Нить - читать онлайн бесплатно, автор Елизар Андерсон, ЛитПортал
На страницу:
3 из 4
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

— И что мне делать с этой радостью?

— Жить, — сказал Гаффер. — Жить, работать, питаться и не лезть в зоны по глупости. Он не придет за тобой сегодня. Он придет за тобой, когда ты решишь, что цена отката тебе известна, — вот тогда он и придет, чтобы назвать настоящую. А до тех пор держись за якорь.

— За какой якорь?

— А вот это, — Гаффер постучал по моему запястью, где под кожей спала золотая нить, — тебе Система в свое время объяснит. Откат держится на якоре: место, вещь, человек — то, к чему тебя возвращает. У каждого возвращающегося якорь свой, и потерять его — все равно что потерять адрес в городе, где все улицы похожи. Найди свой якорь, каскадер. Найди до того, как найдет он.

Я встал, расплатился за рассказ тем, чем расплачиваются с Гаффером, — молчанием, — и уже уходил, когда старик окликнул меня.

— Сынок. Гвоздь мой при тебе?

Я достал из кармана счастливый гвоздь. За эти дни он облез и потемнел, но в руке лежал ровно, как лежат вещи, которые знают свое место.

— Первому покупателю за день — счастье, — напомнил Гаффер. — Не выбрасывай. Гвозди в этом городе держат больше, чем стены. А те, что не держат, — спрашивают, почему. Иди уж. И, каскадер. — Он смотрел мне вслед, и в голосе его вдруг не осталось ни старости, ни торгашества, только человек, который сказал правильную вещь вовремя: — Когда он придет — а он придет, — не шути. Он шуток не боится. Он их коллекционирует.


Я шел домой верхними дорогами, и Сент-Уинд подо мной жил своей вечерней жизнью: лоточники сворачивали, патрули менялись, где-то на нижнем ярусе репетировала музыка — первый месяц после Раскола город учился заново играть в жизнь, и играл, как умеет: громко и не очень ровно. Я думал о двенадцати вырванных классах. О вежливости, которую пускают в дом. О счете попыток. И о том, что мне предстоит умереть по разу — а значит, предстоит выбрать, каким человеком вернуться.

У самого дома меня окликнули. Мальчишка лет двенадцати, курьер с нижнего яруса, сунул мне конверт и убежал, не дожидаясь ответа — так бегут от тех, кто ходит в зоны. В конверте не было ни текста, только рисунок: карандашом, твердо, одним движением — маска. Разделенная напополам. И под ней строчка, почерком, которого я не знал и почему-то сразу поверил, что не узнаю никогда:

«Тысяча минус один. Ты следующий на прилавке.»

Я стоял на своей лестнице, сжимая бумагу, и впервые за все дни после Орфея услышал, как во мне отвечает Система — не словами. Нить под кожей запястья натянулась сама, туго, как трос перед падением, и где-то внутри, за гранью зрения, мелькнуло окно:

[СИСТЕМА]

Квест выполнен: доживи до рассвета.

Награда: якорь.

Установи точку привязки до полуночи.

А в кармане, рядом со счастливым гвоздем, что-то звякнуло — маленькое, бронзовое и новое.


ГЛАВА 6. ЯКОРЬ


Весь вечер я посвятил якорю — если слово «посвятил» подходит человеку, который три часа ходил вокруг гвоздика длиной с фалангу пальца. Бронзовый, тяжелый для своего размера, с головкой в виде ласточки. Система объяснилась по-своему, то есть никак: прикоснись к точке привязки и подтверди. Все. Ни слова о том, как выбирать, ни слова о последствиях. Формулировка как у адвоката, от которого зависит срок.

Я рискнул спросить Систему про Коллекционера — вдруг адвокат раскусится. Ответ пришел мгновенно и ничего не значил.

[СИСТЕМА]

Вопрос некорректен.

— А что корректно?

[СИСТЕМА]

Действия корректны.

Вот так, значит, и разговариваем. Я отложил вопросы до лучших времен, хотя, по опыту последних дней, лучших времен не будет: будет только полночь.

Я перебирал варианты, как перебирают кадры на монтаже. Дом. Крыша. Забегаловка Мо. Третья развязка, где стояла студия. Место у сгоревшего завода. Каждый вариант укладывался в ладонь и выскальзывал: дом — это ждать, крыша — смотреть, забегаловка — есть, развязка — было. Якорь, судя по всему, должен был быть не тем, где я бываю, а тем, к чему возвращаюсь. А возвращался я всю жизнь в одно место: в свою комнату на двадцать втором, к окну, из которого Сент-Уинд выглядел как кадр, снятый правильно.

В полночь я подошел к подоконнику с гвоздиком и отверткой. Бронзовый ласточкин гвоздик вошел в дерево легко, без усилия, как будто подоконник сам ждал его сто лет. Я положил ладонь на головку и подтвердил — словом, мыслью, всем сразу.

[СИСТЕМА]

Точка привязки установлена.

Откат: активен.

Мир не вздрогнул. Не вспыхнул. Просто — стал адресным: я почувствовал, как комната за моей спиной присела на корточки и осталась сидеть, ровная и настоящая, в то время как весь остальной город чуть поплыл, как декорация, к которой привык. Понятно, сказал я себе. Теперь у меня есть адрес. В городе, где все улицы похожи, Гаффер не шутил.


Маска ждала на гвозде у двери.

Я снял ее, и она легла в руки теплой — крылатая сторона, как всегда, теплая, шипастая — холодная. Сегодня холодная сторона не колола: сегодня она лежала тихо, как ложь, которая решила подождать. Я поднес маску к лицу, вдохнул — и надел.

Тишина изменилась. Не стала громче или тише — стала видимой.

Я стоял посреди своей комнаты и видел то, чего не было вчера: нити. Тонкие золотые линии — от подоконника к гвоздику-якорю, короткая и крепкая, как должно быть у адреса. От комода к двери. От моей кровати к окну. И дальше — сквозь стекло, в город: тысячи нитей, тонких, как волос, тянулись над крышами Сент-Уинда, от дома к дому, от людей к людям, от каждой дыры — к чему-то. Город, который я знал наизусть, оказался прошитым насквозь, как ткань, и я стоял в нем, дрожа, как игла, которую только что вдевали.

А потом я увидел ее. Одну-единственную, толщиной с кабель: от дыры у «Орфея» — прямо, без изгибов, через весь район — к моему окну. К маске. Она не дрожала. Она была натянута, как трос перед падением, и у меня было тошное, точное ощущение, что с другого конца ее дергают — медленно, по два раза, с паузой. Как стучат в дверь.

— Иди ты, — сказал я в пустую комнату. — Я сегодня не работаю.

Нить ослабла. Не исчезла — ослабла, как отпускают веревку, по которой решили пока не лезть.

Я снял маску и долго сидел с ней на коленях. Потом встал, надел снова — привыкать, — и вышел в город, которого не знал.


Летать в маске было другое дело. Не быстрее — точнее.

Нити, которые я видел сквозь нее, держали меня лучше любых строп: я перелетал пролеты не наудачу, а по линиям, которые город сам протягивал мне под руку, — ступил на карниз, нить подхватила, качнул — следующая. Я не летал по Сент-Уинду. Сент-Уинд перекидывал меня из руки в руку, как бригада перекидывает мешки, только бережно и почти бесшумно. Часовой на крыше морозильного склада прошел в трех шагах, не подняв головы. Собака во дворе отрастивших из кустов лодок залаяла — и осеклась, глядя на меня, потом села и отвернулась, как от своего. Я понял правило маски раньше, чем успел им гордиться: она не делает тебя невидимым. Она решает, кем ты придешься.

Я шел по верхним дорогам вдоль кордона, примеряясь к городу, как примеряют костюм, — и тут услышал крик. Не твариный. Человеческий, молодой, с визгом в голосе, от которого сжимаются зубы.

Во дворе за лентой — того самого кордона, где я когда-то отмечался, — стоял солдат. Лет девятнадцати, автомат и лицо ребенка, которому сказали, что он стена. Три шага от него по асфальту шла Тварь — небольшая, до плеча, но небольшие, как известно каскадерам, падают точнее. Солдат стрелял. Тварь не замечала. У него кончались патроны, и он это уже понял.

Я не помню решения. Помню только, что нить — одна из тех, что город мне протягивал, — уже шла через пролет, и я летел по ней, как по тросу, крича во все горло, потому что каскадер без крика — не каскадер:

— Эй, огурец! Ко мне лицом, у меня для тебя жалоба!

Тварь обернулась. Маска смотрела на нее своей шипастой половиной — я почувствовал это плечом, как чувствуют взгляд, — и Тварь встала. Не испугалась: встала, как встают перед тем, что старше по рангу. Я ударил ее баллончиком кислоты в то место, где у таких, видимо, лицо, она заверещала в частоте, от которой ноют пломбы, — и ушла. Не убежала: ушла, как уходят с совещания, к которому пришли не по адресу.

Солдат стоял, тяжело дыша, и смотрел на меня. И я увидел, как работает вторая половина маски: его глаза стали тихими. Он смотрел на меня так, как смотрят на пожарного, на врача, на того, кто пришел вовремя, — белое крыло в моем лице стало для него всем, чем должно было стать.

— Ты... — начал он и запнулся. — Ты кто?

— Тот, кто не работает сегодня, — сказал я.

Через двор уже заходили остальные: офицер и двое с фонарями. Свет лег мне в лицо — и я увидел, что маска умеет со светом то, чего не умеет ни одна тень: фонари дрогнули. Не погасли — дрогнули, как дрожит рука, на которую смотрят.

— Вон там! — сказал солдат тоном человека, который видел ангела и знает, что спорить нельзя. — На стене!

Я был уже на стене. А еще через секунду меня не было и на ней. Уйти по вертикали, в общем, и есть моя визитная карточка.


Утром в забегаловке Мо было не протолкнуться: весь нижний ярус обсуждал ночное. Я сел на свой табурет, и Мо, налив кофе, сказала — тоном человека, который уже все понял и ждет, когда догонишь ты:

— Солдатика нашего с кордона видели с рассвета ходит. Глаза — как у обрученного. Говорит, ему ангел жизнь спас. С крыши спрыгнул, огурцом тварь обозвал и ушел вверх ногами. — Она посмотрела на меня поверх очков, которых не носила. — В городе спрашивают: как его звать. Я говорю: напишите ему на стене. Он сам придет и ответит.

— Мо, — сказал я. — Я не герой. Я заходил проверить, как люди.

— Знаю, — сказала она и впервые за все наши годы поставила мне вторую чашку без слов. — Герои заходят проверять, как люди, а потом рассказывают, что случайно. Ешь, дублер. Падать на голодный желудок — дурная примета.

Я съел бутерброд и не стал спрашивать, откуда она знает про дурные приметы. Некоторые вопросы в этом городе задают не словами.

А нить из «Орфея» к моему окну, толстая, как кабель, лежала натянутая до вечера. И ровно в сумерках — я видел это через маску с крыши — кто-то с другого конца дернул ее два раза. С паузой.

Как стучат в дверь, когда уже знают, что ты дома.


ГЛАВА 7. ОТВЕТ НА СТУК


День я оттягивал так, как умеют только каскадеры и должники: работой. Помогал Кэбу разбирать уцелевший реквизит на второй развязке — мы сносили декорации, которые зона пожалела, и спорили о том, стоит ли студии вообще возвращаться. Кэб говорил: город вернется, значит, вернемся и мы. Я говорил: город вернется другим. Мы оба были правы, что случается чаще, чем нужно.

К обеду я сошел к Гафферу. Старик слушал меня молча — впервые за все наши разговоры не перебил ни разу, и от этого молчания стало хуже, чем от любой громкости.

— Нить, говоришь. Тянется из зоны. Дергают два раза, с паузой, — повторил он мои слова так, будто взвешивал каждое на ладони. — Сынок, слушай старика. То, что зовет один раз, — ловушка. То, что зовет дважды, — заказ. Ловушке отвечают ногами, заказу — руками. Ты идешь?

— Я дублер, — сказал я. — Мне без заказа нельзя: откат не откатывается.

Гаффер полез в ящик и достал мел — школьный, синий, обглоданный.

— Тогда запомни три вещи, каскадер, и не спорь. Первое: в зоне считай все. Шаги, повороты, ложь — особенно ложь, зона ее обидно чувствует. Второе: зоны ходят кругами. Кружишься — ставь метку, метка стоит на месте, даже когда ты не стоишь. — Он сунул мне мел. — Третье. — Старик вдруг схватил меня за запястье, и рука у него оказалась железной. — Если там тебе предложат считать — чужие счета, чужие классы, чужие попытки — скажи, что ты дублер. Дублеры считают только дубли. Запомнил?

— Запомнил.

— Иди уж. И, каскадер. — Он уже отвернулся к проектору, но голос его догнал меня на лестнице, тихий, как бывает тихим лишь то, что сказано всерьез: — Если не вернешься к рассвету — я тебя не вспоминаю. Договор?

— Договор, — сказал я и пошел встречать ночь.


«Орфей» встретил меня запахом попкорна.

Три недели — и зона так и не передумала: она по-прежнему помнила, что была кинотеатром, и помнила это упрямо, как старики помнят море. Я стоял на перроне со стороны служебного хода — часы до полуночи, комендантский час давно объявил город своим, — и смотрел в темноту, где кончался мой город и начинался чей-то. Нить, толщиной с кабель, уходила вниз, под станцию. Она больше не дергалась. Она ждала.

Я спустился.

Эскалатор работал. Не электричеством — я проверил: обрезанный кабель так и висел. Зоны не объясняют, зачем им эскалаторы, так же как не объясняют, зачем им небо. Мел в руке, маска в сумке — пока в сумке: надел ее я уже на лестнице, потому что без нее в зоне я был зрителем, а со списком смертей, который вел за мной этот город, зрителем быть не полагалось.

Сквозь маску зона была прошита нитями, как все живое: они тянулись от стен к потолку, от билетной кассы к залу, дрожали, когда я дышал. Я шел по ним, как по канату, и ставил метки — мел оставлял на плитке синий след, который светился во тьме ровно до тех пор, пока я на него смотрел. Раз, поворот, метка. Два, метка. Три. Зоны кружатся, Гаффер не врал: в третий раз я вышел к своей же первой метке, и метка эта стояла посреди коридора, которого три минуты назад не было.

А потом зала.

Тот самый зал, где я умер в первый раз. Кресла, экран, занавес тяжелый бархатный — и тишина кинематографичная, за секунду до хлопушки. На сцене, там, где лежал красный кейс, ничего не лежало. А нить — моя нить, кабельная — уходила под сцену, в люк, который я в прошлый раз не видел. Или которого в прошлый раз не было.

Я спустился по лестнице под сцену, и зона, догадавшись, что я иду куда надо, перестала хитрить. Коридор был прямой, сухой, со стенами, отшлифованными чьим-то плечом. Дверь в конце горела собственным светом — теплым, липким, аквариумным. За дверью, в комнате, которую зона помнила как контору, за столом из темного дерева, сидел человек и умирал.


Он был мне на десять лет старше, в куртке дорогой, но порванной, и у него не было одной руки — не оторвана: отсутствовала, как отсутствует зуб, как отсутствовал класс у той девчонки, которую нашли за столом у старой биржи. Я понял это раньше, чем понял, что он Игрок: сквозь маску его нити рвались, путались, гасли одна за другой, как лампы в квартале, уходящем на ночь.

На столе стоял мой красный кейс. Открытый. Внутри, в трех гнездах из поролона, лежали три стеклянных пузырька размером с грецкий орех, и каждый был наполнен туманом, который двигался.

— Снято, — сказал человек хрипло, когда я вошел. — Я же говорил ему: не тянет этот город двух таких, как ты. Он мне: потянет. — Он засмеялся, закашлялся, и кашель был влажный. — Ты по нить пришел. Правильно. Нить — это честность. Она не зовет зря, не как люди.

— Кто ты? — спросил я, хотя знал, что спрашиваю не то.

— Посыльный. — Он махнул здоровой рукой на кейс. — Бывший. Теперь я груз, который никто не везет. Послушай, дублер — я тебя знаю, все тебя теперь знают, ангел с развязки, — послушай, времени у меня меньше, чем у тебя терпения. В кейсе не лекарства. Лекарства были до этой недели. В кейсе — ядра. Три. Собранные. Он забирает их у сборщиков раз в месяц, у восточной границы, и каждый месяц все чисто: семья, ребенок, дедлайн — сказка для таких, как ты. Ты дошел, дошел бы и до конца, если б не умер. Вот и вся проза, брат.

Я стоял, и во мне что-то медленно, по нарастающей, остывало. Не злость. Злость — это огонь, а у меня внутри было зимнее поле, ровное, как страница перед первой записью.

— Семья есть? — спросил я. — Настоящая?

— Есть. — Посыльный закрыл глаза. — У восточной границы. Девочка. Четыре года, имени тебе не скажу. Лекарства ей нужны — настоящие, не эти. Твоя Мо не врала: она врала не ей, ей врали выше. Вот что ты мне скажи, дублер, раз уж пришел по нити: три ядра лежат перед тобой, и Система сейчас предложит тебе их поглотить. Она всем предлагает. Тот, кто глотает первое ядро, глотает и второе, и третье, и потом едет за четвертым уже не за деньгами. Я видел, как глотают. Это красиво, сначала. Скажи — что ты будешь делать?

Система, услышав, что о ней заговорили, открыла окно — аккурат, как официант с меню:

[СИСТЕМА]

Обнаружены: ядра классов (3).

Действие: поглотить / вернуть.

— А если вернуть? — спросил я вслух. — Владельцы мертвы.

Посыльный улыбнулся — в эту улыбку ушло все, что у него осталось.

— Владельцы, может, и мертвы. А классы — нет. Классы, как и счета, не умирают, брат. Они ждут перепроводки. Вернешь — Система их раздаст заново. Не такому, как он. Таким, как та девчонка из твоего квартала. — Он замолчал, тяжело собирая воздух. — Не глотай, дублер. Прошу тебя. У меня больше не за что просить, кроме вот этого.

Я положил руку на край кейса и выбрал. Мне не хотелось силы. Мне хотелось, чтобы счет, который вел этот город, хоть раз сошелся без вычета.

[СИСТЕМА]

Ядра возвращены. Ожидайте перепроводки.

Три пузырька растворились — не треснув, именно растворились, — и три нити, тонких, как волос, выскользнули из кейса, прошили потолок и исчезли в город. Мой кабельный тяжесть из «Орфея» при этом вздрогнул — один раз, коротко — и осел, как оседает веревка, когда с нее сняли груз.

Посыльный смотрел, как нити уходят, и его лицо делалось моложе прямо на глазах: так лицам дается обратное то, что с них долго брали.

— Поймал, — сказал он тихо. — Значит, правда перепроводит. Значит, не все... — Он перевел на меня глаза, и в них вдруг стало настолько ясно, что я отступил на шаг. — Слушай меня, ангел. Он видел тебя. Не в маске — в ней он видит маску. Он видел тебя наверху, на крышах, когда ты летал без нее и радовался. Он смотрел со двора. Он стоял в толпе, когда ты спас солдатика. — Посыльный схватил меня за рукав здоровой рукой, и рука была ледяной. — Он коллекционирует не классы, брат. Классы — это ему деньги. Он коллекционирует способы возвращаться. Способы не умирать. Способы оставаться людьми. Ты — новый способ. Тысяча минус один — это он о тебе, понял? Он себя считает тысячей. А ты — минус один.

— Кто он? — спросил я. — Имя.

— Имена, — посыльный откинулся на спинку стула, и нити его почти погасли, — имена не держат тех, кто умирал тысячу раз, ангел. Имена у таких отстают, как старая кожа. — Он посмотрел на меня в последний раз, и это был взгляд человека, который передает эстафету, зная, что дорога у того будет длиннее. — Скажи своей старухе... что посыльный извиняется. За лекарства. Настоящие лекарства — я велел оставить у восточной границы, под третьей плитой, от парапета. Пусть заберет. Это мой последний честный счет.

— Держись, — сказал я ему, хотя оба знали, что это фраза из другой жизни. — Я выведу тебя.

— Не надо выводить, дублер. — Он улыбнулся, глядя, как гаснут его нити. — Тут тепло. Здесь хотя бы не считают.

Он умер на рассвете — я засек время нечаянно, по тому, как за дверью стало меняться тепло. Нити его погасли последними — сначала мелкие, бытовые, потом одна, самая толстая, которая тянулась куда-то в город, через все стены. Она не оборвалась. Она ушла. Я думаю об этом до сих пор.


Зона отпустила меня без хитрости — наверное, решила, что я свое отсчитал. А может, мел Гаффера убедил ее, что с таким не воевать: я вышел из «Орфея» по своим же синим меткам, четко, как по расписанию, встал на перроне в первом свете и долго дышал. В городе, за спиной, просыпались: сирены, трамваи, Мо с ее борщом. Где-то в трех квартирах, надеюсь, просыпались с новыми классами люди, которые еще не знают, что их выбрало заново.

У забегаловки я постучал в раму — наш с Мо сигнал, два раза, с паузой. Она открыла раньше, чем я успел постучать второй раз, и посмотрела на меня так, как смотрят на тех, кого считали потерянным.

— Селедка, — сказала она. — Живая. Я глазам своим не верю.

— Мо. Лекарства у восточной границы, под третьей плитой, от парапета. — Я сел на табурет, потому что ноги решили, что хватит. — Семье — настоящие. Твой посыльный... он извиняется. Он больше не посыльный.

Мо стояла, держась за стойку обеими руками, и я видел, как по ее лицу проходит счет, короткий и точный, как все, что она делала: кто, сколько, за что. Потом она достала из-под стойки пустой конверт, посмотрела на него и порвала — медленно, вдоль.

— Двадцать лет, — сказала она. — Двадцать лет у меня счет был чистый, как стекло. — Она подняла на меня глаза, и стекла в них не было: были люди. — Использовали. Первый раз за двадцать лет меня использовали, как дверь, в которую стучатся чужие. — Она помолчала, смахнула что-то со стойки — хотя стойка была чиста, — и добавила уже ровно: — Ну и ладно. Двери умеют больше, чем стены. Двери решают, кого пускать. — Она поставила передо мной борщ и села напротив, что делала только в важных случаях. — Ешь, дублер. И рассказывай. Не про ядра — про тебя. Ядра я сама сосчитаю. А тебя — нет.

Я ел борщ и рассказывал — не про ядра, про себя, и Мо слушала, не перебивая, только один раз, когда я замолчал, сказала:

— Знаешь, что самое страшное в твоей истории? Что он тебя уже увидел. Такие, как он, не охотятся. Они выбирают. Старуха я, я видела таких — правда, видела, — и вот что я тебе скажу, Джек Браун, и бесплатно: пока он тебя выбирал — ты ему нравился. Берегись дня, когда ты ему понравишься по-настоящему.

За окном вставало солнце. На моем запястье кабельная нить из «Орфея» лежала тихая, тонкая и мирная, как канат, с которого давно сняли груз. А где-то в глубине сумки маска была теплая — обеими половинами, и крылом, и шипом, — что было новым и чему я не нашел названия до сих пор.


ГЛАВА 8. ПЕРЕПРОВОДКА


Три дня после «Орфея» город спал неспокойно и просыпался другим.

Я узнал про первого нового Игрока от Мо: соседка с нашего квартала, та самая продавщица из гастронома, которую зона третировала всю жизнь. Утром встала, пошла на работу, а в дверях остановилась — говорит, стены заговорили. Не словами: цифрами. Система разрешила ей слышать, сколько чего осталось на складах, и к обеду очередь к ее прилавку стояла через полквартала. Вторым оказался пацан лет четырнадцати с нижнего яруса — его класс, по слухам, позволял находить в зонах выходы; третий молчал о своем, и город уважал молчание, потому что после третьего уважать стало принято.

А четвертой стала девчонка.

Она пришла в забегаловку в субботу — вся на взводе, с глазами, в которых топтался новый, еще не развороченный мир. Я узнал ее сразу: та самая, с пустыми руками, которая встала между нашим двором и дырой в первый вечер Раскола.

— Тебя, — сказала она, садясь рядом со мной, как садятся со своими. — Тебе я обязана. Мне сказали — нет, не кто. Оно само. Когда проснулось. Три дня назад, ночью.

— Что проснулось? — спросил я, хотя догадывался.

— Счет. — Она помолчала, подбирая слова, как подбирают камешки через брод. — Я теперь вижу, кто сколько должен. Не деньгами. Удачей. Временем. Тем, что не возвращается. У тебя, ангел, счет самый странный из всех, что я видела: у тебя в приходе написано «жив», а в расходе — пусто. Пусто, понимаешь? Как будто тебя еще не начали тратить.

Я не знал, что на это отвечать. Мо, слышавшая все из-под крышки, ответила за меня:

— А ты к нам зачем, душенька? Просто похвастаться счетом пришла?

— Предупредить, — девчонка посмотрела на меня, и в ее взгляде вдруг не стало ни подросткового, ни городского — стало только то, что бывает в глазах у тех, кто видел баланс. — У него счет не сходится, ваш ангел. Я видела такие: у того, кого он ждет, приход растет, а расход — нет. Это значит, кто-то другой платит за него. Ищи, кто платит, ангел. Пока не поздно.

Она ушла, не дождавшись чая, и Мо долго смотрела ей вслед, потом вытерла стойку и задержала тряпку над деревом дольше, чем требовалось.

— Слышал, дублер? — сказала она. — Счета в этом городе теперь читают дети. Плохие времена для воров. Хорошие — для долгов.


Слух о троих новых Игроках обошел Сент-Уинд за сутки, и к нему прилипло все, что город успел накопить за месяц страха. Газеты — те, что выходили, — писали о «перепроводке» и впервые не врали: не зная деталей, они назвали вещь своим именем. Армия объявила регистрацию Игроков «для безопасности всех», и очередь в регистратуру стояла тихая: половина города хотела защиты, вторая половина — чтобы защита не узнала их лишнего. Кэб сказал мне, глядя на очередь: вот, мол, кадр, в котором страшно и смешно одновременно, — такие кадры не монтируют, такие в эфир не пускают, а жаль.

А в четверг вечером по местному каналу вышел сюжет про солдата с кордона. Парень стоял перед камерой, красный, как маяк, и рассказывал про ангела, который спас ему жизнь, — честно, с паузами, лучше любого актера. Ведущая спросила, как его зовут, этого ангела. Солдат замялся и сказал то, что запомнил лучше всего на свете:

На страницу:
3 из 4