– Лежать нельзя, – мягко произносит он.
– Они должны меня выпустить. Это какое-то недоразумение.
– Так поначалу мы все думаем, бедняги, – шепчет он. – А сейчас давай-ка вставай. Если он из коридора увидит, что ты лежишь, то накажет, будешь в углу стоять на одной ноге; это называется «аист». Я тут все назубок знаю, уж будь благонадежен. Я тут уже шесть лет сижу.
– Шесть лет? Что, здесь, в этой дыре?
– В этой камере всего семь месяцев. Но один.
Я натягиваю шинель на лицо и со слезами в голосе произношу:
– Ничего не хочу знать. Ни «сколько». Ни «за что». Ничего, совсем ничего. Сделайте милость, пощадите меня.
Он отводит шинель с моего лица и говорит:
– Но меня скоро освободят, последние-то два годочка скостят. Как приду домой, – он сглатывает, отирает с губ слюну, единственное, что поблескивает на его тускло-матовом лице, – войду в кухню и скажу: «Мицци, – скажу я, – вот и я, я есть хочу, подай мне брынзу с луком!» – При этом ребром левой ладони он рубит воздух. – Вот такого лука я хочу! Нарезанного тонко-тонко, finom[18 - Здесь: тонко (венг.).]! А сыр чтобы был кубиками. И только потом спрошу: «А дети где? Где Эмма и Тони?» Они меня все одно не узнают. А уж потом уложу Мицци на кухонный стол, на разделочную доску, и пошло-поехало!
Пауза. Он шепчет:
– Батюшки, вы редкая птица. Gardian[19 - Надзиратель, охранник (рум.).] к нам заглянул и долго-долго смотрел, но не заорал.
– Откуда вы знаете? Вы же стояли спиной к двери.
– Своими ушами слышал. А тебя-то за что?
– Да ни за что, правда, ни за что!
– Нда, все о себе говорят, что они-де невинные овечки, ни дать ни взять девица перед тем, как в исповедальню проскользнет. Шпион вроде меня тоже в это верит.
Шпион! До сего часа в моих глазах это было мифическое существо из романов и фильмов, и я и мне подобные не подвергались опасности встретиться с ним во плоти. И вот он предстал передо мной, хотя и невзрачный, лишенный всякого блеска или демонизма, но взаправдашний, настоящий.
Я стал уверять его:
– Я не совершал ничего противозаконного. Абсолютно ничего! Пусть я и трансильванский саксонец, я выступаю за социализм. – И поспешно, срывающимся голосом, продолжаю, говорю и говорю, словно надеюсь, что мои желания станут реальностью.
– Так и бывает, когда в Секуритате попадут, все сразу делаются святее папы римского. Все отбрасывают прошлое, ни дать ни взять ящерица – свой хвост, если на него наступят.
– А еще я болен, страдаю воспалением души. Навязчивые идеи одолевают меня, как приступы лихорадки. Пребывание в тюрьме для меня гибель, я здесь не выдержу! Врачи категорически запретили мне находиться в тесных, темных помещениях…
– Здесь никто не выдерживает, – перебивает меня Розмарин, – здесь для всех гибель. Мне врачи тоже запретили сидеть в четырех стенах. И с тех пор душа моя горит в огне.
– Как можно больше гулять по широким лугам, – произношу я, уставившись в беленую стену перед собой, – вот что мне рекомендовали врачи. По лугам с маргаритками и первоцветами, а вокруг еловые леса, шелест вершин. И без всяких конфликтных ситуаций. И вообще, жизнь мне в сущности надоела.
– Ну, значит, тебе тут самое место.
Ему интересно, как прошел мой допрос.
– Что они у тебя выпытывали?
– Ничего. Ничего особенного. Просто болтали. То есть только двое из них, остальные сидели, как истуканы, и все. Под конец стали спрашивать меня о ком-то, кого я почти не знаю.
– Это ты так думаешь! С иноземцами лучше не связываться.
«С иноземцами»! Какое странное слово. Потом Розмарин спрашивает, какие из себя были те двое, что вели допрос.
– Один был в униформе с белесыми бровями, другой в штатском, такой уютный полноватый брюнет. Может быть, он у них старший по званию.
– Тот, что руки складывает над ширинкой, как в церкви на молитве? Батюшки, значит, натворили вы немало.
Оказывается, на утреннем приеме присутствовал сам глава Секуритате по фамилии Крэчун. Еще тот фрукт! Он решает, бить ли тебя и, если бить, то как. Но того, кто не прикидывается дурачком, трогать не будут. Оленей и косуль, которые бродят во дворе и в саду, он любит, как малых деток. Если с ними что-нибудь случится, кому-то точно не поздоровится, Боже сохрани! Он, говорят, начинал шахтером в Петрошене, а дослужился до полковника.
– Величает себя Director General[20 - Здесь: председатель (рум.).] Секуритате Сталинского региона.
Все это Розмарин отбарабанивает быстро, без пауз, словно молится, перебирая четки.
– А тот, что с белесыми бровями, похожий на курицу, это старший следователь Александреску. Много чести для такого юнца, как вы.
– А откуда это все вам известно в таких подробностях?
– Ах, я старый лис, а здесь поневоле все узнаешь. А под конец тебя уже ноги не держали?
– Да, – с удивлением подтверждаю я. – Меня словно парализовало.
– Точно. Тут так и бывает, без этого не обходится.
По-видимому, он удовлетворен услышанным и начинает семенить по камере туда-сюда: пять шагов в одну сторону, пять в другую.
– Пройду тысячу тридцать шагов, а потом и обед.
– Откуда вы знаете?
Он тычет указательным пальцем в окошко под потолком:
– Оттуда. Это мои солнечные часы.
Он-де определяет время по тому, насколько ярко освещено пуленепробиваемое стекло. Обед подают на двадцать шагов раньше. Розмарин несколько раз прерывал свои хождения и останавливался в задумчивости. Или он обсчитался? Из соседних камер через равномерные промежутки доносятся грохот и визг колес. Гремит посуда. Розмарин прислушивается, навострив большие, безобразные уши:
– Там всего шесть.
– Шесть чего?
– Шестеро заключенных.
– Не может быть, там вшестером даже дышать нельзя!
– Да ладно, – снисходительно тянет он, – там и тринадцать спокойно поместятся, и будут они себе много лет подряд дышать, стоять, сидеть, спать, бздеть, мочиться. А рядом с нами один.
– В одиночке? – испуганно спрашиваю я.