– Да, – согласился Оэн. Снова поморщился. Стиснул край одеяла.
– Боже! Ты когда обезболивающее в последний раз принимал?
Я бросила фотографии, метнулась в ванную, где Оэн хранил лекарства. Выковыряла таблетку из блистера, налила воды, приподняла голову Оэна, чтобы ему было удобнее глотать и запивать.
Моя бы воля – он бы в больнице лежал, где за ним ухаживали бы профессионалы. Но воля была не моя. Мой дед умирал дома, при мне. Всю жизнь он лечил других, бессчетные часы, дни, месяцы провел среди больных и умирающих. Полгода назад у него обнаружили рак, и он отказался от терапии. Мои мольбы и слезы привели единственно к обещанию принимать обезболивающие.
– Ты вернуться должна, Энни, родная, – произнес Оэн позже, сонным от таблетки голосом.
У меня сердце упало.
– Куда вернуться?
– В Ирландию.
– Как я вернусь в страну, где никогда не бывала?
– Говорю тебе: возвращайся. И меня с собой возьми. – Прозвучало совсем невнятно.
– Оэн, я мечтала об Ирландии, сколько себя помню. Ты сам знаешь. Когда поедем?
– Когда я умру. Ты мой прах отвезешь.
Боль в груди была самая настоящая – физическая. Я согнулась пополам, тщась погасить ее, лишив кислорода, – так гасят огонь. Она же – пусть выдавленная из сердца, где полыхала, прорастая змейками вроде тех, что на голове у горгоны Медузы, – никуда не делась. Она прорвалась иначе – из глаз.
– Не плачь, Энни, – вымучил Оэн голосом столь слабым, что я живо вытерла слезы. Незачем Оэну дополнительное расстройство. – Мы ведь не конечны. Когда я умру, отвези мой прах в Ирландию и развей над озером Лох-Гилл. Посередке озера, слышишь?
– Прах? Посередке озера? – Я попыталась улыбнуться. – Может, лучше все-таки на церковном кладбище упокоишься?
– Церкви нужны мои деньги, а вот Богу… Богу душа нужна. Ее Он и получит. Моему праху место в Ирландии.
Под натиском ветра дрогнула оконная рама. Я поспешила задернуть шторы. Дождь хлестал в стекло; прогнозировали ведь шторм в конце мая, и вот он, пожалуйста, целую неделю бушует над Восточным побережьем.
– Ветер воет подобно псу Куланна, – прошептал Оэн.
– Обожаю эту легенду!
Я снова заняла свое место у постели. Оэн лежал с закрытыми глазами, но речь его не смолкала. Он говорил тихо-тихо, будто припоминая.
– Историю о Кухулине я услышал от тебя, Энни. Мне было страшно, и ты пустила меня к себе в постель. Доктор всю ночь нес дозор. Ветер бушевал, мне же чудился вой легендарного пса.
– Ты путаешь. Это ты мне рассказывал о Кухулине, а не наоборот. Много-много раз.
Я поправила Оэну одеяло. Он вцепился в мою руку.
– Ну да, я тебе рассказывал. А ты – мне. И снова расскажешь. Один только ветер знает, кто первый начал.
Он стал засыпать, а я держала его ладонь, прислушивалась к вою ветра, тонула в наших общих воспоминаниях. Мне было шесть, когда Оэн, фигурально выражаясь, стал моим якорем. Он оформил надо мной опекунство. У него на руках я оплакивала погибших родителей. Вот бы и сейчас разрыдаться по-детски, вот бы всё началось с начала, вот бы моя жизнь пошла раскручиваться по второму кругу.
– Как мне жить без тебя, Оэн? – Я уже причитала вслух.
– Прекрасно обойдешься. Ты уже взрослая, – к моему несказанному удивлению, выдал Оэн. Я-то думала, он давно спит.
– Не обойдусь. Ты мне всегда будешь нужен!
Его губы дрогнули, как бы в ответ на такое откровение.
– Мы встретимся, Энни. Мы будем вместе.
Оэн никогда не отличался набожностью – тем более странно прозвучало его уверенное обещание. Воспитывала Оэна бабушка, ревностная католичка, но религию он оставил на ирландской земле, когда, в восемнадцать лет, обрел новую землю. Правда, по настоянию Оэна я посещала католическую школу в Бруклине; правда и то, что этим учебным заведением мое духовное воспитание и ограничилось.
– Ты в это веришь, Оэн? – прошептала я.
– Не просто верю – знаю. – Он поднял тяжелые веки, и я поежилась под испытующим взглядом.
– Мне бы твою уверенность! Я тебя очень люблю, я не готова тебя отпустить.
Плакала я уже не сдерживаясь. Тяжесть грядущей потери, масштабы одиночества, бесконечность лет без Оэна легли передо мной, и я ужаснулась им.
– Ты красива, Энни. Умна. Богата. – Оэн слабо улыбнулся. – И ты всего сама добилась. Твои книги тебя сделали. Я тобой горжусь, очень горжусь. Одно плохо – никакой у тебя жизни, кроме этих самых книг. Вот и возлюбленного нет до сих пор. – Взгляд Оэна затуманился, скользнул с моего лица, устремился вверх. – Ничего, появится. Обещай, что вернешься, Энни.
– Обещаю.
Потом он заснул, я же спать не могла. Я сидела возле постели, надеялась, ждала – вот он проснется, заполнит тишину речью, утешит меня. Он действительно проснулся – от боли, и я дала ему вторую таблетку.
– Прошу тебя, Энни. Ты должна, обязана вернуться. Ты мне нужна. Мне плохо без тебя. Нам обоим плохо.
– О чем ты говоришь? Я ведь здесь. Кому еще я нужна?
Он явно бредил – боль была несносна, мутила разум. Оставалось держать его за руку и прикидываться, будто понимаю.
– Поспи, Оэн. Когда спишь, боль переносить легче.
– Не забудь блокнот прочесть. Он тебя любил. Он так тебя любил. Он ждет, Энни.
– Кто ждет?
Слезы мои капали прямо нам на сцепленные руки.
– Я по нему соскучился. Столько времени прошло.
Оэн тяжко дышал, не открывая глаз. Что он там видел – в своей памяти, в своей боли? Прошлое, конечно. Я уже не пыталась вернуть его в реальность. Постепенно невнятная речь смолкла, дыхание стало поверхностным. Глазные яблоки под веками двигались – верно, сны были беспокойными. На смену ночи пришло утро, шторм утих. Оэн не проснулся.
2 мая 1916 г.
Он мертв. Деклан мертв. Дублин в руинах. Шон МакДиармада в тюрьме Килменхэм дожидается исполнения смертного приговора. Что сталось с Энн, я не знаю. Не знаю – а сижу дома и веду вот эти самые записи, будто слова способны вернуть моих друзей. Каждая подробность как рана, и каждую рану мне предстоит вскрыть заново и осмотреть – пусть лишь для того, чтобы появилась хоть какая-то ясность. Вдобавок однажды маленький Оэн спросит меня, что же случилось.
Я шел туда, уверенный, что буду сражаться. При мне была винтовка, с ней я встретил Светлый понедельник. Но я держал винтовку дулом вниз, я так ее и не вскинул. С того момента, как наши взяли штурмом здание Почтамта, мои руки были по локоть в крови, ибо в этом хаосе я еще пытался оказывать первую медицинскую помощь. Я говорю «в хаосе», потому что всё смешалось, потому что буйство восставших усугубило изначальную непродуманность плана. Люди бежали, не зная куда, не представляя, что и как делать. Я находился в более выигрышном положении – я, по крайней мере, крепко помнил, как бинтовать раны и останавливать хлещущую кровь, как накладывать шины и извлекать пули. Я занимался этим в течение пяти дней; я делал свое дело под нескончаемым обстрелом.