Лаис совершенно точно знала, что именно так будет у Дарея и Нофаро. И у Артемидора и Мелиссы – тоже…
Можно было подумать, что Кирилла проснулась от одного из своих вещих снов и нашептала ей это пророчество!
И тут же Лаис начинала твердить себе, что это ерунда, что Артемидор даже не смотрит на Мелиссу!
Впрочем, на Лаис он тоже не посмотрел ни разу с того мгновения, как они встретились глазами в гроте Артемиды во время предсмертных откровений Мавсания. Теперь, на корабле, Артемидор все время сидел над телом своего раба, и гримаса боли порою искажала его лицо. Конечно, его не могла не мучить рана, которую вовремя не залечили, и теперь она начала воспаляться и гореть, но еще больше – и это Лаис было совершенно ясно! – его терзала гибель Мавсания.
Открытие, что старый раб, бывший больше другом, чем рабом, оказался замешан в таких коварствах против него и Лаис, наполняло сердце Артемидора и скорбью, и горем, и в то же время обидой, и эти чувства можно было легко прочесть на его лице.
Иногда Артемидор прикрывал лицо рукой, словно не хотел, чтобы все присутствующие смотрели на него; тогда Лаис и Неокл отворачивались, и лишь Мелисса не спускала с него обожающих и тоскующих глаз.
Едва выбрались из ужасного грота, Неокл, который сначала жаждал всенародного чествования и восхвалений Лаис, внезапно сообразил, что, если она вернется в Коринф оправданной и всеми уважаемой, он уже больше не сможет видеть ее и владеть ею, когда ему заблагорассудится, и начал бормотать, что, пожалуй, ей еще рано уезжать, что он сам сначала отправится в Коринф, все выяснит, поговорит с Клеархом, ну а Лаис пусть останется в Эфесе, присмотрит за Мелиссой, а та, в свою очередь, присмотрит за Артемидором, которому нужно залечить свою рану…
Однако Артемидор резко воспротивился и заявил, что должен как можно скорее вернуться в Коринф, чтобы похоронить Мавсания рядом с его предками в огромной семейной усыпальнице Главков под Акрокоринфом, ибо это его священный долг перед человеком, спасшим ему жизнь. Поэтому, если Неокл отправится в путь завтра, то и Артемидор намерен отправиться завтра на его судне, а сейчас он просит указать ему наилучшего эфесского бальзамировщика, который приготовит тело Мавсания к морскому путешествию.
Лаис тоже заявила, что поедет с Неоклом, а через минуту сопровождать отца решила Мелисса.
То есть это так прозвучало – «сопровождать отца», но только безголовый не догадался бы, кого она на самом деле намерена сопровождать и почему.
Неокл, впрочем, поглядывал на дочь одобрительно. Артемидор, представитель одного из лучших семейств Коринфа, ему очень нравился, выбор дочери пришелся по душе, и он, со своим чисто купеческим умением быстро считать выгоды, уже строил планы насчет Мелиссы и Артемидора. Похоже, Неокла нисколечко не смутили слова Мавсания о смертельной страсти Артемидора к Лаис. Не смутило, что молодой Главк прибыл в Эфес ради Лаис, ради нее рисковал жизнью, да и Мелиссу спас лишь постольку, поскольку она находилась в это время рядом с Лаис. Точно так же Неокл не видел ровно ничего страшного в том, что, даже если ему удастся устроить этот блестящий брак, любовь к Лаис будет продолжать мучить Артемидора и он станет изменять жене напропалую.
Чувства женщины для Неокла вообще не существовали, даже если речь шла о его дочери: она должна была покоряться своей участи и сносить от своего мужа и господина все – от любви до ненависти, от страсти до безразличия, от верности до измен.
Когда судно Неокла отошло от Эфеса, ветер был попутный, однако вскоре он переменился; парус пришлось убрать, гребцы напрягали все силы, и Лаис показалось, что судьба противится ее возвращению в Коринф. А впрочем, она была даже рада небольшой задержке, которая давала ей возможность все обдумать.
Во время предсмертных откровений Мавсания у Лаис на многое открылись глаза, многое стало понятным, хотя и новых вопросов появилось множество. Но она решила опять, как и прежде, ждать, терпеть и доверяться Афродите. В конце концов, там, на Икарии, около источника своего имени, богиня предрекла, что Лаис будет служить ей в Коринфском храме. Лаис уже знала, что этим выражением обозначают судьбу гетеры очень высокого класса, ибо только самые лучшие допускались в сам храм для жертвоприношений во время Афродизий – во дни чествования Афродиты, – а остальные должны были служить богине своим телом, отдаваясь всем, кто их пожелает, на ступенях святилища.
И тут Лаис вспомнила другие слова Афродиты: «А все, что может помешать исполнению пророчества, будет сметено с пути человека!»
Болью стиснуло сердце: неужели и Гелиодора могла чем-то помешать Лаис, если Афродита убрала ее с пути? Или… Или Лаис ошибается, взваливая чрезмерно тяжкий груз на нежные плечи богини? Или она слишком самонадеянна, полагая, что богиня следит за каждым ее шагом, знает в лицо всех ее друзей и недругов? Может быть, и впрямь смерть подруги – дело людей и только людей, отнюдь не вдохновленных богами, а всего лишь только пленников самых низменных и гнусных человеческих страстей и страхов?
От этой мысли Лаис стало полегче. Если придется иметь дело только с происками людей – она их преодолеет!
Как всегда в ту минуту, когда она обращалась с мольбой к Афродите, Лаис ощущала странное, возвышенное вдохновение.
Ей вдруг стало понятно, почему Кирилла, убежденная в невиновности Лаис, никому не открывала имени подлинного убийцы. Найти убийцу должна была сама Лаис! Но сначала – прославить свое имя в Эфесе, чтобы Коринф с большей готовностью воспринял ее оправдание. А вместе с вдохновением на Лаис снизошло и великодушие.
Ей вдруг стало жаль Мелиссу, точившую ревнивые слезы. Чем живет душа этой юной девушки, кроме полудетских мечтаний? Что знает она о любви, что понимает в ней? Мелисса жаждет Артемидора, словно ребенок – игрушку, ради этой игрушки она готова ненавидеть, унижаться, враждовать с той, в которой лишь недавно видела лучшую подругу и спасительницу… А на самом деле ревность ее к Лаис – это всего лишь детская зависть к подруге, у которой более красивая лента или игрушка ярче и новей.
– Перестань лить слезы, – шепнула Мелиссе Лаис, – а то глаза распухнут так, что будешь похожа на подушку! Если ты хочешь этого мужчину, он должен смотреть на тебя с удовольствием. Но сейчас, поверь, ему не до женских красот. Лучше сядь рядом с ним и своим опахалом отгоняй от тела Мавсания мух. Поверь, сейчас это то, что больше всего нужно Артемидору!
Мелисса торопливо утерла слезы, благодарно шмыгнула носом и на коленках переползла под тент, где Артемидор склонялся над стянутым пеленами, источающим запах ароматических смол телом Мавсания, над которым и впрямь уже начали виться вездесущие мухи, видимо, учуявшие неизбежный запах разложения даже сквозь мирру и ладан.
А Лаис осталась одна – смотреть на море и думать, думать…
И к тому времени, как она вышла из лодки на берег Лехея, юная гетера уже совершенно точно знала, что ей делать, с кем повидаться и кого о чем спросить.
Коринф
Названия улиц и площадей разных городов Аттики могли быть разными, но в каждом из них обязательно имелось место, которое называлось Керамик и где испокон веков селились только гончары. Причем коринфский Керамик был даже более знаменит, чем афинский, ибо только в Коринфе создавали знаменитую на всю Ойкумену чернофигурную посуду, а также необычайно прочную черепицу. Оттого все дома, даже самые бедные, крыты здесь черепицей, чему, к примеру, немало завидуют Афины. Коринфские гончары даже злословят: на стене афинского Керамика, мол, чаще пишут свои имена и свою цену шлюхи обоего пола, чем гончары – названия и цену своих изделий! А вот в Коринфе все наоборот. Здесь стена Керамика принадлежит керамике. Имена шлюх достаточно редко увидишь. Гончары их просто-напросто затирают: мол, или платите пошлину за место, или царапайте свои имена и цены на глиняных стенах агоры – если вас за это не будут гонять городские стражники.
Из-за такой строгости коринфские гетеры вечно ссорятся с гончарами и тоже иногда затирают их записи – правда, тайком. Но те, кто поумней, все же платят пошлину – а оттого их имена красуются на самом видном месте, ну и посетителей у них побольше, чем у прочих.
Недавно, говорят, около стены Керамика жестоко подрались две гетеры. Одна из них, заплатившая за место, вдруг обнаружила свое имя затертым. Вместо него там красовалось совсем другое имя.
И не только имя! Рядом стояла и его обладательница. Увидев возмущение на лице подошедшей, она злорадно рассмеялась, ринулась вперед, словно гарпия, и кулаком ударила соперницу в лицо, выбив два передних зуба, что, конечно, для гетеры, внешний вид которой должен быть безупречным, почти смертельно!
Заливаясь кровью, та упала и, почти лишившись чувств от возмущения, лежала так до тех пор, пока какие-то добрые люди не подняли ее и не унесли домой. Однако прошло немало времени, прежде чем она нашла лекаря, который удалил остатки зубов, а потом залечил раны и сделал ей новые зубы из слоновой кости совершенно такого же оттенка, как и ее собственные. Зубы крепились к остальным шелковыми нитями, жевать с ними, конечно, было невозможно, однако красота гетеры была восстановлена.
Все деньги ее ушли на лечение, а пока она не встречалась с прежними гостями – ну кому нужна беззубая красавица?! – она ничего не зарабатывала, про нее стали забывать в Коринфе, где продажных женщин всех мастей, разрядов и классов гораздо больше, чем в любом другом городе Аттики. Поэтому она была просто счастлива, получив приглашение на симпосий. Правда, устраивал симпосий какой-то неизвестный человек по имени Неокл из Эфеса, однако он сослался на одного из самых богатых судовладельцев Коринфа и одного из самых пылких поклонников женской красоты – Клеарха Азариаса, который был его другом.
Бедняжка воспрянула духом. Если друг Клеарха хотя бы вполовину столь же щедр, как сам Клеарх, она мигом поправит свои дела. Главное – постараться избежать пипы[75 - Это слово по-гречески означает – труба. В описываемое время служило синонимом того, что теперь называется минетом или фелляцией.], потому что можно забыться и проглотить вставные зубы! Она нарядилась как можно роскошнее, набелила лицо – ибо терпеть не могла солнечные спреи, покрывавшие ее нос и щеки, подтемнила нижние веки и высветлила верхние, удлинила краской ресницы, покрыла губы кармином, а линии рта очертила охряной палочкой, чтобы он казался больше и соблазнительней, потом надела пышный рыжий парик, взяла павлинье перо, служившее ей опахалом, и накинула на плечи прозрачное покрывало. Потом обула сандалии, порадовавшись, что не продала их, ибо они были украшены необычайно красивой синей яшмой, и вышла из дому.
В письме было обещано, что ее будет ждать фарео. И в самом деле, два могучих раба переминались с ноги на ногу в ожидании.
Они помогли гетере сесть в фарео, подняли его и проворно затопали ногами по каменистым дорожкам, держа путь… Куда?
Гетера выглянула было, но вокруг царила полная темнота, ночь нынче выдалась беззвездной и безлунной. Ей показалось, что где-то слева промелькнули огни храма Афродиты – но может быть, это ей лишь показалось. Да какая разница, где именно состоится симпосий? Главное, чтобы хорошо заплатили.
Легкая дрема овладела женщиной, и она стала думать о единственном существе, которое любила в жизни. Эта любовь приносила ей много горя – и в то же время она была единственным счастьем ее жизни… Гетера еще и потому так сильно волновалась из-за того, что потратила слишком много денег на зубы, что деньги были гораздо нужнее этому бесконечно любимому и дорогому существу.
Она уснула под мерный бег носильщиков – и почему-то увидела во сне место, о котором очень не любила вспоминать, хотя и провела там целый год своей жизни и очень многим была этому месту обязана. Снилось, будто она идет по темному коридору, сжимая в руке нож… А другой рукой утирает слезы, потому что ей страшно не хочется делать то, что должна… Должна, и никак не избежать этого!
Она проснулась, ощутив, что носилки стоят на земле, и кто-то открывает их, говоря:
– Изволь, госпожа, тебя уже ждут.
Гетера оперлась на протянутую руку и выбралась на землю. Потопталась, разминая ноги, подобрала край легкого хитона, который красивыми волнами должен ниспадать из-под гиматия, чуть-чуть опустила складки на груди, чтобы их манящие полушария были лучше видны, встряхнула павлинье перо, поправила круто завитые локоны парика…
В эту самую минуту кто-то резко заломил ей руки назад так, что она согнулась, и пинками погнал вперед, приговаривая:
– Изволь, госпожа, не гневайся, тебя ждут, и велено не мешкать!
Гетера ничего не видела в темноте, вдобавок масса волос ее густого парика свалилась ей на лицо, лезла в нос, она чувствовала, что глаза слезятся, краска начинает течь… В это время ноги ее поднялись по каким-то неровным каменным ступеням – ее втолкнули в помещение, где сильно пахло горящей смолой, а по полу плясали неровные тени.
Человек, стоявший сзади, помог ей разогнуться, откинул волосы с глаз.
И еле успел подхватить ее, когда она вгляделась в лица тех, кто уже находился в этом помещении, – и чуть не упала, увидев еще одну гетеру.
Одетая с необычайной роскошью, тоже в парике – но светлом, белокуром, необыкновенно пышном, – в углу, среди каких-то других людей, сидела та самая злобная гарпия, которая выбила ей зубы!
– Элисса?! – взвизгнула гарпия при виде вошедшей. – Это ты подстроила, этакая дрянь?!
– Что ты такое говоришь, Маура? – растерянно пролепетала Элисса, а в следующее мгновение ее руки были связаны, и она оказалась сидящей рядом с каким-то багроволицым толстяком в грязном, пахнущем потом гиматии. С другой стороны от нее лежали трое мужчин, связанных по рукам и ногам, с кляпами во рту.
Когда Элиссу усаживали, она невольно привалилась к багроволицему, и тот отшатнулся от нее с такой брезгливостью, словно она была прокаженной. Однако при этом он прижался к Мауре, снова отшатнулся, с неожиданным проворством перекатился на колени и пополз прочь от женщин, вереща:
– Отпустите меня! Я рассказал все, что знал! Я ни в чем не виноват, я не трогал твою подругу, я даже не знал, что она убита!