– Короче шаг! – Заскрипела деревянная дверь. – Отойти назад! Осторожно, ступенька!
Я сделал шаг назад, забыл о ступеньке и полетел спиной в какое-то обитое досками углубление. Перед носом у меня захлопнулась дверь. Меня торчком втиснули в ящик, такой узкий, что я не мог ни поднять руки, чтобы снять очки, ни развести их в стороны, чтобы постучать кулаком по деревянной обшивке. А едва я попытался согнуть колени, как они уперлись в переднюю стенку. «Ниша для святых, вот только неба из нее не видно», – вспомнил я. Нет, скорее, гроб, в котором стоишь по стойке «смирно».
Я заставил себя успокоиться, памятуя совет своего деда: «Что бы ни случилось, сохраняй самообладание!» И совет бабушки: «Что бы ни случилось, настраивайся на хорошее!» И прицепился мыслью к первой возникшей ассоциации: к стоящему торчком гробу. Где я об этом слышал? Где читал? Кажется, в какой-то деревне, затерянной в курляндских лесах, скорбящих гостей, собравшихся в парадной комнате усопшего на поминки, сопровождающиеся бдением у гроба и оплакиванием, за грушевым шнапсом и сдобным хлебом охватило мистическое веселье. Восторженная радость овладела теми, кто провожал усопшего. Они пустились в пляс. А поскольку в комнате для такого безумного, буйного веселья места оказалось мало, гроб с покойником поставили торчком и прислонили к стене. И как ни в чем не бывало закружились в хороводе дальше.
Я почувствовал, как мои ноги сами собой задергались в ритме польки, отбивая бешеный, неудержимый ритм. Неожиданно дверь передо мной распахнулась, я потерял равновесие. Ничего не видя, я мешком рухнул вперед, прямо в объятия надзирателя. Тот зашипел:
– Ты что вытворяешь?
Я не сказал, что танцую польку. Нет, я ограничился лишь простым объяснением:
– У меня дрожат колени.
– Идем.
Когда он снял с меня жестяные очки, я увидел, что в освещенной резким светом ламп комнате без окон находится Тудор Басарабян, он же Михель Зайферт; руки его были привязаны к подлокотникам кресла.
– Молчать! – напустился на нас какой-то офицер, хотя я и так не собирался открывать рот. Первой мыслью, которая появилась у меня при виде Зайферта, было: «Элиза Кронер будет ждать меня напрасно».
Я словно видел, как она сидит на табурете в кухне своей квартирной хозяйки, при pleine parade[15 - Полном параде (франц.).], под дешевой лампочкой, в темно-синем платье, с унаследованными от бабушки жемчугами на шее, под надзором старой карги, в тени грубых байковых панталон и пропотевших бюстгальтеров, сушащихся над печкой. Элиза, неприступная, точно мраморная статуя, с «Доктором Фаустусом» в руках.
Потом, когда меня повезли в военном автомобиле, я испугался. Мы явно ехали в предместье, где жила Элиза Кронер. Неужели ее тоже втянут в эту гнусную историю? Но в объезд мы двинулись по причинам домашнего хозяйственного свойства: нужно было получить в одном месте и отдать в другом деревянный лоток для мяса, такой огромный, что на него можно было уложить целиком забитую свинью. В Секуритате намечался праздник забоя свиней?
На миг перед моим внутренним взором предстала зловещая картина: раненая свинья вырывается, бросается то туда, то сюда, несется по извилистым, как ходы лабиринта, подземным коридорам. Из ран сочится дымящаяся кровь, однако визг животного заглушают обитые войлоком стены. Забойщики хлопают в ладоши. Заключенные в темницах звенят цепями.
«Думай о насущном», – одернул я себя. Сначала это деревянное чудовище лежало на коленях у нас, обоих заключенных, и у троих солдат, сидевших напротив. Когда машина добралась до пригорода и свернула в какой-то ухабистый переулок с маленькими домиками и высокими деревьями, лоток для мяса заплясал у нас на коленях в такт подпрыгивающему автомобилю. Никто не мог его удержать. Ведь конвоирам приходилось крепко сжимать в руках винтовки, а мы были пристегнуты наручниками друг к другу.
Машина затормозила у скромного домика, стоящего меж двух шелковиц. Капитан вышел из машины и что-то кратко скомандовал. Двое солдат выгрузили деревянную емкость. Они с уважением поставили исполинскую посудину у ворот. И снова проворно заняли места напротив нас. Они сидели с непроницаемыми лицами и не сводили с нас глаз, а мы разглядывали все, что могли.
Дощатые, недавно сколоченные ворота сверкали зеленой краской. Фасад дома с двумя окнами, тоже свежевыкрашенный. Его обитатели собрались в тихом переулке, нетерпеливо обступив офицера: две женщины, распространявшие кухонные запахи, поспешно снимали фартуки, неуклюжий мужчина скрестил на груди голые руки, из карманов его кожаного передника торчало несколько ножей, дети в вязаных кофточках и меховых шапках, демонстрируя воспитанность и послушание, протиснулись впереди взрослых. Офицер с каждым поздоровался за руку, не снимая перчаток. Трое мальчишек доверчиво протянули ему покрасневшие ладони, он потряс руку каждому. Потом ущипнул за щеку девочку и раздал всем сласти.
Высокий начальник проверил, хорошо ли человек в переднике наточил нож, которым завтра перережет горло откормленной свинье, спросил у женщин, все ли гарниры и пряности они приготовили, и с удовлетворением установил, что чеснок уже почищен. И похвалил жирную свинью, которую мальчишки выманили из свинарника кукурузными зернами и которая от тучности едва держалась на ногах и при каждом шаге с хрюканьем оседала в снег. На шее у нее был повязан румынский триколор.
«Foarte bine», очень хорошо, – одобрил офицер. Послезавтра будет три года со дня провозглашения Народной Республики. Однако сине-желто-красную ленту надо заменить красным бантом. Взрослые понимающе закивали. Человек в рубахе снова вытащил нож. Двумя взмахами он отрезал у одной из женщин завязки красного фартука и приказал мальчикам украсить жертвенное животное. Женщина взвизгнула: «Осторожно, детей не заколи!» Другая пояснила: «Он ракии хлебнул. Но так уж повелось, без этого нельзя». Мальчики сделали, как им велели, хотя и не совсем так, как предписывал офицер Секуритате: красную фартучную завязку они добавили к триколору. Цвета отечества и красный бант.
Из ворот, опираясь на палку, приковыляла старуха в черном, закутанная в низко надвинутый на лоб шерстяной платок. Женщины хотели ей помочь, но она только рукой махнула. Она стояла, не прислоняясь к воротам, держась очень прямо и опираясь на одну лишь палку. Капитан подошел к ней. Потом снял кожаные перчатки, склонился и поцеловал ей обе руки. Старуха внимательно оглядела его блестящими глазами и сказала: «Опять на задании, опять в разъездах. Поторопитесь, а то как бы ночь в пути не застала!» Он благоговейно опустил голову, и она трижды перекрестила его склоненный лоб.
Когда мы уезжали, все они с каким-то странным видом смотрели нам вслед: мужчина с ножом, женщины в облаке кухонных запахов, дети, сосущие леденцы. Старуха в черном проводила нас строгим взглядом, ни дать ни взять настоятельница дальнего монастыря. А самый безумный вид был у свиньи в праздничных лентах.
Да, настало время великого забоя свиней.
Когда мы выехали из Клаузенбурга по улице, переходящей в шоссе и ведущей на юг, один из солдат по приказу офицера укрыл нам ноги пальто на меху. Такой жест удивил Михеля Зайферта, и он, не боясь, сказал об этом вслух: он не ожидал, что о нас будут так заботиться, он поражен, он этого просто не ожидал.
– А ты как думал, – откликнулся офицер, который расположился на переднем сиденье и поигрывал пистолетом, – у нас железный порядок. Наш верховный вождь, товарищ Георге Георгиу-Деж, внушил нам, что человек – самый ценный капитал.
Позднее, когда весь мир и наша машина погрузились во тьму, солдаты незаметно перетянули половину зимнего пальто на себя. Хоть и свободные люди, они тоже мерзли.
Несмотря на трогательную заботу, конвоиры запретили обращаться к ним со словом «товарищ». Нам полагалось величать их «господин», «domnule», а приветствовать «sa traiti», возвещая тем самым многая лета и господину майору, и господину ефрейтору.
– А почему domnule? – спросил Михель Зайферт. – Разве согласно постановлению ЦК партии любой гражданин не обязан обращаться к своим согражданам «товарищ», начиная от «товарища воспитательницы детского сада» и заканчивая «товарищем Лениным»?
Офицер грубо ответил:
– Данный декрет не распространяется на заключенных и священников.
Это было убедительно, но Михель Зайферт продолжил мысль и примирительно добавил:
– И на короля.
– Заткнись, – прошипел офицер и приказал надеть нам обоим очки-заслонки. Машина, пройдя несколько крутых поворотов, поравнялась с горной деревушкой Феляку. Внизу, в долине, город объяла морозная фиолетовая дымка. Последнее, что мы увидели перед тем, как окончательно погрузиться во тьму, были горы на Западе и солнце, сверкающей пылью рассыпавшееся на их ледяных вершинах. Узреть что-то другое нам было уже не дано.
4
Крошечное окошко под потолком нерешительно озаряется светом. Прошедший сквозь прутья свет медленно ощупывает стены. Наступает серое утро.
По коридору грохочут колеса, останавливаются, со стуком движутся дальше. Открывается кормушка. Завтрак! «Отрубленная» рука наливает коричневатую бурду в жестяную кружку. Потом передает мне кусок хлеба и добавляет кубик мамалыги. «Это порция на целый день», – предупреждает меня бесплотный голос. Я не ем, но внимательно рассматриваю маленький многогранник из кукурузной муки.
Когда-то, в том, другом, мире, он был ярко-желтым. Крутую кашу служанка вываливала из чугунного котла на разделочную доску. Там эта масса и лежала дымящимся полушарием. Отец разрезал ее шелковой нитью на кусочки. Мама лопаткой для торта перекладывала порции разного размера на тарелки нам, детям, и поливала их буйволиным молоком. А здесь, в этих стенах, мамалыга отливает зеленью.
Когда пуленепробиваемое стекло внезапно озаряется ярким светом, откуда-то сверху, с неба, раздается ритмичный звук, гул из высших сфер, словно приливная волна, бьется о решетки и стены, сотрясает темницу. Я встаю с койки, выпрямляюсь. Склоняю голову. Складываю руки, но не молюсь.
Это звонит большой колокол Черной церкви в Кронштадте. Он расколот трещиной, и потому звонят в него только по самым торжественным поводам. Вероятно, происходит что-то необычайное.
Не успел колокольный звон умолкнуть, как я вздрагиваю от никогда прежде не слышанных звуков. Наверное, это где-то в коридоре с пронзительным скрежетом открылась дверь. Затем донесся грохот шагов, они явно приближаются, шум становится все отчетливее и отчетливее. «Похоже на снаряд, устремляющийся к цели», – думаю я. Я сжимаюсь в комок. Дверь распахивается. На пороге вырастает солдат в сапогах, рядом с ним надзиратель по прозвищу Лилия, в войлочных туфлях, с непроницаемым лицом.
Сидя на койке, я смотрю в пол. Солдат в сапогах подходит ко мне, берет за плечо и протягивает мне металлические очки: «Идем!» Еще не встав с койки, я надеваю их и тут же слепну. Поднимаюсь на ноги. Он берет меня под руку и тащит за собой. Я мешкаю. «Repede, repede!» Я со страхом переставляю ноги и не только потому, что должен слепо повиноваться. «Отсчитай одиннадцать ступеней, а теперь три шага, еще одиннадцать ступеней!» Я отсчитываю, спотыкаюсь, отсчитываю. Свободной рукой поддерживаю штаны, чтобы не предстать перед всем миром с голой задницей. Раздается команда: «Стой!» Потом: «Вперед!» Потом опять: «Стоять! Отвернуться к стене!» А где стена? Пахнет заплесневелым мылом и карболкой. В промежутках между приказами щелкают замки, мое лицо щекочет сквознячок. Я принюхиваюсь, прислушиваюсь. Все чувства жадно открываются навстречу впечатлениям.
– Stai! – шипит мой провожатый.
Меня заталкивают в какую-то комнату. Сквозь очки я различаю яркий свет. И ощущаю запах человеческого тела.
Мужской голос спрашивает где-то за стеной темноты:
– Ты знаешь, где находишься?
Разве мне положено это знать? Я бормочу:
– Не понимаю вашего вопроса.
– Ну, в каком городе? – произносит голос.
– В Сталинштадте, – вырывается у меня невольно.
– Кто тебе это сообщил?
– Я сам догадался.
– На какой улице?