– Вы зовете Минотавром герра Моцарта? – удивленно уточнил я, наблюдая, как он уписывает жареные свиные уши из внушительной, с его голову размером, миски.
– Я зову лабиринтом Вену, – поправил меня его высочество, вгрызаясь в особенно сочный хрящик. – А Минотавр там не в единственном числе… даже любезный брат мой[7 - Иосиф II – старший сын Марии Терезии. После ее смерти унаследовал владения Габсбургов – эрцгерцогство Австрийское, королевства Богемское и Венгерское. Выдающийся государственный деятель, реформатор, представитель эпохи просвещенного абсолютизма.] – тот еще Минотавр, мне ли не знать. Испортят они тебя, навьючат своими мечтами и пороками, а то и растлят, это они могут, м-м-м… держись лучше меня, а?
И он густо, довольно засмеялся, а я нахмурился. Заметив это, он вздохнул, сделал еще глоток пива и подался ближе, шмыгая грубоватым для такой августейшей особы носом. Он очень любил, чтобы ему улыбались, и ненавидел насупленные брови.
– Не сердись, милый Мавр, – зарокотал он. – Но ты юн, впечатлителен, творишь кумиров, а это, скажу я тебе как лицо духовное, как архиепископ[8 - Макс Франц был одновременно и курфюрстом, и архиепископом Кельнским.]…
– У меня всего один кумир. – Перебивать было неучтиво, но я не сдержался, а он, привыкший к подобному и бессовестно забавлявшийся моим несахарным характером, заявил:
– Даже этого много. – И он кинул в рот очередное свиное ухо.
Мы помолчали пару неловких, унылых минут, за которые я успел трижды пожалеть о попытках разжиться помощью, а его высочество – осушить кружку. Ее тут же обновила дочь хозяйки и, проходя мимо, бросила на нас долгий взгляд. Я потупился, а курфюрст, и так тучный, приосанился, раздуваясь до размеров горы. Темноволосая, белокожая Бабетта Кох отличалась и красотой, и проницательностью, вся в мать. Не сомневаюсь, она поняла, с кем я выпиваю, но не подала виду. В этом заведении секреты хранили не хуже, чем готовили жирные закуски и подначивали гостей спускать на выпивку последнюю монету.
Фройляйн Кох плыла сквозь гомонящую толпу к спуску в винный погребок, а я глядел на ее тонкий стан, широкие бедра, все, что служило несомненным украшением корсажа… а думал опять о тебе. В рассудке, раскаленном дымом, шумом, спиртным и пустотой разговора, сами обрисовывались контуры твоего тела, к которым я никогда не приглядывался так, как созерцал прелести Бабетты. Но мне казалось, линии твоих плеч куда филиграннее, поступь живее, а ключицы похожи на молодые ветки сирени… О боже. Зачем я вообразил подобное, зачем признаюсь теперь?
Очнувшись, я встряхнул головой и облизнул враз пересохшие губы.
– Я не тиран, Людвиг, – заговорил его высочество, попробовав новое пиво. – Но поддавать воздуха в твой монгольфьер[9 - Монгольфье?р – воздушный шар с оболочкой, наполняемой подогретым воздухом. Название аэростат получил по фамилии изобретателей, братьев Монгольфье. В описываемую эпоху начинался расцвет воздухоплавания, первый полет состоялся в 1783 г.] не стану. Чтобы ты сейчас не спустил меня с лестницы, давай-ка мы просто заключим пари… – Он отпил еще и даже причмокнул, то ли от удовольствия, то ли от предвкушения. – Обожаю такое!
Я вяло кивнул, хотя какая там лестница? Даже мысль о тарелке, летящей в его круглое, счастливое, словно у огромного поросенка, лицо уже была постыдной. Пари оказалось простым, как и все хитрости этого от природы бесхитростного человека. Если я сам разживусь хоть захудалой рекомендацией, благодаря которой Моцарт откроет мне двери, курфюрст подпишет отпуск с сохранением жалования, в любое время дня и ночи. Если же нет, я могу считать себя баловнем судьбы, берегущей меня от бед. Я согласился. Что еще было делать? Он допил пиво, я – вино. Пахучие свиные уши, к счастью, кончились раньше. На прощание я спросил курфюрста об одном:
– Ваше высочество, почему вы вдруг разлюбили Моцарта?
Мы уже стояли на улице, под крупными горошинами звезд. Мой славный покровитель зевал, покачивался и влажным взглядом обшаривал «Цергартен»: надеялся, что Бабетта махнет из окна? Я отвлек его, повторив вопрос. Он правда волновал меня: еще недавно по Бонну ходили слухи, будто Макс Франц от моего кумира без ума, позвал его придворным капельмейстером, даже заручился согласием… но должность получил другой человек, слухи смолкли, а его высочество – я не мог не подметить – словно бы спотыкался о саму фамилию Моцарта раз за разом и по возможности не произносил ее сам.
Он отвел взгляд от желтых глаз-окон и поднял голову к небу, рассматривая теперь рассыпанный звездный горох. Он задумался. Я его не торопил, по отцу зная, как сложно проспиртованному человеку находить нужные слова. Наконец курфюрст их нашел. Бегая взглядом от одной звезды к другой, он сказал:
– Видишь это небо, милый Мавр? Оно бескрайнее, непредсказуемое и не слушает даже императоров. Сегодня улыбается и дарит радугу, завтра туманится и грохочет, а послезавтра – бьет тебя градом или швыряет под ноги молнию. Так вот, некоторые люди, гении в особенности… они такие же. И Моцарт из этой братии. Его невозможно любить или не любить, только греться и вовремя прикрывать макушку. Доброй ночи.
Разразившись этим загадочным, полным запинок монологом, его высочество махнул мне, шатко развернулся и вперевалку побрел через площадь, к дремлющим в ожидании седоков экипажам. По пути он мурлыкал – точнее, горланил, но наверняка был уверен, что именно мурлычет нежнее нежного:
Вот с избушкой я прощаюсь,
Где любовь моя живет…[10 - Отрывок из стихотворения Гете «Прекрасная ночь», пер. А. Фета.]
Бедный Гете… По сторонам его высочество не глядел, риск, что кто-нибудь его собьет, был немал, но я не озаботился его судьбой и не пошел следом. Я сердился, а буря чувств внутри требовала действий. В отличие от его высочества, я всегда любил небо. Каким бы непредсказуемым оно ни было.
Некоторое время я списывался со знакомыми издателями[11 - Речь о музыкальных издателях, которые публикуют ноты в печатном формате.] и говорил с наиболее знатными друзьями друзей, но шансы выиграть пари не повышались: большинство либо не знали Моцарта близко, либо недолюбливали, либо не жаждали быть посредниками в щекотливом деле. Тогда скрепя сердце я обратился наконец по второму очевидному, но долго игнорируемому адресу. Не то чтобы я рассчитывал на успех; Моцарт все больше напоминал мне какого-то небожителя, к которому проще по-разбойничьи влезть в окно, пока он спит… но удача улыбнулась.
Я раскрыл секрет дорогому герру Нефе. Вдруг у него есть знакомства в Вене – хоть пара музыкальных друзей, приобретенных в юношеских путешествиях с театральной труппой? У странствующих артистов часто находится в прошлом что-то обескураживающее, от внебрачных детей в королевских дворцах до алмазов, зарытых под дубом. Я не прогадал: у герра Нефе нашлись связи. И он, наслушавшись моих речей, в конце концов пообещал невиданное: если я буду прилежно заниматься в ближайшее время, выхлопотать для меня аудиенцию. Я едва верил счастью!
Договаривались мы опять тайно, точно о преступлении, – и не зря. Отец, едва прослышав о моих планах, пришел в ярость. Буря грянула быстро и не пощадила никого.
– Ты должен был превзойти Моцарта, а не пойти к нему в служки! – заявил он, поймав нас с Нефе у капеллы. – Знаю я это ученичество, тебе нечего делать в столице, тем более – с ним! Забыл, какие о нем сейчас ходят слухи? Развратничает то с одними, то с другими, пьет, водит дружбу с масонами, дерзит императору и…
Разочарование его в том, кого прежде он сам навязал мне в кумиры, выглядело криводушным. Я не мог не отметить, как перекашивалось при каждой инсинуации лицо герра Нефе; вдобавок я сгорал от стыда из-за того, что меня распекают при нем, словно сопляка. Моцартом учитель восхищался не меньше моего, и я представлял, чего ему стоит держать себя в руках. За это я всегда особенно уважал герра Нефе – а ведь я мало кого уважал. В таком болезненном, сгорбленном существе с тонкими чертами и мягкими локонами – столько благородного, благожелательного спокойствия. Долгая борьба с недугом[12 - Кристиан Готлиб Нефе страдал рахитом и склонностью к депрессивным состояниям.], на удивление, превратила его не в злобного ипохондрика, а в настоящего воина-дипломата. В сравнении с ним я был что брехливая пушка рядом с бесшумным, но разящим кинжалом.
И я, и герр Нефе выслушали отца без возражений, и конечно же я поспешил согласиться, понурив голову. Но вскоре учитель отвел меня в сторону и утешил:
– Полно вам, мечта слишком близко, чтобы отступать. А что до Моцарта… Мы достучимся. И право, не бойтесь, он не так ужасен, просто свободолюбив. Как вы. И ему тесно в собственном городе. Как вам. И вспомните же… – тут он подмигнул, – что его настоящий успех начался, когда он удрал от отца! Уверен, и у вас хватит храбрости.
Я улыбнулся, уверив его, что именно так, и мы расстались.
Я считал дни, преисполненный новых надежд. Правда, кое-что омрачало их: ты почти перестала приходить, помнишь? А я думал о тебе, думал все чаще, хотя всевозможные девушки появлялись вокруг меня – может, менее красивые, но, по крайней мере, точно видимые не только мне и не ускользающие в зачарованную неизвестность от неосторожного оклика. Что еще надо для радости человеку, вступающему в пору юности, мнящему себя недурным и готовому к великим свершениям?
Я посвящал им пустые мотивчики и получал записки с нежнейшими глупостями. Мне дарили поцелуи и иное благосклонное внимание. Я должен был быть счастлив… и я был, но ни капли не скорбел, когда мои озорные подруги исчезали, – так чего счастье стоило? А когда одной из них, славной умнице Лорхен[13 - Элеонора фон Брейнинг – дочь Елены фон Брейнинг, одной из покровительниц Бетховена. Его ученица и, по некоторым предположениям, не только большой друг, но и первая любовь. Семейство Брейнингов: Элеонора и ее братья – вообще были значимыми для Людвига людьми, связь с которыми он пронес почти через всю жизнь.], с которой мы сошлись особенно близко, я рассказал легенду о карпах и драконах, она только сморщила носик и сказала отцовскую фразу:
– Что за безделица… не пора ли тебе стать серьезнее? – Я смиренно вздохнул, а она продолжила ворчать: – Франц вот хочет стать доктором!
Я уже видел, как она неравнодушна к моему старине Вегелеру, как манит ее роль избранницы врача, и не спорил. Я все острее осознавал, что не смогу вечно жить ожиданием большего, откладывать стремления на потом или бросать на алтарь семьи. Жаль, мало кто понимал меня: подруги превращались в чьих-то скучных жен, приятели один за другим оперялись и взлетали на скромные высоты, поступая в университеты и нанимаясь в конторы. Моя река неумолимо зарастала. Порой я как ужаленный мчался на берег Рейна, просто чтобы поглядеть вдаль. Брел до заросшего клевером пригорка, ложился под ивой и рассматривал облака. Они теперь почти все напоминали девушек и девочек… Жаннетта[14 - Жаннетта д’Онрат – подруга Элеоноры, еще одна кандидатка на роль первой любви Людвига.], обожавшая мои стишки в альбомах; Бабетта, угощавшая меня булочками в плохие дни; Лорхен, с которой было одно удовольствие музицировать… Мама в лучшие ее дни. Дочки герра Нефе, две крохотные птички-хохотушки, чьи имена мною постоянно путались, к моему же стыду. Кто угодно… только тебя не было.
Облака уплывали, подруги уходили, а мысли оставались. Все чаще мелькала одна – крамольная, которая никогда бы не посетила меня в детстве, пока сердца наши полны верой в чудесное, как лист утренней росой. Что, если тебя и не существовало? Утопая в новых знакомствах, я силился отринуть подозрение… а потом незаметно для себя почти примирился. Твой голос находил меня только во сне, но и там становился все тише. Мне вообще стали мало сниться сны, а если снились – то снова он, трон из костей, но я не мог поднять голову и рассмотреть взирающего на меня короля.
Наконец герр Нефе завершил непростую, видимо, переписку и сообщил мне новости. День, им обещанный, близился. И вот, бросив все, я впервые поехал в Вену.
Я увидел не просто небо – солнце на нем, свое солнце. Но как же оно опалило меня…
1787
Огонь на себя
Сейчас я понимаю: знаки преследовали меня с самого начала безумного предприятия, и неспроста оно затянулось. Оглядываясь в прошлое, я едва ли отдал бы столице те дни, столько дней. Но влюбленные в свои мечты сродни обычным влюбленным: спеша к объекту страсти, напрочь теряют способность думать.
Знамением было, например, то, что первым моим знакомцем в Вене стал не Моцарт, а Сальери – тот самый. Знаменитый придворный композитор, фаворит Иосифа, первое лицо в музыкальной жизни столицы, он щедро предоставил мне кров. Он и оказался приятелем герра Нефе, ценителем его опер, а еще единомышленником, разделяющим его нежность к природе. Просторный дом его уставлен был деревцами в кадках – преимущественно цитрусовыми – и букетами. Не сравнить с крохотным, но великолепным садом, который учитель разбил близ своего боннского особнячка, и все же зрелище радовало глаз.
В первую же минуту Сальери поразил меня – даже не приветливостью и не роскошной обстановкой, а нашим внезапным сходством. Он тоже был смугл, темноволос, темноглаз и, видимо, терпеть не мог уродливых выкидышей моды: париков и пудры, кружев и золота, яркости всего и вся. Он тяготел к мрачным тканям, серебряным брошам, блеклым лентам и скромным башмакам – а еще у него были длинные, но грубые, совершенно немузыкальные пальцы. Правда, в отличие от меня, он умудрялся выглядеть благородно и элегантно, изысканнее, чем иные расфуфыренные господа.
Поначалу я, едва вывалившийся из почтовой кареты, мятый и раздраженный, сильно сконфузился при виде его прямой осанки и ухоженных волос, убранных в хвост. Впрочем, казалось, ему понравилась моя неопрятность – во всяком случае, он улыбнулся тепло, без тени надменности и даже сам провел меня по комнатам. А когда я, проявляя учтивость, сказал, что много слышал о нем, он вдруг проницательно и лукаво приподнял широкие брови:
– И вас не испугали слухи, что я пожираю молодые дарования, если они, не дай бог, не итальянского происхождения, и у меня опасно становиться на дороге?
Подобное я правда слышал в свете. Впрочем, меня это не смущало: я знал, что чем незауряднее личность, тем больше грязи на подол ее плаща несут завистники. Сальери был воплощением слова «незаурядность»; я легко представлял, сколь часто осуждают одну только его одежду или прическу и какими глазами на него уставилась бы провинциальная знать. А зная, как гремит его музыка, затмевая даже произведения Моцарта… наверное, не без труда он научился говорить столь самоиронично.
– Возможно, те неитальянские дарования были недостаточно даровиты? – уточнил я. – Так вот, я не из таких. Меня вам не съесть, подавитесь.
С ним, притом что он был старше на двадцать лет и выглядел так породисто, почему-то удивительно просто, нестыдно оказалось быть прямым, даже наглым. Когда он засмеялся, одобрительно качая головой, а потом комедийно щелкнул зубами, я уверился в своей к нему симпатии, спонтанной и обескураживающей. Тем не менее, понимая, что у любой шутки должна быть мера, я прибавил:
– К тому же чаще я слышал, что вы цените и уважаете талантливых людей, откуда бы родом они ни были; многие ищут вашей благосклонности. Я не ищу, но надеюсь, вы все же поможете мне в моей небольшой… – Я запнулся.
– Мечте. – Сальери вздохнул, и его чуть хищное лицо приняло задумчивое, мягкое выражение. – Что ж, ученичество у Моцарта тянет на это слово.
Почему-то меня обрадовало то, что он тоже так считает.
Разговор мы возобновили за кофе, точнее, кофе пил он, а я от волнения не мог притронуться ни к чашке, ни к изобильным сладостям, в которых, как я позже узнал, Сальери видел единственную, помимо музыки, природы и чтения, страсть. Нежные марципаны с цельным миндалем в сердцевинах, корзиночки с кремом и ягодными украшениями, лавандовые эклеры, сливочные суфле, засахаренные цветы… подобных невероятностей я сроду не пробовал. Во мне, конечно, заговорил старший брат, желающий набить всем этим карманы для младших, но только он. О том, чтобы что-то съесть, не было и речи, меня подташнивало сильнее с каждой минутой.
– Не волнуйтесь. – Сальери точно прочел мои мысли. – Ничего дурного в любом случае не будет. Судя по тому, что я знаю от Готлиба, вы способный юноша…
– Какой он? – выпалил я, грубо перебив его, разозлившись на себя, но даже не успел извиниться: к этому отнеслись с пониманием.
– Он… сложный человек, – отозвался Сальери, медленно отставляя чашку. – Лучше вам это понимать на пороге.