Оценить:
 Рейтинг: 0

Записки. 1917–1955

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Попутно отмечу, что как-то зашли мы с женой на могилу жертв революции на Царицыном лугу. Ничего более заброшенного и гадкого нам не приходилось видеть. Невольно начинало вериться, что здесь были похоронены совсем не жертвы революции, которые якобы были все разобраны родственниками и похоронены по церковному обряду, а разные бездомные и безродные покойники, собранные, как то говорила Петроградская молва, из разных городских больниц. Не верилось, чтобы кто-нибудь мог проявить такое безразличие к близким ему покойникам, какое было проявлено на этой могиле.

20-го я выехал в Минск вместе с делегатом от Петроградских краснокрестных служащих Книжником. Человек вполне интеллигентный и порядочный, он был социалистом, что, впрочем, не помешало нам действовать в Минске вполне дружно. Замечу кстати, что, хотя большинство краснокрестных делегатов в Петрограде были в то время эсерами, Главное Управление, вполне буржуазное, могло с ними прекрасно ладить. Выезжали мы из Петрограда перед самой демонстрацией, вызвавшей уход Милюкова и Гучкова. Впрочем, кроме того, что начинается какая-то манифестация и что она направлена против Милюкова и его «империалистической» политики, в тот момент мы ничего не знали. Ехали мы вполне хорошо, хотя и несколько в тесноте. Припоминается мне мимолетное знакомство с молодым, лет 28-30 подполковником, георгиевским кавалером Пепеляевым, пошедшим на войну, по его словам, подпоручиком одного из сибирских полков. Кажется, именно этот самый Пепеляев командовал потом армией у Колчака.

Под вечер 21-го почти без опоздания пришли мы в Минск, где я еще успел кое с кем переговорить. Начал я с Гершельмана, категорически отказывавшегося идти на какие-либо уступки персоналу, упорно отрицавшего возможность для него работать с каким-нибудь коллегиальным выборным при нем органом. Картина, которую он мне нарисовал, была, несомненно, очень печальна: анархия и хаос были уже всюду. Успел я повидать еще Аматуни, который произвел на меня какое-то странное впечатление, настолько он чего-то не договаривал. Только через день выяснил я, что он рассчитывает быть выбранным на съезде на должность главноуполномоченного, и потому все время после революции бил на популярность. Когда я его спросил, наконец, в упор, к какой он партии принадлежит, то он, немного сконфузившись, ответил мне: «Я примыкаю к эсерам». Как-то во время съезда он и заявил, между прочим, что-то о «товарищах-социалистах». Со стороны лица, ряд лет добивавшегося и добившегося признания за ним княжеского титула, а во время войны как никто в Кр. Кресте дорожившего всякими внешними признаками почтения, это было весьма комично. Наконец, зашел я еще к Вырубову, у которого застал также его помощника Хрипунова, члена Орловской губернской управы. Вырубову удалось удержаться, и попыток его смещения не делалось. Наоборот, уполномоченному Городского союза на фронте, члену Думы Щепкину пришлось уйти по требованию его подчиненных.

Сообщенные мне Вырубовым, и особенно Хрипуновым сведения о состоянии фронта, были очень пессимистичны. Как и Гершельман, они утверждали, что армия беспрерывно разлагается и что остановить этот процесс уже невозможно. На следующее утро я отправился к Главнокомандующему фронтом генералу Гурко. Настроен он был довольно бодро, и уверял меня, что братанья с неприятелем и дезертирство сократились (по-видимому, это была большая иллюзия). Затем в Управлении Кр. Креста у меня был длинный разговор с членами организационного бюро съезда, из которых я помню по фамилиям д-ра Ленского и Донченко, начальника транспорта, о котором я уже упоминал. Ленский был врачом дезинфекционного отряда, а раньше в Кр. Кресте роли не играл. Вообще, теперь выдвинулись сразу все социалистические партийные деятели. Однако, среди них уже чувствовались различные течения: одни готовы были идти на соглашение – это были больше эсеры и народные социалисты, наоборот, другие ни о каких компромиссных решениях слышать не хотели и требовали и в Кр. Кресте передачи всей власти Советам. Эта группа – левые эсеры и большевики – находились под влиянием председателя фронтового Комитета Совета солдатских депутатов Познера.

До начала съезда у меня был еще и второй разговор с его бюро и комиссией этого бюро, в складе Кр. Креста. Столковаться нам так и не удалось, ибо исходные наши точки зрения были прямо противоположны. Была минута, когда я встал и заявил, что нам видимо дальше не о чем говорить. Это было после того, что один из делегатов заявил мне, что их ближайшая цель – «занять позиции в Управлении Главноуполномоченного и закрепиться на них проволочными заграждениями, затем вести оттуда штурм Главного Управления». Меня тогда удержали другие члены бюро, и разговор закончился мирно. Для этого мне пришлось проявить много выдержки и спокойствия. К сожалению, положение было очень испорчено неуступчивостью Гершельмана, которая дала возможность крайним левым вести их организационную работу совершенно во вне Управления, без его контроля, а также бестактным выступлением в Минске нового члена Главного Управления Фальборка, никем на это не уполномоченного и, тем не менее, принявшего, как все говорили, в разговорах с членами бюро Съезда генеральский тон, очень их озлобивший. Теперь выяснилось, что бюро хочет провести выборность главно-и особоуполномоченных. После моих возражений и указаний, что Главное Управление на это не пойдет (это-то и вызвало вышеупомянутое заявление мне делегата-большевика), сперва бюро, а затем и Съезд решили выбрать трех кандидатов, из которых один подлежал бы утверждению Главным Управлением. Чтобы не возвращаться к этому вопросу, укажу, что в последний день Съезда, когда меня уже не было в Минске, этими кандидатами были выбраны Кауфман-Туркестанский, я и особоуполномоченный 5-й армии д-р Потапов, Тамбовский городской голова. Кауфман и я отказались, и через некоторое время Потапов и был назначен. При Главноуполномоченном бюро Съезда наметило создание особого совета, члены коего были бы и заведующими отделами Управления. Я уже застал в Управлении нескольких врачей, выбранных съездом и начавших заниматься в медицинской части. Лица эти были серенькие, и для меня было загадкой, почему именно они были избраны – даже в революционности они повинны не были.

Из числа многих лиц, с коими я еще имел разговоры, отмечу особоуполномоченного Молво. Очень подавленный, сознававший, что ему придется скоро уйти, он мне нарисовал картину развала фронта очень мрачную. То же, впрочем, подтвердил мне на следующий день и другой особоуполномоченный Пучков, наоборот, сумевший поладить со своим армейским съездом. В противоположность тому, что я слышал от всех штатских деятелей фронта, в Штабе фронта, где я был 23-го днем, настроение было иное. Картина штаба очень изменилась. Как и в Петроградских канцеляриях, здесь стало грязнее, и все было заполнено солдатами, делегатами и членами разных комитетов и советов.

Зашел я сюда к Крузенштерну в разведывательное отделение и поболтал с ним и другими офицерами штаба. Как и Гурко, они смотрели очень розово на положение на фронте: в виде подтверждения этого мне прочитали только что полученную телеграмму с сообщением, что где-то была произведена усиленная рекогносцировка немецких позиций. При мне в разведывательное отделение зашел высокий прапорщик, в котором я узнал гр. Толстого, ныне начальника политического отдела Штаба фронта. Когда-то я встретил его еще студентом у его дяди князя Васильчикова, в Вибити. Отец его, богатый Липецкий помещик, был крайних правых взглядов даже по тогдашнему времени. Старший его сын, Павел, во время одной из студенческих манифестаций получил удар нагайкой по лицу, чему многие и приписывали его сравнительно левые взгляды. После университета он примкнул к кружку юридической газеты «Право» и писал иногда также в «Речи» и вообще принимал активное участие в деятельности кадетской партии. Это, очевидно, и выдвинуло его теперь на пост начальника политического отдела в штабе. И он играл здесь, по-видимому, двойственную роль, и во всяком случае неясную, как можно судить теперь по его телеграфной переписке с Керенским во время Корниловского движения, опубликованной, если память мне не изменяет, в заграничном «Архиве Русской Революции».

Вечером 23-го открылся, наконец, Съезд. Почти весь вечер проспорили о «порядке дня». Нужно сказать, что вообще в то время во всех демократических собраниях вопрос о «порядке дня» занимал очень важное место. И здесь часа два потеряли, чтобы включить в программу Съезда вопрос о политической резолюции. Состав Съезда был очень серый. Массу его составляли рядовые санитары, было несколько сестер и врачей, и, наконец, наиболее радикальным элементом была группа чиновников и студентов. Речи уже по порядку дня носили часто совершенно демагогический характер.

В этот вечер много разговоров было об аресте д-ра Реформатского группой солдат под руководством женщины-врача Терентьевой. Перехватив где-то ночью этих солдат, она привела их к квартире Реформатского, ворвалась в его помещение, перерезала провода звонков и телефона, обыскала все комнаты и заарестовала самого хозяина. Эта Терентьева в начале войны работала на Юго-Западном фронте, сошла с ума, сидела в Киеве в больнице для душевнобольных, когда же поправилась, то Реформатский сжалился над ней и взял ее к себе в организацию. Теперь она его за это и отблагодарила. По-видимому, революционная обстановка вновь расшатала ее нервную систему и привела ее к этой выходке. Теперь на Съезде я не слышал ни одного голоса в ее защиту, наоборот, в частных разговорах все ее осуждали, но осудить ее официально боялись.

На следующий день утром мой спутник, Книжник сделал доклад о положении в Главном Управлении, по тону очень умеренный. После долгих прений было принято только одно постановление, довольно курьезное, а именно о том, чтобы все служившие в Кр. Кресте во время войны считались в дальнейшем пожизненными его членами по Главному Управлению. После этого перешли к обсуждению политической резолюции. В общем, была повторена резолюция фронтового съезда, довольно умеренная, но с добавлением д-ра Ленского, довольно-таки сумбурным. Тут было и возмещение потерь Бельгии и Сербии, и с другой стороны, заявление – «мир лучше войны». Вечером шла речь о местных комитетах, и во время обсуждения этого вопроса выступил Московский делегат Тимофеев, обрисовавший в гораздо более левом виде выступление части служащих против Самарина, чем это было в действительности. По поводу этого вопроса произошел скандал с председательствовавшим на Съезде первые дни Донченко, который по поводу неприятной ему резолюции Съезда врачей заявил, что ему на эту резолюцию «наплевать». Конечно, врачи разобиделись.

На следующий день утром побывал я у генерала Кияновского, нового начальника Снабжений, которого я знал еще капитаном генштаба, когда я был правоведом младших классов. Сообщил он мне, что продовольствия на фронте имеется на 7 дней, а фуража всего на полдня. Затем на Съезде продолжали обсуждение положения о местных комитетах, подчас прямо курьезное. Проектировалось, например, что комитетам лечебных заведений врачи будут делать доклады о причинах смерти больных.

Днем был я вновь у Гурко, который оставил меня у себя ужинать. Были мы втроем с его женой. Через год она быта убита авиационной бомбой во Франции, где она работала тогда сестрой милосердия. Когда я рассказал Гурко о ходе дел на Съезде, он предложил мне приехать ему в этот вечер в заседание Съезда и поддержать умеренные элементы, что я с благодарностью принял. Отмечу, что Гурко, теперь давно умерший, тогда не подавал никаких признаков увлечения оккультными вопросами. Вечернее заседание происходило в городском театре. Организационный комитет помещался на сцене, где сидел и я. Во время заседания было сообщено, что приехал Главнокомандующий. Несмотря на революционный состав Съезда, при входе его все встали. Слово сразу было дано Гурко, и он в короткой, но произведшей сильное впечатление речи, заявил о необходимости сохранения самостоятельности врачей в медицинских вопросах и о неизбежности сохранения на фронте пред лицом врага единоличного начала в Управлении. К сожалению, в заключение он прибавил угрозу о том, что если это единоначалие кому-либо в Кр. Кресте не нравится, то он может не желающих это признавать перевести в строевые части.

Только что он вышел из зала, слово попросил один из самых левых членов организационного комитета Шапошников, кажется студент, и бросил мне упрек, что угроза Гурко была сделана по моей просьбе. Я сряду попросил слова, и очень горячо ответил на это обвинение, что хотя я и знал, что Гурко приедет, но содержания своей речи он мне не сообщил. Не знал я и про его угрозу по адресу персонала Кр. Креста, которую лично считаю излишней, ибо убежден, что персонал наших учреждений исполнит свой долг. Заявление Шапошникова меня взволновало, и я ответил на него, по-видимому, хорошо, ибо мне сделали овацию, и от Шапошникова потребовали извинений, что он и выполнил. После этого был еще какой-то скандал с речью московского делегата Тимофеева, но какой, уже не помню. Во время этого заседания Донченко окончательно провалился как председатель, и посему его заменили гораздо более умеренным и уравновешенным доктором Лубенским. В этом заседании я сказал прощальную речь, высказал взгляд Главного Управления на вопросы, обсуждавшиеся на Съезде, призвал к духу умеренности и пожелал успешного окончания Съезда. Оставаться дольше на Съезде я не мог, ибо должен был вернуться к заседанию 27 апреля в Государственной Думе членов всех четырех ее составов по случаю одиннадцатилетия ее открытия.

К сожалению, поезд сильно запоздал, и я попал в Думу только к 5 часам, и слышал только Шульгина и Церетели. Первый из них говорил, как всегда умно, тонко и едко, и, по-видимому, раздразнил Церетели, который ответил очень горячо и искренно. Прекрасный оратор (я его слышал первый раз), он говорил очень умеренно, но, увы, предпосылки его оказались неверными, и ничто из его предвидений не оправдалось. Дальше абстрактных социалистических рассуждений он не шел, а они неизбежно в тот момент приводили к двойственности власти между Временным правительством и Советом рабочих и крестьянских депутатов, из которых последний поддерживал, правда, двоих первых только, если они действовали в его духе.

Я уже упоминал, что я уезжал из Петрограда в день манифестации большевиков против Временного правительства и, в частности, против Милюкова. За время моего отсутствия и Милюков, и Гучков вышли из состава правительства, и теперь шли разговоры об их замещении. Делались все усилия, чтобы привлечь в состав правительства социалистов, в день моего приезда надеялись, что это удастся, но в последнюю минуту они отказались от серьезного участия в нем, и все свелось, главным образом, к перемещениям министров: Керенского на место Гучкова, Терещенко на место Милюкова и Шингарева на место Терещенко.

Как в начале апреля Мариинский театр, так теперь и Дума, производили иное впечатление, и не к лучшему. Не было ни прежней чистоты, ни порядка. Самый состав заседавших в ней в этот день членов всех четырех Дум давал ей очень пестрый и случайный характер. Публика тоже была значительно серее, чем раньше. Невольно мысль переносилась на 11 лет назад, ко дню открытия 1-й Думы. Тогда как-то у всех, даже у самых правых, были надежда на будущее. Лично я не сочувствовал взглядам ее большинства, но как почти все тогда верил, что что-нибудь хорошее из нее рано или поздно выйдет, теперь же настроение было иное, и большинство участников заседания думало лишь о сравнительно благополучном окончании войны. 27-го апреля 1906 г. был чудный весенний теплый день. Торжество открылось тогда Царским выходом в Зимнем Дворце. Я был на нем в качество камер-юнкера и участвовал в шествии, так что видел сперва всю собравшуюся во Дворце публику, а затем, когда нас, младших чинов двора, остановили пред Тронной залой, видел и всё шествие. Государь был очень бледен, Государыня в красных пятнах; видно было, что и он, и она очень волнуются. У публики, мимо которой мы проходили, вид был довольно безразличный. Как Государь произнес свою речь членам Думы, мы не слышали – двери были закрыты. Но затем услышали довольно громкое «ура». Среди членов Думы большинство, однако, молчало, зато меньшинство кричало вовсю. Особенно, говорят, старался М. Стахович, в 1917 г. генерал-губернатор Временного правительства в Финляндии. Вне Зимнего дворца открытие Думы сказалось только около Таврического Дворца, где собралась толпа, но не очень большая, приветствовавшая популярных членов Думы. Избрание Муромцева председателем скорее приветствовали в кругах буржуазии и даже аристократии, но уже его первая благодарственная за избрание речь вызвала сильную критику, а проект адреса Государю в ответ на его приветственную речь сразу вызвал у многих негодование.

Вернувшись в Петроград, я застал Игнатьева больным – у него резко сдало сердце, и ему пришлось лежать. Я его застал в его особняке на Фурштадской, где и рассказал ему мои Минские впечатления. Болезнь эта надолго сделала его инвалидом, и он уже не смог возвратиться, пока был в Петрограде. Поэтому месяца через два его заместил бывший министр иностранных дел Н.Н. Покровский. У обоих их была до революции прекрасная репутация, обоих ценили как людей чутких, отзывчивых на запросы общества, но Игнатьев был гораздо более популярен. До революции я знал их обоих лично очень мало, и только теперь ближе познакомился с ними. Их честность я должен вполне признать за ними и теперь, равно как и их способности, причем у Покровского и трудоспособность была выше, и образованность. Но главное, в чем я должен поставить его выше Игнатьева – это за его большую устойчивость, если можно так выразиться, принципиальность. У Игнатьева очень сильно была развита готовность идти на компромиссы, он всегда был готов обойти неприятный вопрос, и, наконец, у него оказалось уже за границей какое-то мелочное самолюбие, нежелание признать, что он мог ошибиться, благодаря чему не раз осложнялась наша работа в Кр. Кресте в эмиграции. Только этим мелким самолюбием я объясняю его упорство в противодействии смене бар. Рауша и Иваницкого, о чем я буду говорить дальше.

Пока что моя поездка в Минск особых результатов не имела. В Главном Управлении я сделал доклад о том, что там было. Книжник меня дополнил, причем разногласия между нами не было. Впрочем, ничего нам и не приходилось от этой поездки ожидать: уже то было хорошо, что пока в Минске ничего идущего в разрез с работой Главного Управления решено не было.

По возвращении моем из Минска мне пришлось еще принять участие в двух комиссиях – в Романовском Комитете по пересмотру его устава и в Министерстве внутренних дел в комиссии под председательством Лизогуба (до того выборного члена Гос. Совета, а позднее председателя Совета министров у гетмана Скоропадского) по пересмотру законоположений о подданстве. Почему в самый разгар войны и после революции потребовалось пересматривать эти законы, я так и не узнал. В комиссию эту я попал как представитель Кр. Креста, тоже неизвестно, зачем там понадобившийся.

Еще до поездки моей в Минск, не помню, кто предложил мне в Главном Управлении поехать в Данию и Норвегию ознакомиться там с положением дела военнопленных. Мысль эта меня заинтересовала, и вскоре я это предложение принял, причем решил взять с собой и семью, ибо оставлять их в Петрограде не хотелось, а положение в деревнях в России (я не говорю про лично наши имения и имения наших семей) всё ухудшалось. Начались переговоры, познакомился я с представителем Датского Красного Креста Филипсеном (впоследствии его фактическим руководителем), и начал хлопотать о разрешении семье выезда за границу и получении паспортов, также как о получении валюты. И, наконец, все это было готово, как и получение мест в поезде. Мне лично выдали очень быстро дипломатический паспорт, не было затруднений в получении паспортов и для семьи, требовалось только для них разрешение на выезд еще из Генштаба. Для ускорения этого я отправился в Штаб, где все мне сделали в четверть часа. В святое святых штаба, куда раньше никто не пропускался без особого разрешения и где везде сторожили жандармы, проходил теперь свободно, кто хотел. Везде ходили толпы солдат, среди которых как-то терялись чины штаба. Так как валюта выдавалась в то время лишь с разрешения Кредитной канцелярии, то я и обратился в нее через банк, и мне было разрешено переводить ежемесячно в Данию по 2.500 р. В мае, когда я получил это разрешение, за рубль давали одну датскую крону и 27 ёре (до войны он стоил 1 кр. 90).

Наконец, места мне были даны тоже довольно легко по просьбе Кр. Креста. Так как разные дела задерживали меня все время в Петербурге, то мне не удалось съездить перед отъездом в Рамушево, и туда поехала моя жена. Конечно, в вагоне была большая теснота, но она забралась очень рано в поезд и заняла верхнее место. Впрочем, позднее, кроме нее, на верхней полке устроился еще один офицер, которого она только попросила снять шпоры, чтобы он не попал ими ей в лицо. Всего же в купе набралось 14 человек.

В Руссе по внешности еще мало что переменилось, а в Рамушеве так и совсем ничего. Прежним оставалось и отношение крестьян. Ни порубок, ни других захватов не было у нас. Политических разговоров у жены не было, кроме одного, когда один старый крестьянин спросил ее, возможно ли, чтобы страна долго оставалась без царя.

После этой поездки Рамушева ни жена, ни я больше не видели. Только изредка доходили потом до нас сведения оттуда. До осени 1918 года дом и лес оставались целыми. Вскоре после Октябрьской революции в Руссу увезли железный ящик с моей перепиской за 20 лет и копией мемуаров и записных книжек. Позднее копии мемуаров привез моей матери, живший тогда в Рамушеве офицер – инженер, укреплявший там позиции. Очевидно, что-то было в Рамушево возвращено. После 1918 года из дома была вывезена мебель, большая часть ее пошла в Руссу, в Советы, кое-что попало в Черенчицы в Волостное правление. Часть библиотеки пропала, но меньшая попала в Рамушевскую школу, а большая – в Руссу, в городскую библиотеку. К сожалению здесь много книг погибло – выдавались они бесплатно и без залога, и много книг растащили на цигарки солдаты, проходившие с фронта эшелоном (пишу это со слов библиотекарши этой библиотеки, приехавшей позднее в Париж). Впрочем, часть лучших книг была увезена из Рамушева еще осенью 1918 г. председателем волостного комитета, бывшим уголовным каторжником, который сперва свез в Петроград каталог библиотеки, а затем и отмеченные ему там ценные книги.

Зимой 1918-1919 годов в Петрограде предлагали в комиссионный магазин, в котором работал мой двоюродный брат В. Беннигсен, мои картины (в Рамушеве оставались картины Айвазовского и Хельмонского, акварели Репина и Писемского, и охотничья сценка Сверчкова). Кто их продавал, не знаю.

Летом 1917 года были поползновения на мои луга. Претензию на них заявили крестьяне Нового Рамушева, даже не соседи мои. Однако тогда вопрос этот не обострился. После Октября из усадьбы и прилегающей земли образовали хутор, который получил в пользование Виллик (мой садовник), первоначально записавшийся, очевидно из трусости, в коммунисты, но затем скоро из них вышедший. Этим хутором он пользовался еще в 1922 году. Лес весь перешел в Казну, и наш бедный «Долгий Бор» был очень скоро вырублен, причем строевой лес пошел на дрова, ибо в то время на севере страны был дровяной голод. Хозяйство у Виллика, по-видимому, сохранилось. В доме был помещен детский приют, быстро его испакостивший.

После 1923 года у меня долго не было сведений о Рамушеве. Я получил тогда из Рамушева два письма в ответ на мое письмо, посланное Старорамушевскому сельскому Совету. В ответ я получил письмо более чем полгода спустя. Ко мне приехал в Курбевуа один из оставшихся во Франции солдат экспедиционных войск, бывший теперь инструктором школы для инвалидов, сам уроженец Рамушева, и привез мне анонимное письмо, очень подробно рассказывавшее про Рамушевские дела. Оказывается мое письмо вызвало большую сенсацию в округе, но вскоре было отобрано в уездную Чека, которая запретила мне отвечать. По одной фразе этого письма я мог догадаться, кто был автор этого письма. После этого визита я написал второе письмо, и получил ответ на него очень быстро, недели через две. По-видимому, он был написан не без участия Чека. Меня звали обратно в Рамушево, указывая, что против меня ничего не имеют, хвалили новый строй, но не без иронии. Дальше я уже этой переписки не продолжал.

В конце апреля 1917 г. меня навестили в один и тот же день наш бывший Старорусский исправник Грузинов и мой товарищ по Правоведению Поярков, бывший до революции губернатором в Эривани после долгой карьеры общественного деятеля. Оба они хлопотали в Петрограде о какой-нибудь службе, ибо существовать без нее они не могли. Ко мне они и забрели, прося помочь им. Увы, положение было таким, что мое слово было уже совершенно бессильным. А оба они были людьми хорошими. О Грузинове я уже говорил. С Поярковым я был в одном классе в течение семи лет. Уже при выпуске он был исключен, как я тоже писал, но потом я все время имел о нем сведения, и всегда положительные.

В Комитете по делам военнопленных

Время до 14-го мая 1917 г., дня нашего отъезда за границу, прошло в хлопотах и мелких делах. Пришлось мне как-то по одному из них зайти к моему товарищу Чаплину, тогда вице-директору одного из департаментов Министерства юстиции, рассказавшего мне забавную историю. Оказывается, и здесь образовался свой комитет служащих, по тогдашним понятиям, конечно, очень правый. У этого комитета вышло столкновение с Керенским, назначившего кого-то в министерстве, не запросив комитет. Сей последний запротестовал, и Керенский уступил.

За три дня до отъезда я заехал к Терещенко, тогда уже министру иностранных дел. Мне хотелось узнать его взгляды на положение в Стокгольме, где по петроградским сведениям далеко не все было в порядке и где деятельность, как нашего официального представительства, так и общественных организаций вызывала разные сомнения. К сожалению, Терещенко был еще совершенно не в курсе дел, и ничего полезного из разговора с ним я не извлек. Принимал он меня в квартире министра, где мне приходилась бывать раньше у Сазонова. Ничего как будто в ней не переменилось, только все имело какой-то нежилой вид.

Уезжали мы из Петербурга только на лето, и поэтому оставили все в квартире, как обычно каждый раз весной, только отпустили прислугу. С собой мы взяли только летние вещи, безусловно, необходимые, ибо рассчитывали вернуться обратно в Россию к началу учебного года. За несколько дней до нашего отъезда уехала в Березняговку моя теща, мои же родители оставались в Петербурге, которого они уже за все время войны не покидали. 13-го мы с ними простились, а 14-го утром, в ясный, теплый день выехали по Финляндской дороге на Торнео.

Ехали мы прекрасно, знакомых почти не было. Лично я знал только Радзивилла с женой, у которых во время войны бывал в Несвиже. Она была американка, красавица, из семьи с шумной репутацией. Года через два она бросила Радзивилла, что меня не удивило, ибо, будучи очень милым молодым человеком, вместе с тем он был личностью очень заурядной. В поезде ехала баронесса Врангель, рожденная Гюне, открывшая впоследствии в Париже довольно известный одно время дом дамских платьев Hansen Iteb. Она в то время была замужем за ген. Врангелем Н.А., бывшим мужем сестры жены моего брата, Георгия. Когда-то наделал много шума побег этой Скарятиной с Врангелем, тогда молодым и очень красивым конногвардейцем, закончившийся их браком. Лет через 10 она его бросила и вышла вторично замуж за какого-то немца, доктора, после смерти которого она осталась в Германии без средств, сперва жила на пособия от родных, а затем стала красть и мошенничать, попала в немецкую тюрьму. А Врангель женился вторично, но и эта жена после революции бросила его и вышла замуж за какого-то англичанина. Врангель, долго бывший адъютантом великого князя Михаила Александровича, в начале войны командовал полком, но неудачно, а позднее, в эмиграции покончил с собой. Красивый и милый человек, он абсолютно ничем не отличался.

Везде на станциях было много солдат, производивших в пути целый ряд осмотров. Первый, и очень строгий осмотр был в Белоострове, где он сохранил свой прежний характер. Дальше несколько раз спрашивали наши паспорта солдаты, подчас полуграмотные и, несомненно, в паспортах ничего не понимавшие. Кроме улыбки эти обходы ничего не вызывали. После довольно жаркого и довольно утомительного дня и спокойной ночи утром мы поднялись около Улеаборга, где я был впервые еще в 1904 г., осматривая тогда там детские приюты. Здесь познакомился я в вагоне-ресторане с бригадным генералом, на редкость убогим. Стоявший в Финляндии корпус, кажется 44-й, был развернут из ополченских дружин, и командный состав в нем был, поэтому, очень слаб, чем отчасти и объяснялась то, что эти части так быстро и разложились. Однако, зная все это, я был все-таки поражен, что во время войны генеральскую должность могло занимать такое ничтожество.

В Торнео, где мы были около 12, был лазарет Красного Креста для возвращающихся из плена инвалидов. Врач его был предупрежден о моем проезде, почему меня встретили – как этот врач, так и врач другого госпиталя, устроенного в городе и где помещались военнопленные, возвращающиеся из России. Всех едущих из России запирали в Торнео в поезде и держали в нем часа 3-4 – зачем? Мне так и осталось неясным. На наше счастье телеграмма мне помогла, и заведующий пропускным пунктом, моряк, князь Белосельский, приказал нас выпустить, и сразу в лазарете на станции нас накормили обедом, за которым мы познакомились с сестрой Е.П. Ковалевской, дочерью известного профессора-психиатра, хорошенькой и милой девушкой. Через несколько месяцев она приехала в Копенгаген, где моя жена помогла ей устроиться и где она скоро стала невестой нашего морского агента Бескровного. После обеда нам показали оба лазарета, почти в тот момент пустые, и попутно и город. Не думали мы никогда, что судьба занесет нас когда-либо сюда. После 4-5 часов прошли мы через долгий таможенный осмотр и личный опрос, для нас, ввиду моего дипломатического паспорта, еще облегченный. Он же облегчил нам и прохождение чрез осмотр в Хапаранде, где шведы главное внимание обращали на осмотр и опрос медицинский.

Наконец, только в 8 часов удалось нам двинуться дальше. Спальные места были у нас заказаны раньше, и, казалось, мы могли бы хорошо отдохнуть. Устали мы все, а особенно дети основательно, но, увы, ночи почти не было, и сон долго не приходил, а уже в 6 часов нас разбудили, ибо в 7 мы приходили в Буден, а в спальный вагон по местному обычаю прибавляли на день пассажиров. Только вечером, в Лонгселе, мы опять остались одни. В Будене никого из пассажиров со станции не выпускали, и за ними был особый надзор. На станции было много военных. Здесь шведы еще в мирное время построили крепость для охраны себя от России и видимо оберегали ее от русского шпионажа. Дорога от Хапаранды до Лонгселе была почти все время неинтересная, по местам, сходным с северной Финляндией. Только около Лонгселе горы подходили ближе к морю, и здесь дорога проходила кое-где по более красивым местам.

17-го мая утром мы были, наконец, в Стокгольме, где нас ждало разочарование. В гостинице, куда я послал телеграмму, все было занято, и только к завтраку устроились мы в маленьком, но чистеньком и симпатичном пансионе в самом центре города. Описывать Стокгольм я не буду. Скажу только, что с 1895 г., когда я в нем был впервые, он значительно разросся и обстроился, особенно на окраинах. Погода при нас была чудная, и город имел чарующий вид. Конечно, мы детально осмотрели его за ту же неделю, что пробыли, хотя Малинка слегка прихворнула. Побывали в музеях, съездили все на Skansen, Djurg?rden, Saltsj?baden. Главным образом, однако, время было занято у меня разными разговорами о снабжении продуктами наших военнопленных. Делом этим ведали в Стокгольме Особый русский комитет и Шведский Красный Крест.

Дабы лучше осветить себе положение, я постарался, однако, собрать предварительно все сведения о нем у наших официальных представителей. Штат нашей миссии был здесь во время войны громаден. Во главе ее стоял Неклюдов, вскоре переведенный в Мадрид. Говорят, что это был отличный дипломат. На меня он произвел впечатление скорее отрицательное. Те несколько разговоров, которые я имел с ним, оставили впечатление какого-то легкомыслия. После революции он сряду подчинился образовавшемуся здесь, как, впрочем, и в других заграничных столицах, комитету политических эмигрантов, и он хозяйничал в миссии, как хотел. Впрочем, я застал уже конец этого периода, ибо большинство эмигрантов уже уехало в Россию. Однако Неклюдов так и не сумел уже восстановить свой авторитет. Ему, кроме того, ставили в укор его недостаточную щепетильность в выборе его знакомых. С возмущением говорили, что он показывался публично с людьми, судившимися в России за денежные злоупотребления.

Как-то мне пришлось встретиться с Неклюдовым в Grand Hotel, где я сидел с думским журналистом, сотрудником «Речи» Поляковым-Литовцевым. Как это ни странно, но мы с Поляковым – евреем и кадетом, оказались единомышленниками и не согласными с бившими на левизну взглядами Неклюдова. Вскоре он, впрочем, ушел вновь очень далеко вправо. Вновь назначенный советник миссии Приклонский, еще не приехавший из Петербурга (вообще, после революции стало наблюдаться усиленное назначение в заграничные учреждения: то на вновь учреждаемые должности, а то и просто причисленными, но с сохранением петроградских окладов, многих служащих, а то и бывших служащих центральных учреждений Министерства иностранных дел), да о нем и вообще мало что можно было бы сказать. Очень бесцветным был и 1-й секретарь Андреев, единственным достоинством которого была его любезность. После Октябрьской революции он перешел в католицизм и, как говорили, стал иезуитом. Не играл роли в миссии и 2-й секретарь Плансон, и большинство из attachеs.

Стоит отметить только одного из них, Васильева, заведовавшего денежной частью. После Октября он стал играть на рубле, хорошо заработал на этом и скоро открыл свой собственный небольшой банк, делавший очень недурные дела. В те годы игра на курсе рубля при дипломатических связях была верной статьей дохода. Вывоз рубля был запрещен, в то время как немцы усиленно его скупали для расплат на Украине и в Западном крае. В конце ноября благодаря этому получилось, что в Петрограде за датскую крону давали шесть рублей, а в Копенгагене за рубль – 91-97 ёре (правда, за сторублевки). За 5-сотенные бумажки давали меньше, а за мелкие купюры – еще меньшие купюры. Эта разница курсов вызвала усиленный провоз рублей в дипломатических вализах, причем курьеры брали обычно 15 % со стоимости перевозимого ими. Несомненно, занимались этим шведские и датские курьеры, но говорили то же про швейцарских и голландских. Васильев был из первых, занявшихся этой операцией, и, естественно, что заработал на ней немало.

Военным агентом был в Стокгольме полковник Д.Л. Кандауров, человек дельный и порядочный. Помощником у него был граф Кронгельм, бывший Варшавский улан, едва ли приносивший ему большую пользу. Кроме того, у него были разные офицеры и агенты – явные и тайные, ибо Стокгольм был во время войны одним из главнейших центров шпионажа. Шпионы были здесь везде – в ресторанах, гостиницах, на железных дорогах, почему советовали быть везде весьма осторожными. Между прочим, у меня была как-то на лестнице миссии курьезная встреча с Максом Левиз[5 - Двоюродным братом. – Прим. сост.]. Сперва желтый кирасир, он служил уже лет 10 в жандармах, главным образом в Вержболове. Во время войны я видел его в Варшаве, а теперь встретил в Стокгольме. Меня очень удивил его сконфуженный вид: как оказалось потом, он был здесь под чужой фамилией, работая в нашей разведке, и теперь не знал, как ему со мной быть, и не догадался прямо сказать мне, что узнавать его не следует. Узнал я про это только позднее – кажется, от Потоцкого.

В числе вопросов, по которым я должен был собрать сведения, был и вопрос о роли, которую играл здесь морской агент Сташевский. Еще до революции Красный Крест, для которого он произвел некоторые покупки, собирался по его просьбе ходатайствовать о награждении званием коммерции-советника некоего Малиняка. Представление Красного Креста было, однако, задержано, ибо представитель ГУГШа сообщил конфиденциально, что по сообщениям Кандаурова он немецкий агент. Потом я узнал от Б.Р. Гершельмана, что этот самый Малиняк, если бы не сбежал своевременно за границу, то был бы привлечен к уголовной ответственности по делу о постройке 3-го Варшавского моста, поднятого сенаторской ревизией Нейдгардта. В виду этого мне посоветовали быть со Сташевским очень осторожным и собрать о нем дополнительные сведения. Отношение к нему в Стокгольме было двойственным, и громадное большинство русских относилось к нему отрицательно. Ставилось ему в укор, что он бывал часто у какой-то хорошенькой не то вдовы, не то разводки, у которой в доме бывали несомненные немецкие агенты. В результате этого ни у кого из русских, а из них я в то время перебывал у большинства, ни у кого я Сташевского ни разу не видал. Уже только после большевистского переворота, когда Сташевский, занявший сперва несколько двусмысленную позицию, совершенно отошел от них, у него восстановились известные отношения и с некоторыми русскими семьями.

Познакомился я в Стокгольме и с агентами Министерства земледелия Вейсбергом и Министерства торговли (фамилию его я забыл). Стоит упомянуть еще про инженера Волкова, у которого тоже собиралось много русских. В заключение упомяну еще про сестру посланника – В.В. Неклюдову, очень хорошую, но экспансивную старую деву, работавшую тогда в Русском комитете в Стокгольме, а позднее ряд лет отдавшей в Париже работе в Церковном сестричестве и организации школ для русских детей с преподаванием русского языка и Закона Божия.

После миссии, расположенной в хорошем местечке, в небольшой и тесной для нее квартире на задворках квартиры посланника, отправился я в Русский комитет. Учреждение это возникло здесь для отправки посылок военнопленным, первоначально индивидуальных, а затем и массовых. Кажется, первой взялась за это Неклюдова, а затем к ней присоединились и другие дамы, и так возникло понемногу целое учреждение. Однако уже после первых моих разговоров выяснилось, что оно обречено на умирание. С усилением блокады Германии союзниками и подводной вой ны немцами подвоз всякого продовольствия в Швецию вне контроля воюющих сократился до минимума, и пришлось местным властям взять на строгий учет все продовольственные запасы и расходование их. Ввиду этого отправка отсюда посылок очень затруднилась, и стала возможной, как, впрочем, и из других нейтральных стран лишь, поскольку давали для них припасы сами воюющие. Таким образом, в Швецию могла доставлять их для посылок только Россия, да и то, ввиду затруднений с перегрузкой их в Торнео, в ограниченном количестве. Кроме того, все эти припасы проходили через Стокгольм, не задерживаясь, и Комитету с ними нечего было делать. Другие же воюющие предпочитали посылать продукты для военнопленных через Данию, Голландию и Швейцарию, куда всё было ближе везти и где настроение было не столь германофильское, как в Швеции.

Поэтому, при всем моем желании помочь работе Стокгольмского Комитета, я не мог ничего крупного обещать им. Состав лиц, активно работавших в этом Комитете, как-то стушевался у меня в памяти. Кроме Неклюдовой, после революции отошедшей несколько от него, участвовал в нем настоятель нашей церкви о. Румянцев, очень почтенный, но и очень старый человек, и несколько дам и затем несколько местных эмигрантов, не видевших, однако, и теперь оснований к возвращению в Россию. В их среде шли раздоры, и одни из них обвиняли других в близости к немцам. Я лично рекомендовал, раз такие обвинения возникли, держаться от подозреваемых подальше, но дальше пойти не мог, тем более что Кандауров относительно этих обвинений высказывался очень осторожно.

Уже в следующий мой приезд мне рекомендовали привлечь к работе в Комитете адъюнкт-профессора московского Сельскохозяйственного института фон Классена. Будучи прапорщиком, он в 1915 г. попал в Галиции в плен и затем по особому соглашению относительно пленных ученых, получил разрешение выехать в нейтральную страну и поселился затем в Стокгольме. С этого началось наше с ним знакомство, а также и с его женой Донатой Ивановной, дочерью казанского профессора-филолога Смирнова. Оба были очень милыми и интеллигентными людьми. Впрочем, Стокгольмский Комитет скоро окончательно захирел, и Классену в нем уже ничего не пришлось сделать.

Несколько раз пришлось мне вести разговоры с представителями Шведского Красного Креста – крупным коммерсантом Дидрингом и председателем его, принцем Карлом. Первый из них, главная рабочая сила Красного Креста, был настроен определенно германофильски и не скажу, чтобы разговоры с ним, несмотря на полную его корректность, были по существу, приятны. Наоборот, принц Карл был чарующе любезен, чему не вредила довольно сильная его глухота, затруднявшая разговоры с ним. У него германофильство ничем не проявлялось, что, быть может, объяснялось тем, что женат он был на Датской принцессе Ингеборг, настроенной определенно русофильски. У принца Карла я пробыл полтора часа, и не заметил, как время прошло. Принимал он меня в своем дворце уже за городом, около Skansen, где он жил очень просто. Кстати сказать, и вообще вся королевская семья держала себя в Швеции просто.

Разговоры мои с ним и с Дидрингом шли, главным образом, на две темы – улучшение и усиление наших перевозок для военнопленных через Швецию, чему мешала, кроме переправы в Хапаранде, также слабая провозоспособность северных шведских дорог. Говорили мы также об условиях перевозки через Швецию военнопленных-инвалидов, на которую были первоначально нарекания с русской стороны.

В Стокгольме нас нагнала сперва сестра Шимкевич, ехавшая в Австрию до конца войны для обслуживания там наших военнопленных, а затем шесть сестер, назначенных в лагерь для интернируемых в Дании. Шимкевич, очень некрасивая, но милая, немолодая женщина, ехала в Австрию уже вторично. Там она заболела туберкулезом, лечилась долго в Швейцарии за счет нашего Красного Креста, а затем работала в Италии и на юге Франции. Когда я ее видел в последний раз, она произвела на меня тяжелое впечатление: так мало напоминала она ту жизнерадостную, бодрую женщину, что мы видали в Стокгольме.

Из других встреч в Стокгольме упомяну про журналиста Полякова-Литовцева, неглупого и, что среди наших думских журналистов было довольно редко, очень порядочного человека, горного инженера Корзухина с женой, женщиной-врачом и акушеркой Государыни. Сам Корзухин в Швеции и Дании набрал среди русских небольшой капитал для начала разработки золота на найденных им россыпях на Камчатке. На эти деньги он уехал в Японию, но там не смог найти еще денег, дабы пустить дело в ход. Некоторое время побился он там, перебрался затем в Соединенные Штаты и, наконец, устроился на нефтяные промыслы в Мексику, где и умер. Это было первое из эмигрантских предприятий, которые я наблюдал, но не более удачное, чем последующие.

Все встречи происходили тогда в Grand Hоtel’е, куда стекались все многочисленные иностранцы. Русских было еще сравнительно мало, но среди них были уже князья Кочубей и Кудашев, которые оба жили, не стесняясь в средствах, как уверяли, очень неопределенного иностранного происхождения. Следующей зимой много шума наделало поднесение Кудашевым с группой других русских, живших в Grand Hоtel’е, золотого портсигара с драгоценными камнями метрдотелю этой гостиницы за составление им хороших меню.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 ... 10 >>
На страницу:
4 из 10

Другие электронные книги автора Эммануил Павлович Беннигсен