Мальчик вздыхает, поднимает голову. Неожиданно, так спокойно и светло, точно сбросил одним усилием все дурные мысли, он улыбается и кивает.
– Я понял. Как тебя зовут?
Славная улыбка, трудно за такую с первого взгляда не полюбить, трудно такой не поверить. Жаль, обмануть ею можно лишь враз приободрившихся увальней в зелёных плащах. Они не вглядываются Янгреду в глаза, они и глаза друг друга-то за шлемами едва видят. Зато теперь они одобрительно посмеиваются, враз принимая незнакомого мальчика как своего.
– Марэц Непокорный, – непринуждённо спускает бесцеремонное «ты» командующий и, обойдя Янгреда, протягивает руку королеве: – Нас ждёт долгая дорога, госпожа…
* * *
Золото, пламя, кровь и изумруды. Развеваются на ветру зелёные плащи всадников, блестят клинки, земля дрожит под конскими копытами. Величественны и страшны воины Ойги, тюльпаны на их широких спинах словно напитались ратной кровью. Как смотрит на командира с золочёными наплечниками Янгред; как он, кажется, спокоен, счастлив в этот медленно восходящий над беспробудным сумраком час…
Эндре не полюбит своего бастарда – он не научился любить даже жену и родных детей, всю любовь отдав самому себе. Скоро Янгред поймёт это, он почти взрослый и слишком чутко слышит зов дальних дорог, так похожий на шум прибоя.
Королева-мать не станет напоминать ему о преданности родине, когда с завершением кампании он вдруг захочет уйти с иноземцами.
Он, бесприютный и ищущий, уйдёт.
Свой остров он обретёт далеко-далеко от Пустоши Ледяных Вулканов.
Печальная царевна
Живёт в маленьком сердце большое горе. И крепнет, тем страшнее крепнет, чем громче кричат друг на друга двое в тронной палате. Хочется царевне зажать уши, хочется бежать без оглядки, хочется, в конце концов, чтобы беспечные сестрёнка и брат тоже всё видели, слышали, понимали. Но руки ослабли, не поднять; ноги окаменели, с места не сдвинуться. А сестрёнка и брат малы ещё. Пусть лучше не знают.
– Глаза подними! Неужели стыд взял?
В щёлку двери видно: отец меряет пёструю мозаику яростными шагами, лязгает коваными каблуками – только с охоты, разгорячённый, огромный, лохматый, будто пылает в алом своём плаще и вышитом кафтане, и сам не ласковее зверя. Пляшет в свете факелов длинная тень, пляшут тени и на лице.
– Нет, Ва?йго, нет… – Мама сорвала голос, её едва слышно. – Может, наоборот всё, потому ты и злишься? Люди о разном шепчутся. Его ведь не просто так страстолюбцем зовут, впрочем, как и тебя. Ты-то…
– Не клевещи на него, слышишь? Не клевещи и себя не тешь!
Отец хватает напольную малахитовую вазу, подарок кого-то из бояр – и с лёгкостью, будто глиняный горшочек, швыряет в стену. Раскатывается по палате грохот, заставляя отпрянуть, прижать ко рту ладонь. Царевна глотает крик и слёзы, жмурится, но сразу снова льнёт к двери. Ненадолго наступает тишина, в которой слышно только дыхание – частое, рваное… Отцова тень застыла.
– Спасибо, что не в голову, Вайго. А теперь, пожалуйста, подумай, что будет, если сюда кто-то придёт. Впрочем, что это я. Они же привыкли. Страстолюбец…
– Замолчи, убью!
– Буду очень благодарна.
Маму не видно, но, наверное, она у окна. Расправила плечи, поджимает губы, и разливаются вокруг неё – тоненькой, одетой в белое, как обычно, украсившей себя золотом и жемчугом, – сила и гордость. Холодом своим она побеждает отца, всегда побеждает рано или поздно, как метель побеждает пламя.
– Хорошо ты держишь лицо, Рисса… – Вновь он медленно ходит кругами. – Жаль, не держала прежде. Позволила себе…
– Я ничего себе не позволяла. – Она медлит. – Но я буду нечестна, если скажу, что не пыталась. Хорошо, я действительно пыталась, был грех, но…
– Я видел! – Снова он повышает голос, вскинувшись и сверкнув глазами. – И не только я, уж поверь, бояре мне чего только не нашептали. Ты голову потеряла, ты…
– А у тебя никогда её и не было. Он же не может быть твоей головой, Вайго… И, к слову, ему не понравится, как ты со мной говоришь.
Отец будто спотыкается.
– А скажи мне, он – тоже вещь? Или вещь только я? И кто из нас дороже?..
Отец опять ищет, что схватить, что бросить, но вокруг – ничего. Тихо, почти нежно мама вдруг смеётся.
– А знаешь, люди тоже хрупкие. Тоже легко разбиваются. Попробуй, вот, видишь, я тут рядышком… ты же можешь. Ты всё можешь. Мы знаем. И я, и бояре твои, и он… дети только пока не знают. Но старшенькая точно скоро поймёт.
– Дими?ра?..
– Димира.
Старшенькая. Старшенькая, Димира, в кровь кусает губы и глядит, глядит, глядит.
Отец молчит – просто стоит как вкопанный посреди палаты. Вдруг вздрагивает, закрывает лицо руками и стонет; ерошит, а может, рвёт свою непокорную гриву. Не понять до конца, что сказала мама, но ему стало больно, а мама почему-то не бежит навстречу, как бежала прежде, когда отец, например, возвращался с войн, когда она прижимала его голову к своей груди, и запускала в волосы пальцы, и шептала: «Бедовая, бедовая моя головушка», и в шёпоте том кроме тревоги была нежная гордость. Так хочется распахнуть дверь, и подбежать самой, и обнять, утешить отца, а потом и маму, спрятать в её платье лицо и молить: «Не ругайтесь, не ругайтесь!»
– Не ругайтесь…
Царевна Димира повторяет это одними губами, словно молитву.
– Уходи. – Едва получается узнать хриплый отцов голос. – Он сейчас придёт. Нам нужно обсудить новую крепость на осфолатской границе.
– На ночь глядя, как всегда… – Мама пересекает залу и предстаёт перед взором – ослепительная, спокойная и злая. – Всё лучше, чем меня видеть, да?
– Это не терпит. – Он тоже вдруг успокоился, будто враз перегорел.
– Что ж… тогда я потерплю. Как и всегда. Доброй ночи, Вайго. Грайно привет.
Шаг. Мама распрямляет плечи. Второй шаг – приподнимает подбородок, блестят мягко серьги – длинные россыпи речных жемчужинок на золотых цепочках. Разворачивается мама, грациозно подхватывая взметнувшийся белый подол, будто боясь запачкаться об охотничью одежду отца и вовсе хоть как-то с ним соприкоснуться…
– Рисса! Подожди…
Пальцы – вокруг тонкого её запястья, шаг – и уже обнимает, прижимает к себе, прячет в светлых волосах лицо, да только объятьем таким можно рёбра сломать. Мама вздрагивает, маме наверняка больно. Но она не вырывается, терпеливо, опустив руки, стоит, почти утонувшая в сбившемся кровавом плаще.
– Рисса, милая, свет мой, грешен я… кругом грешен я перед тобой и Богом.
Мама молчит. Может, он убил её уже в своих руках, задушил случайно, как, говорят, душит на охоте зверей, когда у него заканчиваются вдруг пули?
– Знаю я, каково со мной жить. Каково тебе денно и нощно с детьми. Как тебе хочется прежней воли. Может, съездишь домой? В ринарские леса, туда, где я встретил тебя? Помнишь, как мы стреляли оленей? Я велел сделать тебе корону из их вызолоченных рогов и тогда же сказал, что только тебя, тебя возьму в жёны вместо иноземных принцесс…
Она смеётся. Или плачет?
– Довольно у меня воли и здесь. И даже счастья.
– Почему же тогда ты к нему…
Откуда силы у неё – вот так разомкнуть и сбросить его руки? Откуда силы поднять заблестевшие глаза?
– Потому что потемнела та оленья корона. Потому что одного у меня не довольно – тебя. Но ничего уже не поделать. У всякой любви есть весна, но всякая весна проходит. А так хочется вторую. Хоть с кем-то. С кем-то, кто не успел тебя измучить.