Сейчас иначе: она есть, а я – под вопросом.
Буддисты говорят, что жизнь есть боль, а страдание – это твой выбор. Если жизнь – это боль, то я жив как никогда. Я – сама жизнь. Но я не мог выбирать или не выбирать страдание. Для этого надо хотя бы понимать, что ты есть. Я же рассыпа?лся на атомы и даже не мог кричать, как тогда.
Кто-то в белом подлетел ко мне, заглянул в глаза, зачем-то посветил в них фонариком. Я хотел отшвырнуть этого садиста, собрал все силы, как вдруг почувствовал в руке тепло. Оно стало разливаться по всему телу, как волшебный эликсир, заменяя каждую клетку боли на блаженство. И я потек в свое небытие мягким, тягучим разноцветным слаймом. С собой я забрал мамину улыбку. Пока мне светили в один глаз, вторым я успел увидеть лицо. И если бы меня сейчас спросили, что такое счастье, – я бы вместо ответа предложил посмотреть на этот расплывающийся круг с белой горизонтальной полосой. Это был Валя.
В тот день, который рано или поздно станет первой датой на моей табличке, была только мамина улыбка и ее руки. Мне хотелось крепко за нее держаться, но меня так туго спеленали, что я толком не успел почувствовать своего тела.
Не будь я сейчас в жидком состоянии, тем самым разноцветным блаженствующим слаймом, вряд ли моя память смогла бы забраться так далеко. Нашелся первый кусочек пазла. Но если честно, я бы лучше обошелся без него, зная, какую цену пришлось заплатить за этот обрывок моей головоломки.
Разбился самолет, и я родился. Нет, я не летел в нем. И даже не собирался. Я спокойно сидел в мамином животе, разбираясь со своими конечностями, которые все время упирались мне то в лоб, то в нос. И тут что-то пошло не так. Меня стало сжимать с такой силой, что я решил: пора отсюда выбираться, тут больше не безопасно.
В том самолете был мой папа. А я появился, уже наполовину осиротев, через несколько часов после авиакатастрофы. Впрочем, я никогда не переживал по этому поводу. Потому что не мог сравнить, как это – жить с папой и жить после его смерти. Когда я смотрел на его фотографии, то думал лишь о том, что мы с ним примерно одной формы и из одного теста. Когда в мою голову забредают мысли о папе, что происходит крайне редко, то слов у меня не находится. Я только рисую силуэты, и они напоминают мне меня.
Мое сознание постепенно затвердело, перестало растекаться и вошло в режим наблюдателя за своими случайными воспоминаниями. Факты сами собирались по кусочкам в эпизод о первых годах моей жизни. Наверное, примерно так происходит у всех. Из рассказов, фотографий, домыслов и обрывков воспоминаний получается коллаж с эффектом голограммы. У меня был такой новогодний календарик, он завораживал своей нехитрой магией. Когда я смотрел на него под одним углом, у заснеженного домика были темные закрытые окна, под другим – в окнах горел свет, а на елке во дворе светилась гирлянда. Я пытался поймать промежуточное состояние, чтобы разглядеть, как зажигаются все эти лампочки. Но ничего не получалось: либо темно, либо светло.
Так и с детскими воспоминаниями. С одной стороны смотришь – отлично все было, детство как детство, с другой – сплошная трагедия. В любом случае – это лишь картинка, потому что сам я мало что помню. Остается верить трагикомичным рассказам старших, которые часто еще и противоречат друг другу, как, например, «ты был идеальным ребенком» и «с тобой всегда было непросто». Я решил больше в этом не разбираться и склеил этот фрагмент пазла из своего «сборника рассказов про Илюшу».
Кира Александровна тогда взяла в руки себя и Илью. Его она с рук не спускала чуть ли не до года. Они вместе делали всё: спали, ели, гуляли… Впрочем, больше они почти ничего и не делали в тот год. А так как Илья родился гораздо раньше срока, он был только за такое положение дел и своего тела.
Страховая сумма за прервавшуюся жизнь Ефима Ильича, которую, к своему немалому удивлению, получила молодая вдова, пошла на обустройство жизни с чистого листа. Причем Кира Александровна решила сделать это буквально. За неделю из квартиры вынесли всю мебель, ободрали обои и всё, что было можно ободрать, оторвать и открутить. Афина Ильинична, мама Киры Александровны, не могла на это смотреть. Она причитала и просила не выкидывать «хотя бы вот этот старинный буфет из массива, он ей дорог как память о ее бабушке, и этот гобелен, и вот этот сервиз»… Кира Александровна послушалась и отправила огромный контейнер с вещами к Афине Ильиничне на дачу, где та круглогодично жила уже несколько лет.
– Да как же, куда же? – снова охала та.
– Раздай соседям. – Кира Александровна была беспощадна.
С трудом могу себе это представить, но так мне, по крайней мере, рассказывали.
Дальше я уже лучше помню. Бабушка обиделась на маму за то, что та решила выкинуть всю ее жизнь. В гости она к нам не приезжала, обосновывая это тем, что ей «больно заходить в это новое бездушное стерильное пространство, которое домом даже не назовешь». Мама, в свою очередь, отказалась ездить на захламленную дачу. «Мне там нечем дышать», – говорила она.
Поэтому дышали мы с мамой в парках и санаториях.
Каждая стена нашей квартиры была похожа на чистый лист. Гостям непременно хотелось эту чистоту чем-то заполнить.
– Может, хотя бы цветные шторы? – как-то предложила ее подруга-дизайнер. – Ну или яркую мебель?
– Яркой должна быть жизнь, а не квартира, – постаралась не обидеть подругу мама.
– Вот Илюша немного подрастет и привнесет красок в твой белый дзен, – постаралась не обидеться подруга.
Но «Илюша, – говорили воспитатели в детском саду, – на удивление аккуратный ребенок». Да, полностью согласен.
Пятна, особенно хаотичные, мне долго не нравились ни в каком виде, порой до боли. Вот поэтому я не люблю осень. Сейчас наверняка именно она за окном. Все неприятности у меня происходят как раз в это время года. Ну если не считать моего рождения. Хотя вообще-то родиться я должен был в декабре, то есть зимой, когда все формы плавные, цвета монохромные, одежда у большинства людей черная, гармонирующая с цветом снега на дорожных обочинах города. Никаких сюрпризов за каждым поворотом. Если выгребу, уеду жить туда, где так всегда.
Осень же невыносима своей рыжей пестротой. Эта красота выбивает почву у меня из-под ног. Я просто не могу с этим справиться, и нервы оголяются, как ветки деревьев. К ноябрю я чувствую себя истощенным и голым птенцом, выпавшим из гнезда.
Мне было лет девять, когда я заблудился, впервые самостоятельно возвращаясь из школы. Я рассматривал все эти листья под ногами, в воздухе, на деревьях, и не мог ни о чем думать. Мысли разлетались разноцветными лоскутами, и стоило мне сложить их в кучку, как малейшее дуновение ветра снова разносило их в разные стороны. Я шел долго, уже начинало темнеть. Потом уселся на лавочку и представил себя тем самым ежиком в тумане. И пусть листва меня несет. Достал блокнот и начал делать то, что я всегда делаю в любой непонятной ситуации, – рисовать.
Позвонила мама. И как это я сам не догадался позвонить?
– Илья, ты где?
– Не знаю, – честно ответил я.
– Как не знаешь, ты два часа назад должен был быть дома. Время – пять.
– Я заблудился.
– Ну ты же знаешь дорогу от школы. Один переход, пять домов, три поворота… Ладно. Читай адрес на ближайшем здании.
Я попытался сосредоточиться на доме, а не на листьях. Стало лучше. Дом был большой, устойчивый, правильной формы и не собирался никуда улетать.
За мной приехал Валя. Он уже месяц как болел дома. Я тогда сделал вывод, что болел он не настолько серьезно, чтобы лечь в больницу, но достаточно серьезно, чтобы мама делала ему уколы. Про последнее я не должен был знать, случайно получилось. Как только я увидел эти страшные шприцы, мне сразу захотелось Валю пожалеть, но я не мог, потому что от меня это скрывалось, а я делал вид, что ничего не знаю. Из-за тупости ситуации я страшно злился на Валю и в то же время очень ему сочувствовал, потому что шприцев я тогда увидел много.
Я сначала вообще не замечал, что Валя заболел. Он не чихал и не кашлял. Просто какое-то время его не было дома, а потом он много лежал. Я еще прикалывался, что скоро он превратится в шар, если будет так мало двигаться.
Когда Валя за мной приехал, я сначала его не узнал. Это был кто-то другой, бледный и некрасиво худой в Валином огромном пальто. Пока мы ехали, я старался не слишком откровенно его разглядывать. К тому же в машине это совсем неловко. Мне хотелось спросить, откуда у него эта дурацкая шапка – он никогда не носил шапки, даже в мороз обходился капюшоном. До сих пор не понимаю, как я раньше не замечал, что Валю будто кто-то постепенно стирает ластиком. Не в один же день он растаял, как снеговик на солнце. Почему-то, когда видишь человека каждый день, многое ускользает от твоего внимания. Вот мама – то в джинсах, то в платье. Вот Валя в своем деловом костюме утром и в плюшевом – вечером. Чего их разглядывать? Когда Валя стал носить дома капюшон, я, дурень, подумал, что это он мне подражает.
– Ну, Илюх, ты даешь! Как ты сюда забрался?
Я воспользовался обращением и пристально на него посмотрел. Голос и взгляд те же, но нет большого круглого живота и складки под подбородком, которую он прятал под аккуратной короткой бородой. Бороды тоже не было.
– Не знаю… Шел, шел и пришел.
– Ничего. Зато я сделал свою первую вылазку за месяц. Красота-то на улице какая. Мог все это пропустить, если бы не ты.
Он улыбнулся, и я снова стал его разглядывать. Да, теперь я точно знаю, что это наш Валя, или Кузьма, как его называет мама (видимо, из-за Водкина, который тоже был, как Валя, еще и Петровым и по отчеству Сергеевичем – почти тезки). И мне стало лучше. Только руки отваливались от холода.
Я все-таки спросил, чем он болел весь этот месяц. Он пролетел на желтый и неуместно громко ответил: «Ничего особенного! Главное, что уже все хорошо!»
Мне никогда не нравилось, когда взрослые так соскакивают с ответа на конкретный вопрос. Это то же самое, что соврать или еще хуже – сказать «подрастешь – узнаешь».
Я рассердился, а потом посмотрел на его руку на руле. Пальцы у Вали оказались длинными, на запястье часы перевернулись циферблатом вниз – металлический браслет был теперь ему велик. Мне снова стало жалко Валю. Это была уже не кисть Тора, созданная для размахивания огромным молотом. Именно таким я его рисовал на наших семейных портретах. Мама – высокая бледная принцесса, с белыми как бумага волосами. Волосы эти, кстати, было сложнее всего нарисовать, поэтому я изображал маму в кокошнике или шляпе, а себя – в шапке. Мама отсканировала один из этих семейных портретов, увеличила до размера метр на полтора и повесила в спальне над кроватью.
Глава 6
Петруша
Кажется, мое колесо воспоминаний крутится не так уж хаотично. Я из тех зануд, которые считают, что абсолютно всему есть причина и у всего есть последствия. Они постоянно думают то о прошлом, то о будущем и расценивают настоящее лишь как точку, от которой можно оттолкнуться в ту или другую сторону.
И вот сейчас мне кажется, что я раскачиваюсь туда-сюда не сам. Потому что после ярких вспышек боли, во время которых я решаю спрыгнуть уже с этих бестолковых качелей, приходят другие состояния. Сначала – блаженство и радость. И остаться бы в них навсегда. Здесь все просто и понятно. Но это состояние потихоньку трескается, словно стекло, я вместе с ним разваливаюсь на куски и сам же, как в играх-бродилках, прыгаю по остаткам стен и прочим странным опорам, которые являются частью меня самого. И я очень боюсь свалиться в бездну, потому что не вижу, сколько еще попыток у меня осталось. Вдруг эта – последняя? А самое страшное в том, что я не знаю, чем и когда закончится этот раунд и стоит ли вообще пробиваться к финишу. В конце я, как правило, просыпаюсь, вываливаюсь в мир боли и страха, а потом мне снова становится хорошо и счастливо. При этом каждый раз с упорством лосося, идущего на нерест, я двигаюсь в своей бродилке из одного раунда в другой, чтобы снова проснуться и почувствовать что-то по-настоящему. И каждый раз мне не дают шанса побыть в этом состоянии подольше. Чему я в итоге рад.
Короче, я понял: это врачи, а не боссы моих бродилок. И они держат меня на обезболивающих, причем довольно забористых. Поэтому я так еще ни разу и не добрался до ясной картинки в той реальности, по ту сторону моего запертого в странную форму сознания.
Тем временем там происходила борьба за мое тело, в котором неуверенно и неуютно жил мой дух. Но об этом лучше расскажет история болезни Ильи Таликова, которая с каждым днем увеличивалась в объеме, но не в содержании. Первая ее часть занимает больше всего страниц, и даже картинки есть. В кратком пересказе медсестры она звучала бы примерно так.
9 ноября по скорой попал в отделение реанимации. Переломы левого бедра и голени, двух ребер, смещение поясничного отдела позвоночника; закрытая черепно-мозговая травма, отслойка сетчатки. Пациент находился в коме 9 дней. За это время было проведено несколько операций, в том числе по восстановлению зрения. Пациент переведен в отделение интенсивной терапии в тяжелом состоянии, применяются опиоидные обезболивающие.
Я, слава богу, ничего этого не знаю и не хочу знать. Особенно про зрение. Я же без глаз – совсем идиот. Я не слышу информацию, только вижу. Ну то есть все – привет! Я в таком случае вообще не хочу просыпаться. А какой смысл? Просыпаешься и попадаешь в темноту, созданную из твоих же снов. Там хотя бы сны. А тут я – просто мебель. Короче, если бы я знал про зрение, я бы выбрал вечный сон, проще говоря – смерть. И пусть сотни книг, историй, людей мне рассказывают, что жизнь прекрасна в любом случае и что надо за нее бороться и бла-бла-бла… Низкий им поклон, но я так не играю.