нет, – ответил я.
Есть здесь мне не хотелось.
Надзиратель не стал настаивать. Обеими руками поднеся миску к губам и жадно прихлебывая отвар, доктор произнес:
– Сейчас вы увидите, как выглядит здесь разделение труда. Сначала появится начальник охраны. В этих стенах ему принадлежат здоровье и самая жизнь заключенных. Он должен любой ценой сохранить их неприкосновенными. Если с заключенным что-нибудь случится, начальнику охраны не поздоровится.
Дверь распахнулась. Не выпуская из рук жестяных мисок, мои сокамерники повернулись лицом к стене. Я лежал на койке, укрывшись шинелью дяди Фрица, и не шевелился.
Вошедший грубо спросил, почему это я лежу. Это был лейтенант с проседью, который уже допрашивал меня сегодня. Я ответил, что болен, меня привезли сюда из клиники.
– Почему ты не ешь?
– Вот потому и не ем.
На этом разговор закончился. Лейтенант ушел. Доктор объяснил мне: «Сейчас придет врач в звании майора. А что будет потом, увидим». Снова загрохотал дверной засов. Лейтенант ввел в камеру другого офицера. Тот прищурился и неодобрительно взглянул на слабую лампочку над дверью. На его плечах красовались бордовые эполеты, на эполетах сияла золотая звезда, обрамленная змеей и чашей с ядом. Надзиратель в дверях замер по стойке «смирно», попытавшись щелкнуть подошвами войлочных тапок.
Военный врач ни о чем не спрашивал. Он надавил мне на живот. Потом велел показать язык. Я повиновался. Он отвернулся, и я прикрыл живот. Я произнес: «Меня забрали из психиатрической клиники. Там меня лечат, вводя в инсулиновую кому. Мне надо немедленно вернуться». Майор приказал: «Взять его!» Сейчас они меня изобьют до полусмерти. Мне стало и страшно, и любопытно.
В камеру привели повара. Однако в руке он держал не половник, а, как ни странно, брючный ремень. Он был в униформе, но на голове шапка-ушанка, белый передник на животе, а лицо напоминало разваренный сельдерей; ничего удивительного, ведь год за годом он готовил одни и те же блюда: кислую капусту, бобы, перловку и картошку. Начальник охраны приказал мне подняться и сесть на край койки. Надзиратель ремнем связал мне руки за спиной. Потом пришел черед повара: он зажал мне нос и ложкой стал проталкивать суп в мой поневоле разинутый рот. Состарившийся на службе лейтенант его подбадривал. Все эти люди трогательно заботились о моем благе, но мне как назло вспомнилась мерзкая сцена из моего детства в Сенткерстбанье: наша венгерская служанка откармливала праздничного гуся кукурузой. Одной рукой она раскрывала упрямой твари клюв, другой проталкивала кукурузные зерна ей в горло, а средним пальцем еще вводила зернышки с острыми краями поглубже. Дело шло недурно, пока гусь не вырвался, пошатываясь, как пьяный, и, переваливаясь с боку на бок, сделал несколько шажков по деревянной галерее и упал. Задохнулся, не в силах вынести такого изобилия.
И тут же память услужливо поднесла еще одну сцену: та же служанка кормила моего брата Курта-Феликса шпинатом, который тот терпеть не мог. Курт-Феликс кричал как резаный. Служанка решительно зажала ему нос, так что ребенку пришлось открыть рот. Он проглатывал шпинат и начинал хватать ртом воздух. Снова и снова. Но последнюю ложку выплюнул ей в лицо.
Вспомнив коварство Курта-Феликса, я засмеялся, и те, кто со мной мучился, сочли это добрым знаком. Они от меня отступились. Я вычерпал ложкой суп, от которого пахло жестью и в котором плавали глазки застывшего жира. И тотчас же меня вырвало. Таким образом, я всем угодил.
– Ну, вот, пожалуйста, – сказал врач, после того как в камере наступила тишина, и прищелкнул языком: – Видите, дорогой коллега, даже своеволие подчиняется порядку, даже в нем есть иерархия.
После насильственного кормления меня вывели из камеры. С завязанными глазами меня потащили сначала вверх по лестнице, потом вниз: грохотали двери, в коридорах было холодно, пахло плесенью.