Алё. Алё. Я слушаю. Это Виолетта? Да, это Ольга. Привет! Опять прости? Да за что – прости? Я ведь уже простила тебя. И не один раз. А сто раз. И опять простить? За эти стихи? Но там же… нигде нет моего имени…
Как же, есть! Есть! Ольга – разве это не имя?! Все же и так догадываются, что это – ты!
А может… это другая Ольга… не я…
Ну, если имя нашего царя не называют, а о нем всячески говорят, все и так догадываются, что он – наш царь!
…мучительша, ты пригвоздила меня к скале! Прометею подобно! Иль нет, ко кресту, и в кровавейшей мгле шепчу я: «Прощаю…» – надгробно! За деньги ты, став палачихой моей, вгоняла мне гвозди в ладони! А кто же заказчик? Он что, из людей?! Он зверь – на границе агоний! Ура, догадалась: продажная тварь ты, Ольга! Портовая шлюшка! Но, Ольга, люблю тебя так же, как встарь, хоть нынче ты стоишь полушку! Тебя за копейку снимает матрос. Ступай же с ним в эту таверну! А я распускаю созвездия кос и больше не нюхаю скверну!
Отовсюду, со всех сторон валились на меня Веткины стихи. Да она сошла с ума, шептала я себе, сколько же она строчит, так много ненависти в рифму, и так много красивых и славных имен, ведь это же графомания чистой воды, это моря, реки, ручьи и лужи стихов, она сама в них скоро потонет, – Русь, Борея, Гондвана, Лемурия, Атлантида, кариатида, град Китеж, Египет, кораллы и пряности, Афанасий Никитин, шалишь, уехал в Париж, Людовики и Хлодвиги, Аттилы и Аларихи, молебны, алые паруса, Ассоль, каменная соль, Америка, Кремль, Донбасс, цыганский пляс, Сирия, Бетховен, Мария Стюарт, колода карт, Владимир Красное Солнышко, ботинок Хрущева, Валентина Терешкова, мать-героиня, халат сатиновый синий, Сибирь, имбирь, осетры, опять костры, костры, костры, на которых опять горит, пылает, сгорает она – мученица – вечная Жанна – одной ей осанна – в огне нету брода – дочь трудового народа! Ты, подложи ты вязанку в огонь! Да святую меня, подлюга, не тронь! Все во мне, звездной, чисто и свято! А грязным катам – приходит расплата!
Мне хотелось зачерпнуть этот словесный борщ расписным половником и щедро, в глубокую миску, налить тому, кто никогда еще никаких стихов в жизни не читал. И пусть хлебает. А я на него погляжу.
Странно, все так странно. Ну, еще, еще погляди на себя со стороны. Отдались от себя. Рассмотри себя. Такая судьба. Ты все та же? Или ты другая? От кого, от чего я – себя – сберегаю?
А может, не беречь… под гусеницы лечь… и пусть переедет танк… отдам странную жизнь – за так…
Господи, моя любовь, да где же ты…
И раздался звонок. Очередной. Там, на другом конце туго натянутого пространства, вспыхивал и гас тоненький голосок, то и дело переходящий в визг. «Олечка! Серебряная моя, яхонтовая! У меня к тебе большая, громадная просто даже, огроменная просьба! Давай встретимся! Ну правда! Надо поговорить!»
И я сказала «да».
И мы встретились. На поминках.
***
На забытой войне в широких южных степях, вы о ней слыхом не слыхивали, друзья, а война эта, жадная волчица, пожрала тогда много безвинных людей, погиб поэт Иван Птица. Наш земляк. Его застрелил снайпер. На годину собрались друзья. Одноклассники, однокурсники, газетчики, знакомые мужики, с которыми табак смолил и водку пил, и мы, писатели-поэты. Родня накрыла столы в заштатном кафе. Принесли и расставили по столам, по белым скатертям, как водится, честь по чести, по-русски, поминальный обед: кислые щи, гречневую кашу с мясом, компот, пироги. Нас рассадили. Воткнули в вазы салфетки. Рядом взвихрился воздух. Ветка Волкова уже тянула к себе стул, ножки стула с визгом процарапывали мраморные плиты.
«Олечка, Олечка, ну вот мы и встретились! Ура! Лапочка! Как ты прекрасно выглядишь, красавица, душенька!» Здесь все прекрасно выглядели: молча сидели, затянутые в черное. Ветка кокетливо поправила на коленях искристую, с люрексом, короткую юбку. Поддернула ладонями, думала, незаметно, а все увидали, обвислые тяжелые груди в нахальном, совсем не поминальном декольте. Пододвинулась ближе ко мне. «Ах, Олечка, я так хотела с тобой поговорить!» Говори, кивнула я и постаралась улыбнуться. Мне это удалось. «Леличка, ну что мы с тобой как два павловских гуся на гусиных боях! Это просто Хиросима какая-то! Нагасаки, блин! А если по-хорошему! А?!» По-хорошему – что, постаралась тихо и спокойно спросить я. И это мне удалось. «Как что! Ну ты же попросила у меня прощенья! А я – у тебя! Давай в знак окончательного примиренья поцелуемся!» Как, зачем, здесь? «Да, здесь! На глазах у всех! В такой день! День памяти нашего друга! Ивана! Он погиб на священной войне! Каждый, там убитый, священен! Иван – герой! И наш поцелуй будет – такой священный знак! Все увидят, что мы любим друг друга! Ну не так, конечно, как ты подумала, ха, ха! Мы же не лесбиянки! Давай!» И не успела я опомниться, как она схватила меня за руку, близко притянула к себе и коснулась намазанными алой помадой губами моего рта.
Мне показалось, рот у меня загорелся. Я отвернулась и незаметно вытерла губы ладонью. Люди за нашим столом замолчали, положили ложки и вилки и молча смотрели на нас. Ветка изломанно, мелко захохотала, на самой высокой ноте, и стекла в окнах задрожали от ее хохота. «Ну вот и ладно! За это надо выпить! Ссора, драка, мир!»
Она подмигнула незнакомому мужчине за столом, он ловко сорвал с водки пробку, серебряная струя, перевиваясь, сначала ударила в Веткину рюмку, потом в мою. Ветка подняла рюмку и хотела было стукнуть ею о мою, да спохватилась, воскликнула: «На поминках не чокаются!» – и, хитро блестя в меня острыми, жгучими глазами, быстро выпила. Я выпила тоже. Водка встала у меня поперек горла. Кашель задушил, как астматичку. Я еле прожевала кусок селедки. Ветка глядела на меня, губы ее лукаво изгибались. В углах глаз вздрагивали лапки морщин. Я сидела слишком близко к ней, и я вдруг увидела, как обреченно испещрено мелкими, тоньше паутины, морщинами ее смеющееся, нарумяненное лицо. Неведомая, жалкая жалость стиснула мне сердце, как зубами. Прокусила. По-волчьи. Я захотела выпить еще водки. Но пить не стала.
Поэты выходили и читали стихи в память убитого Ивана Птицы. Вызвали Ветку. Она выскочила и стала читать, как всегда, зазывно повизгивая на высоких нотах. Я слушала и ничего не понимала. Снаряды, огонь, Антихрист, Христос, Моцарт, соловьи, мишени, архангелы, Верден, Гитлер, камыши, утки, рыбы, рассветы, закаты, Бисмарк, Геббельс, Троя, опять Троя, всегда сгоревшая Троя и троянский конь, коня, дурака, водят за веревочку, снова несчастный Моцарт, его опять отравляет сучий потрох Сальери, бомбежка, Киев, Дрезден, Гамбург, Лондон, кровь Дона, кровь Волги, кровь Амазонки, взорванный аэропорт Токио, Яго и Отелло, Борис и Глеб, Ахилл и Гектор, костер до неба, война до победы, не было всему этому конца, да где же здесь убитый Иван, потрясенно думала я, в этом нечеловечьем стогу земных имен и яростных событий, и чертовы грабли рядом валяются, где тут сокрыт, зарыт бедный, застреленный влет солдат Птица и память о нем? Склонив головы, терпеливо слушали родные. Ветке вежливо похлопали. Вызвали еще поэта. И еще. Вызвали меня. Я прочитала короткое поминальное стихотворенье. Оно было сурово и горько. В нем было очень мало слов.
Поминки закончились. Народ не расходился. Разбросались гости по залу, приютились за неприбранными столами. Беседы, болтовня, байки, и еще выпить охота, и что, мужики, скинемся? Мы сидели с Веткой рядом, за нами чужие мужики поминали Ивана, и все горячей и бессвязней звучали их голоса. Ветка искрила аляповато подкрашенными глазами, передергивала плечами, беззастенчиво поправляла под платьем лямку лифчика. «Ах, Олечка! Поэты такие сволочи! Я вот что-то вспомнила, как мы в Матрешки ездили. Ну, в Матрешки, в усадьбу декабриста Крюкова, ты же знаешь! Ну, там гостиница, поэты, конечно, после концерта надрались… и я с ними немножко выпила, ха-ха! Веселая ночка! Утром садимся в автобус, домой ехать, а я кричу на весь автобус: эй, народ, эге-гей, шофер, заворачивай обратно, я в номере трусы забыла! Так, блин, в чем смех-то, это я не для смеха все орала, я их и правда забыла! А может, поэты, сволочи, своровали! А-ха-ха! Долго ли до греха!» Я не могла смеяться. Мне было не смешно. Ветка поднесла к губам рюмку. Пригубила водку. Вытащила из крокодильей сумочки пачку мятных дамских сигарет и закурила. Положила ногу на ногу, демонстрируя всем круглые голые коленки. «Хорошие, блин, поминки по Ивану получились. На пять с плюсом! Лелька! А знаешь что! Давай и правда любить друг друга! Нет, я не пьяная. И пошла ты в задницу, что косишься так, я не про Лесбос твой! Все вы на нем, на Лесбосе, дуры бабы, помешаны! На древней дури – нынешние дуры! А я просто тебе – про любовь. Ну хватит уже вражды! Давай – любить! Ведь это же так просто, елки!» А как любить, прохрипела я. «Да очень просто любить! Стихи давай друг другу посвящать! Ты – мне, я – тебе! В Сети давай сердечки друг другу ставить! Гулять давай вместе, бродить… выпивать! Коньяк хороший, вино французское, итальянское! А ты – будешь мои стихи в столичные журналы пристраивать! А я – твои вслух читать! Ну, тебя пропагандировать! Рекламировать, короче! А ты – мои читай! За мной не заржавеет! Я проставлюсь! Бутылка шампанского за мной! Да что я, вру я, целый ящик! И вместе наконец-то будем выступать! Ну ведь близнецы мы! Как ты не поймешь до сих пор! Ты из себя глухую-то не корчи! Все ты слышишь, все понимаешь! Ну как? По рукам?!»
И Ветка протянула мне маленькую ладошку. Накрашенные ногти поблескивали. Хитрые пальцы подрагивали.
Я глядела на эту руку, что моталась над столом с грязной посудой передо мной.
Я почувствовала себя немытой тарелкой.
А женская, в маникюре, рука превратилась в когтистую лапу.
И серая шерсть густо покрывала костлявое зверье запястье.
***
Помирились, думаете вы? В сотый раз? О люди! Дорогие мои… Я тоже так думала. Тогда.
Я теперь тихо и горько говорю всем, кто во чьи-то волчьи слова наивно, по-детски верит: дорогие, не верьте, никому не верьте, кто говорит вам о хорошем-расхорошем и честью клянется. Только вы за угол – он изготовит для вас мину, злорадно, торжествуя, взорвет под вашими ногами. И, главное, нарушит клятву.
Честь, бесчестье – все едино. А в нашем мире… сейчас…
В нашем мире, люди, о, в нашем проклятом мире, теперь, сию минуту, все забыли про честь… про совесть… даже просто про милость – забыли… И получился, провались все на свете, вот такой мир. Наш – мир.
Разве мы его – хотели? О нем – мечтали?
Вышло то, что вышло. Мы ненависть вовремя за руку не схватили. Ненависть, подлог и обман.
И все покатилось. Во тьму.
Клясться никогда нельзя. Человек – клятвопреступник: даже если он клянется жизнью матери, отца или собственного ребенка, он все равно пошлет свою клятву к чертям, если ненависть окажется сильнее любви.
Не прошло и двух недель, как город гудел: Ветка Волкова о Лельке Ереминой новые стишки накропала! А вы читали? А вы читали? А вы?
Боже мой, ну неужели непонятно: две дамы вот так изысканно выхваляются на публике! Недурно придумано! Одна другую грязью поливает, а та, другая? А что другая? Молчит пока в тряпочку. Зря молчит! Надо развернуться – и как дать! Хуком под левое ребро! Ну, так это только мужики могут. У баб, у них другое оружие. А какое? Вы что, разве не знаете? Сплетня! Кривые языки страшнее пистолета!
Не кривые, а злые.
А какая, хрен, разница!
Зато какая реклама!
Читайте, какая грязь! О Господи, и правда грязь.
Да не грязь, а пошлость!
А что, вы это серьезно – про пошлость? У Виолетты Волковой ведь такие красивенькие стихи! Как розочки! И там про чудеса разные, про детство, про речки, про вышивку гладью, про костры, про морозы, про березы, про ягодки, грибочки, про солнышко, про звезды, про радуги…
Я вам не буду объяснять, что такое пошлятина. Это все и без объяснений видно и слышно.
Ах, так для вас пошлятина – это речки и грибочки?! Это, между прочим, наша святая родина!
Ах-ах, у нее не только про грибочки! У нее – про пожар Рима есть! И… и… и про Марию-Антуанетту!
Да у нее чего только в стихах нет! Иди с лукошком и собирай! Тыщу грибочков насшибаешь!
А этот стих? Разве это пошлость? Это – ужас!
Да, ужас. Это воплощенная ненависть!
А разве ненависть может быть поэзией?
Черт подери! Выходит, что может!