Оценить:
 Рейтинг: 0

Записки. 1917–1955

Год написания книги
2018
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
6 из 10
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Перед моим отъездом были получены сведения о катастрофе на Юго-Западном фронте после удачного поначалу наступления 8-й армии Корнилова. Тогда еще не знали, что первоначальные успехи были одержаны сравнительно немногочисленными, сохранившимися еще в порядке частями и ударными батальонами и что масса войск не двинулась вперед. Теперь, когда немцы перешли в контрнаступление, и потребовалось введение в бой всех войск, они оказались к нему неспособными, и немцы без труда прорвали наш фронт. При отходе падение дисциплины сказалось в грабежах и убийствах мирного населения, в первую очередь еврейского. Особенно жестоким был разгром Калуша, этого специфически еврейского местечка, в котором я столько раз был в 1915 г. Не думалось тогда, что его имя только через два года свяжется с такой печальной страницей в истории нашей армии.

Видел я за эти дни также Мишу Охотникова, ставшего после революции, кроме председателя земской управы, еще и Усманским уездным комиссаром. Он рассказал про жизнь моей тещи в Березняговке. Усадьба была цела, но крестьяне ходили, где угодно. Как-то к дому пришла целая толпа их, и на вопрос Александры Геннадиевны, что им надо, ответили, что они пришли покуражиться над ней. Мишу после этого я уже не видел, ибо в 1919 г. он умер на юге России от сыпного тифа. Председателем управы он был, как говорили, хорошим, чему я, сознаюсь, не особенно верил, ибо у него был всегда слишком женственный, безвольный характер. После Октября он перебрался с женой в Тамбов, где они сошлись с С.М. Волконским, описавшим встречи с ними в это время в своих воспоминаниях.

Когда выяснилось, что я буду вновь командирован в Данию, я отправился к Терещенко для получения указаний. Хотя мы говорили больше о Скандинавских делах и о предстоящих мне и моим спутникам разговорах о Конференции о военнопленных, но попутно проявились и взгляды самого Терещенко на внутренние дела, в которых отразилось и настроение его коллег по правительству. На следующий день, 15-го июля, должны были состояться торжественные похороны казаков, убитых 3-5 июля, и вот Терещенко заговорил по этому поводу о том опасении контрреволюции, которое существует у правительства, как будто эти казаки были убиты не при защите этого самого правительства. Странно мне было слышать это, ибо никого ведь не было в то время в Петербурге, кто бы руководил организацией контрреволюционных элементов, а Родзянко, который внушал такой страх Терещенко, не имел для этого ни малейших средств, ни желания.

На следующий день, 16-го, я был в Исаакиевском соборе на отпевании этих казаков. Собор был переполнен, собрались отдать последний долг им все, кто стоял тогда за несоциалистический строй, не было только членов Временного правительства. Не понимали они тогда, какую пропасть они роют своим поведением между собой и своей главной опорой. Именно с этого дня определилось безразличие казаков к тем, кого они спасли и от которых и слова доброго за это не услышали.

Утром 17-го я выехал вновь в Швецию, вместе с Арбузовым и Навашиным, с его женой и его спутниками: бухгалтером и тремя барышнями, ехавшими на службу в Копенгагенское бюро военнопленных. Бухгалтер этот, довольно развязный молодой человек, потом поругался с Баумом, побил его, и потом долго добивался в Копенгагене какого-то заштатного содержания.

В Торнео мы просидели на этот раз очень недолго, ибо граница была закрыта для всех частных лиц в связи с Июльским восстанием. В Стокгольме я провел всего один день, ибо в первом же нашем свидании с Дидрингом в Шведском Красном Кресте, в котором принял участие и принц Карл, выяснилось, что в Стокгольме устроить конференцию по делам о военнопленных не удастся. Это нас особенно не огорчило, ибо при германофильском настроении в Швеции, нам всем гораздо больше улыбалась перспектива устройства конференции в Дании. Конечно, побывал я в миссии, где не могу не отметить разговора, бывшего у меня с Гулькевичем в присутствии Андреева. Когда я рассказал им про мой разговор с Терещенко и про его страх перед контрреволюцией, то Гулькевич с каким-то священным ужасом воскликнул: «Да, это было бы ужасно!». Не знаю, было ли это искреннее убеждение или просто проявление чиновничьего преклонения пред взглядами начальства, но, во всяком случае, от бывшего камергера такое замечание меня очень удивило. Андреев все время молчал.

Вечером того же 20 июля я выехал в Данию, куда через несколько дней приехали и мои спутники и где я пробыл в этот раз 12 дней. В нескольких разговорах с Филипсеном и Мадсеном мы столковались, что конференция соберется в Копенгагене в конце сентября.

Жил я в этот приезд в Скодсборге. Устроили мы за эти дни поездки вместе с семьей Глатц в Хиллере и в Гельсингер и осмотрели замки Фредериксборг и Кронборг. В последнем обошли мы его подземелья, где будто бы и сейчас пребывает добрый дух Хольгера-Датчанина, покровителя страны, и батарею, на которой Гамлету являлась тень его отца. Побывал я и в этот раз в Хорсереде, где с тем же интересом расспрашивали меня про происходящее в России. В Гельсингере встретил я Потоцкого с известным адвокатом Карабчевским, его женой и падчерицей – Глинкой. Карабчевский был обижен на Керенского, не давшего ему никакого видного назначения, и ругал его вовсю.

2-го августа я выехал обратно в Петроград. От Стокгольма со мной ехали два морских инженера, возвращавшихся из Англии, где они работали в комиссии Гермониуса и рассказывали о выполнении там наших военных заказов. В Таммерфорсе в наш вагон села еще графиня Тотлебен с двумя хорошенькими дочками, за которыми все ухаживали. В Петербурге мы были опять только в 3 часа ночи, и пришлось добираться до квартиры пешком. У себя устроил я ночлег и обоих инженеров. Встреча с одним из них, Китаевым, напомнила мне рассказ про его отца, тестя адмирала Веселкина и командира одного из пароходов Добровольного флота. Их пароход попал как-то в небольшой порт в Красном море, где начальником гарнизона был Китченер, тогда еще майор. В первый же день они напились, и Китаев, якобы, здорово побил Китченера. На следующий день они, однако, помирились и снова напились, но уже без драк.

В Петербурге внешних перемен я не нашел, но стал чувствоваться продовольственный кризис, о котором говорили все. В больших ресторанах вместо 3 рублей обед стоил 12 (в Москве он стоил все еще 3 рубля), но эти деньги могли платить только богатые люди, массы же начали недоедать. У нас в Новгородской губернии в потребительских лавках отпускали еще по пяти фунтов муки в неделю, но на август и сентябрь отпуск ее должен был быть прекращен. На почве недостатков припасов у нас в Рамушеве исключили всех членов из других деревень, где стали спешно образовываться свои потребительские лавки. Причиной этого было то, что продукты, вроде муки и сахара, получались тогда Земством, распределявшим их через потребительские лавки. Члены кооператива села и рассчитывали этим способом получить больше продуктов на свою долю.

Это тяжелое положение заставило меня задуматься серьезно, как быть с семьей. Недостаток продуктов подсказывал оставление их в Дании, но этому препятствовало падение рубля. Как я уже говорил, Кредитная канцелярия разрешила мне еще в мае переводить семье по 2500 рублей в месяц, за которые в июле давали 2000 крон, в конце же сентября за них можно было получить только около 35-40 крон. При таком положении, моим жить в Дании было не на что, и приходилось выписывать их обратно в Россию. Вопрос являлся, однако, куда их направить. После долгих размышлений я остановился на Екатеринодаре или Новороссийске, где с продовольствием обстояло дело хорошо и где, по общим сведениям, жизнь текла спокойно. На Кавказ собирались и родные жены, их коих Снежковы уже уезжали, ибо с уничтожением Управления Уделов он был уволен в отставку, – правда, с очень хорошей по тому времени пенсией. Сперва все они собирались ехать в Усманский уезд, но сведения от Александры Геннадиевны, а …[10 - Окончание фразы отсутствует.]

Даниловские только что перебрались из Царского в Петроград, но недостаток продуктов заставил и их сняться вскоре и уехать на Кавказские Минеральные воды. Много и долго убеждал я уехать из Петрограда и моих родителей. Сперва они соглашались уехать в Москву, но там оказалось невозможным найти квартиру, затем поговорили о переезде в Финляндию, но дальше разговоров не пошло, и, в конце концов, они остались в Петрограде. Были у меня с ними разговоры о пересылке за границу части их процентных бумаг. Выяснилось, что от Кредитной Канцелярии было бы возможно получить разрешение на их вывоз заграницу, дав обязательство не предъявлять там к уплате их купонов. Однако оказалось, что сама пересылка этих бумаг обойдется столь дорого, что родители и от этой мысли отказались. В результате все их бумаги пропали, как, впрочем, и все мои личные. У меня была полная возможность вывести их с собой в конце сентября, но так как я не предполагал, что мы останемся в Дании, то ничего – ни бумаг, ни драгоценностей жены я с собой не взял, и все было конфисковано.

Сряду по приезде в Петроград я попал на разбирательство очень неудачной хозяйственной операции по заготовке рыбы Центральным комитетом о военнопленных. Заготовка эта по рекомендации М.М. Федорова была поручена Центроко, т. е. Центральному комитету общественных организаций. Договор с Центроко заключил Навашин, выполнял же его некий Белоус, по представлению Навашина назначенный представителем комитета по хозяйственным делам в Англию и Францию ко времени, когда поставка эта возбудили прения в комитете. Дело возникло по заявлению представителей Союзов Инвалидов и Бежавших из плена о том, что первая, проходившая чрез Петроград партия рыбы, в количестве 34 вагонов, недоброкачественна. Среди этих представителей были рыбопромышленники, которые это и установили.

Последовал ряд экспертиз, ибо Центроко оспаривал это заявление. Наиболее благоприятное заявление (рыбников с Сенной пл.) было, что Петроград такую воблу – это была она – охотно съест, но что такую рыбу посылать в Германию, конечно, опасно. Так как этой рыбы было заказано, кажется 80 вагонов, то понятен возникший вокруг этого дела шум. Васильчиков, бывший еще комиссаром Гос. Думы при Красном Кресте подал в комитет заявление о необходимости ухода из комитета и Федорова и Навашина. К сожалению, ко времени рассмотрения этого заявления Васильчиков оставил должность комиссара, а заменивший его член Думы Велихов еще не вступил в исполнение обязанностей. Поэтому, поддерживать заявление Васильчикова пришлось мне. Собрание оказалось на моей стороне. М.М. Федоров подал заявление об уходе из комитета. Должен сказать, что в личной порядочности его никто не сомневался, но в договоре с Центроко он слишком доверился другим. Навашин старался оправдаться, но довольно неудачно. Через некоторое время и его заставили отказаться от обязанностей управляющего делами комитета, но по нашей русской мягкотелости его выбрали затем товарищем председателя, вместо Федорова. Управляющим делами стал бывший товарищ министра земледелия Зубовский. Тогда же комитет постановил отозвать из-за границы Белоуса, но оказалось, что он уже успел приехать в Англию, где наш поверенный в делах Набоков, только что на основании предъявленных им документов познакомивший его с разными английскими деловыми людьми, протелеграфировал, что сразу отозвать Белоуса невозможно. Его временно оставили, а он перебрался во Францию, куда о его отозвании не дали знать, и там устроился представителем по делам о военнопленных и оставался им до конца 1919 г., занимаясь одновременно разными спекуляциями.

Вечером 10-го августа выехал я в Москву на Государственное совещание. Для участников его были приготовлены специальные поезда. Я оказался в одном купе с членом Думы Мансыревым. Разговоры наши с ним и с членом 3-й Думы Андроновым, теперь артиллерийским офицером и членом различных офицерских организаций, носили довольно пессимистический характер. В Москве я остановился у дяди Коли фон Мекк в его доме на Арбате. Дядя продолжал работать в Правлении Казанской дороги, где у него и после революции остались со всеми хорошие отношения. Крупных беспорядков у него ни на линии, ни в мастерских не было, но производительность труда везде упала. Дядя вошел гласным от правых в свою районную Думу. Меня тогда удивили его взгляды на большевиков, с которыми он легче столковывался, чем с гласными других партий. Тогда я с ним спорил, думая, что у него, крайнего правого, проявляется враждебность к конституционализму, но потом, когда я узнал, что он пошел служить к большевикам в числе первых, я должен был переменить мнение. По-видимому, на него, в первую очередь человека действия, повлияла активность большевиков, тогда как другия партии только говорили и говорили.

Вечером 11-го я был на первом собрании членов Государственных Дум в одной из аудиторий Университета. Заседание было скучное. Говорили только о порядке заседания Совещания и о выработке общей декларации. Собрались только члены Думы не социалисты, а из последних только те, которые, в сущности, с социализмом уже разошлись, вроде Аладьина или Григория Алексинского.

В день открытия Совещания левые вопреки Московскому Совету устроили в честь совещания однодневную забастовку. Не ходили трамваи, и что для нас, приезжих, было хуже – были закрыты все рестораны. Мне удалось закусить только благодаря встрече с членом Думы Ростовцевым, позвавшим меня поделиться с ним холодной закуской в его номере в гостинице.

Первое заседание Государственного Совещания прошло совершенно спокойно. Интереснее всего был, пожалуй, вид залы Большого театра, где происходило заседание. Делилась она на две почти равные половины: правую, буржуазную, и левую – социалистическую. В партере сидела более степенная публика, выше же – более горячая. Только почему-то несколько лож бельэтажа и 1-го яруса слева были заняты правыми делегатами армии и казачества. Керенский сказал очень длинную речь, чуть ли не двухчасовую, не объединенную какой-либо программой и неровную. Она была то прямо истерична, то переходила в угрозы, но впечатления не произвела. Кто-то сравнил его с Гришкой Отрепьевым. Странное впечатление производили два «адъютанта» Керенского – молоденькие морские офицеры, все время стоявшие за ним навытяжку. Никогда в прежнее время власть так аляповато не держалась. После Керенского говорил Авксентьев, тогда министр Внутренних дел, очень бесцветно, и Прокопович и Некрасов, доложившие о положениях продовольственного дела и транспорта. Чисто деловые их предположения и сообщения с правой стороны возражений не вызывали.

Вечером, после заседания, вновь собрались в Университетском зале члены Думы. С интересом выслушали мы Аладьина и Алексинского – странно было нам слышать их, теперь уже правые речи. Выступил и я, настаивая на важности подчеркнуть в декларации необходимость восстановления полномочий суда и действительной свободы. Сознаюсь, что сейчас мне просто странно вспоминать наше общее непонимание обстановки.

На следующий день, 13-го августа, побывал я у Володи Фраловского, поселившегося тогда в глухом месте на Таганке. Как потом оказалось, этот переезд в рабочий район избавил его от обысков, ограблений, которым подвергались все буржуи, жившие в более богатых частях города.

Вечером в этот день нам удалось, наконец, выработать формулу декларации, но от имени только членов 3-й и 4-й Дум, настроение коих более или менее совпадало. Многие из моих коллег по этим думам принимали также участие в совещании правых деятелей, имевшем место перед Совещанием (правыми они были уже по новым понятиям). Среди имевших тогда успех в этом обмене мнений особенно называли профессора Ильина и генерала Алексеева.

14-го в Совещании главными ораторами были генералы и члены Думы. Из генералов надо особенно отметить речь Корнилова – очень определенную и настаивавшую на решительных мерах против анархии в армии. Положение в Москве тогда было уже такое, что Корнилов не решился приехать без конвоя и взял преданных ему туркмен, всюду его сопровождавших по городу. В городе Корнилову был устроен ряд оваций. Речь его левым очень не понравилась, но его все-таки выслушали спокойно. Очень красивую речь произнес Каледин, говоривший от имени Казачьих войск. Позднее, уже под конец заседания, ему возражал есаул Нагаев, член какого-то казачьего Совета, и тут произошел скандал, правда, единственный за все три дня, что я пробыл на Совещании. Кажется, тут-то и крикнул левым какую-то резкость полковник Сахаров, позднее, благодаря ей, выдвинувшийся у Колчака до поста главнокомандующего, на котором он, однако, оказался неудачным.

Еще до речи Нагаева говорили представители всех Дум и, безусловно, это были наилучшие речи за все Совещание. Слабее других сказал Родзянко. Главным представителем Советов выступил Церетели, у которого обычный его темперамент не сказывался в этот день. Мне казалось, что у него самого не было веры в то, что он отстаивал. Керенский и в этот день изображал какого-то самодержца, своего рода Александра I V, рассыпая угрозы и большевикам, и еще более «контрреволюционерам». 15-го очень сильную речь произнес в Совещании Алексеев. Он указал на весь вред от безвластия в армии благодаря всем комитетам, на что представители их ему возражали. Затем говорил Бубликов, призывавший левых к примирению. Закончилась его речь лобызанием с Церетели, сопровождавшемся овацией по их адресу. Однако же, сряду после этой овации пошли разговоры, что эта комедия нас ни на шаг вперед не подвинет.

Вечером я уехал в Петроград, и в поезде С. Кукель старался, хотя и тщетно, убедить Н.В. Савича в достоинствах Керенского. На вокзале в Москве я встретил А.Ф. Стааля, еще недавно политического эмигранта, а теперь волею Керенского прокурора Московской Судебной Палаты. Мне пришлось уже слышать в Москве жалобы на его двойственную политику, а его растерянность во время Октябрьской революции сделала отношение к нему отрицательным со всех сторон. Когда-то Стааль был со мной в Правоведении, одновременно были мы с ним кандидатами на судебные должности, затем он был товарищем прокурора, но, женившись, перешел в адвокатуру. В 1905 г., как это ни дико, он оказался председателем Крестьянского союза, был судим, и после суда эмигрировал, чего и было достаточно, чтобы Керенский остановил на нем свое внимание.

20-го августа в Петрограде происходили городские выборы, на которых значительно усилились большевики за счет эсеров. Удивляться этому не приходилось – политическое развитие страны было столь еще слабо, что массы шли за теми, кто громче и настойчивее провозглашал самые заманчивые для них идеи и лозунги. Теперь большевики своей главной задачей объявили немедленное прекращение войны, и этого было достаточно, чтобы большая часть двухсоттысячного гарнизона Петрограда голосовала за них. Выборы прошли спокойно, но настроение в городе было приподнятым все это время, в ожидании новых выступлений. К этому периоду относится захват анархистами дачи Дурново в Полюстрове и дома Лейхтенбергского, кажется, на Английском проспекте. Несмотря на все настояния собственников, власти, вплоть до министра юстиции, уклонялись от принятия решительных мер против захватчиков, и когда, наконец, они должны были пойти на это, то оба помещения оказались совершенно разграбленными.

20-го августа было в библиотеке Гос. Думы совещание членов ее, в котором Пуришкевич принес первые сведения о неудаче под Ригой и выступил крайне резко против правительства, призывая к борьбе с анархией. Слова его были по тогдашним временам крайне реакционны, так что сперва Родзянко, а затем Велихов сочли необходимым отмежеваться от него, хотя заседание и было не публичным. Вечером в тот же день от С. Кукеля узнал я у Даниловских про оставление Риги. Катастрофа эта была столь неожиданна, что пришедший к ним старый товарищ Саши Охотникова Щелкачев, командир батареи под Ригой, в этот день оттуда приехавший, не знал ничего даже про начало боев. Уже на следующий день в Красном Кресте Лопашев произвел прямо панику известием о том, что военным ведомством отдано распоряжение об эвакуации Пскова. На очередь, в связи с этим, становился и вопрос и об эвакуации части Петроградских учреждений. В первую очередь было необходимо убрать подальше часть запасов Склада Красного Креста, для чего было необходимо 1000 вагонов. Не хвастаясь, могу сказать, что и в этот день я был одним из призывавших и спокойствию. Пока было решено предпринять шаги к выяснению вопроса об эвакуации Склада.

23-го в Центральном Комитете о военнопленных Навашину, которому вообще это время доставалось в каждом заседании, влетело от представителя военного ведомства генерала Калишевского за то, что в переговорах в Стокгольме об обмене инвалидами (кстати, никаких результатов не давшими) он не отверг сряду предложения об обмене на фронте.

На следующий день вместе с одним из фронтовых делегатов, моим сослуживцем по Западному фронту доктором Горашем осматривали мы Склад Красного Креста для выяснения, что желательно вывезти теперь же, на всякий случай. Вопросом являлось, куда вывозить это имущество, ибо московский склад был переполнен, а других помещений у нас не было. Пока что остановились на Рыбинске, где нам обещали помещение и куда послали его смотреть одного из служащих. Кстати, замечаю, что я еще не упомянул, что в июле в исполнение обязанностей председателя Главного Управления Красного Креста вступил бывший министр иностранных дел Н.Н. Покровский. Покровского я знал раньше больше только по репутации, и теперь убедился, что она вполне отвечала действительности. Человек глубоко порядочный, скромный и деликатный, обширно образованный и работящий, он обладал, кроме того, еще и незаурядным умом. Работать с ним было прямо удовольствие. Велихов, новый думский комиссар при Красном Кресте, был человек большой энергии и не без способностей, но не такого крупного калибра. Его недостатком было то, что он в то время изрядно пил. Войну он провел офицером на фронте, после же революции принимал деятельное участие в успокоении войск на всех фронтах.

27-го августа получили мы первые сведения о выступлении Корнилова против Керенского. Теперь более или менее известны детали всех предшествовавших ему переговоров, но тогда в Петрограде почти ничего не знали о них. Слухи ходили самые разнообразные, одно время утверждали, что генерал выступил по соглашению с Керенским. В правых кругах Корнилова, однако, осуждали за то, что он выступил, не подготовившись как следует и не учтя настроения и народных, и солдатских масс. Движение его не удалось, главным образом, вследствие разложения его собственных войск, которые по мере подхода их к Петрограду постепенно подвергались пропаганде. Для воздействия на «Дикую дивизию» были специально посланы агитаторы-мусульмане. Если бы не это разложение, то, вероятно, Петроград пал бы почти без боя, ибо войска его гарнизона, хотя и выходили на позиции, но желания драться никакого не имели, офицеры же только ждали удобного случая, чтобы перейти к Корнилову. Закончилось это движение самоубийством Крымова в приемной у Керенского, получившего, якобы, от генерала пощечину. Тогда никто не хотел верить в это самоубийство, и утверждали, что Крымов был застрелен адъютантом Керенского за эту пощечину.

Вообще авторитет Керенского, а с ним и всего Временного правительства, в котором все время происходили перемены и перетасовки, уже очень сильно упал к этому времени. С Керенским оставались неизменно только два буржуазных министра-саттелита Терещенко и Некрасов, несмотря ни на что, цеплявшиеся за власть. Одновременно с падением авторитета власти росла анархия, а пропаганда большевиков приобретала им все больше и больше сторонников. Деревня, первоначально спокойная, теперь становилась все бурней, чему способствовали и деятельность Министра земледелия эсера Чернова, весьма непродуманная и легкомысленная. Кстати, не лишнее сказать, что утверждали, что, когда Корнилов приехал в Москву и начал в заседании правительства делать сообщение о военном положении, то Керенский пододвинул ему записку, прося ничего секретного не говорить. После заседания он сказал, что при Чернове нужно быть осторожным. По-видимому, он имел, впрочем, в виду болтливость, но не предательство Чернова.

В Кречевицах, в запасном полку у брата корниловское выступление прошло сравнительно благополучно. В Новгород был прислан Керенским некий штаб-ротмистр Кузьмин-Караваев (как говорили, удаленный товарищами из одного из кавалерийских полков) для организации обороны против Корнилова. Им был снаряжен отряд по направлению к Московско-Виндавской железной дороге в составе обоих новгородских пехотных запасных полков и Гвардейского запасного кавалерийского полка. Так как генерал Александров, командир запасной бригады и георгиевский кавалер был устранен от командования этим отрядом по требованию солдат, то командование отрядом принял брат.

У всех офицеров-кавалеристов было определенное решение: при первой встрече с войсками Корнилова перейти на его сторону. Однако до этого не дошло, ибо все движение было ликвидировано до подхода Новгородского отряда к линии железной дороги. Тем не менее, несколько раненых в нем было во время ночной тревоги из-за случайного выстрела в авангарде. Поднялась общая стрельба, а затем все пустились бежать. К утру авангард откатился почти на 20 верст, растеряв почти все свое вооружение.

Корниловское наступление повлияло пагубно на настроение и в Гвардейском запасном полку. Вскоре после него брат с женой пили чай в Хутынском монастыре у будущего патриарха Алексея, тогда Новгородского викария. Из полка за братом прискакал нарочный с известием, что в полку неладно: там едва не убили одного из младших офицеров, горячего кавказца, за хороший отзыв о Корнилове. Брату удалось его вырвать от солдат, но пришлось сперва его арестовать, а затем отправить в отпуск в Петроград. Вообще, после этих событий власть командиров стала падать еще быстрее, и брат подал в отставку, на что его больное сердце давало ему законное право: больше руководить полком он не мог. В середине сентября он и был уволен, и на его место был выбран солдатами полковник Петров, милый человек и хороший музыкант, но человек безвольный и известный педераст, с которым у брата были на этой почве недоразумения. Характерен еще рассказ брата о том, как один из его эскадронов был командирован в Старую Руссу для охраны ее от Корниловских войск. Стоявший там запасной полк был настроен столь панически, что сторговался с этим эскадроном, выдвинутым на станцию Волот, что тот за 5 рублей суточных будет охранять Руссу от Корнилова.

В Красном Кресте эти дни шло обсуждение выработанных в разных учреждениях проектов об армейских и фронтовых комитетах. Фактически они существовали везде, и у нас их деятельность вызывала разные осложнения, благодаря самым различным их требованиям. В Главном Управлении тоже сидели все время делегаты от фронтов. Почти все они сперва появились с весьма радикальными требованиями, часто резкими, но понемногу успокоились и затем работали с нами вполне мирно, а из некоторых из них выработались ценные работники.

В Центральном Комитете о военнопленных в конце августа обсуждали очень страстно вопрос об удалении Баума, возбужденный Генеральным штабом после появления на его счет заметки в какой-то газете. Калишевский и другой генерал, не помню кто, горячо требовали этого. Я изложил весь мой материал, отметил, что мне он кажется недостаточным, но добавил, что в виду того, что удаления требует ответственное в этом ведомство, то я не считаю возможным голосовать против него. В конце концов, за удаление было 12 голосов и против – два: Навашина и какого-то эсера, представителя Министерства земледелия. Голос последнего приостановил исполнение постановления, дело перешло во Временное правительство и за другими, более крупными делами осталось нерассмотренным до Октябрьского переворота, и Баум продолжал стоять во главе Бюро до самого его закрытия в 1920 г.

В Рамушеве это время все было спокойно, только чуть не было обыска в доме, ибо бывшая судомойка Настя якобы кому-то рассказала, что у нас в кладовой был целый склад сахара и муки. В действительности на весь персонал усадьбы был пуд сахара и несколько мешков муки.

В сентябре началась подготовка к Копенгагенской конференции. Нужно сказать, что во все вопросы, связанные с ней, было внесено большое обострение тем, что Центральный Комитет решил Навашина на нее не посылать. Кроме того, что в нем успели разочароваться, в Дании Филипсен определенно просил его не присылать. Посему Комитет решил ограничиться командированием Калишевского и меня. Калишевский заведовал в Генштабе отделом о военнопленных, я же должен был явиться представителем Центрального Комитета. Видя, что ему нормальным путем не попасть в Копенгаген, Навашин повел тогда агитацию в Союзе бежавших из плена и в Совете солдатских и рабочих депутатов. К Калишевскому приходили члены этого Союза и говорили, что Навашин науськивал их даже произвести насилие над генералом, чтобы воспрепятствовать ему выехать. Однако все усилия Навашина оказались напрасными. Несколько раз и потом говорили о посылке Навашина, но все же его в делегацию не включили.

Результат получился, однако, другой: вопросом о Конференции заинтересовались Советы и, в конце концов, было решено, что с нами поедут также представители Совета крестьянских депутатов, полковник Оберучев и рабочий Гольденберг. Указание последнего вызвало, однако, возражения Министерства иностранных дел, ибо Гольденберг перед тем принимал участие в Стокгольме в переговорах о мире с немецкими социалистами и посему являлся для наших союзников подозрительным. Несмотря на это, он явился позднее в Стокгольм, а затем и в Копенгаген, требуя от Калишевского и меня допущения его на Конференцию в качестве делегата. Мы, однако, категорически ему в этом отказали, ибо миссией как раз была получена подтвердительная телеграмма от Терещенко, не изменившего своего мнения. Совет рабочих депутатов, впрочем, и к этому вопросу, и к делу Баума скоро охладел.

Около трех недель просидели мы над выработкой инструкции нам. Калишевский, под руководством которого велась эта работа в Генштабе, не пригласил к участию в ней Навашина, вследствие чего тот потом в Центральном Комитете очень резко напал на наш проект, но неудачно, и он был утвержден Комитетом с самыми малыми изменениями.

В сентябре работа по эвакуации учреждений Красного Креста несколько оживилась. Кое-что было вывезено, преимущественно из склада, но не из общин. Собирались эвакуировать и автомобильные мастерские, но это стала саботировать их собственная администрация, не желавшая расставаться с Петроградом. В Центральном Комитете о военнопленных, кроме острых вопросов, о которых я уже говорил – Белоусе, Бауме и Конференции, шла очередная работа, главным образом, об установлении контроля над почтовым посылками и вообще всякими отправками военнопленным.

В связи с эвакуацией Петрограда и опасностью захвата его немцами (от Калишевского я слышал, например, про опасения высадки в районе Финского залива еще 20-го сентября) в страховых обществах стали принимать на страх имущество от разграбления, причем за застрахование от немцев брали 45 рублей с тысячи, а от большевиков уже 60.

22-го сентября окончательно приехал из Кречевиц Адя, заявив, что уходит из полка, где ему ставили в вину, что он граф, помещик и «кадет» (в действительности – ярый монархист). Рассказывал он, между прочим, что во время его экспедиции против Корнилова его разъезды захватили какого-то полковника Генерального штаба, кажется, ехавшего на автомобиле. Адя дал ему возможность уничтожить секретную переписку и телеграфные ленты.

Кстати, скажу, что по делу о Корнилове у следственной комиссии было затруднение с формулировкой его деяний, ибо под заговор формально они не подходили, в виду той роли, которую играли сам Керенский, Вл. Львов, Вырубов и К°, до известной степени спровоцировавшие генерала. Позднее Калишевский, уже в Копенгагене, рассказал мне, что у него спросил совета его приятель, военный юрист, генерал (фамилии его не помню), которого вызвал Керенский и поручил ему вести следствие по этому делу, между тем, как этот генерал по его собственному признанию, участвовал в «заговоре». Теперь его мучила совесть, как он поведет следствие против своих же единомышленников. Калишевский посоветовал ему не отказываться от ведения дела, ибо так он сможет облегчить положение обвиняемых. Он так и поступил, и делал все, что было в его средствах, чтобы устранить самые опасные для них пункты или сгладить их. В числе арестованных, но скорее, кажется, за компанию, оказался и Кисляков. Кажется, по поводу Могилева рассказывали тогда курьез, что охранявший Ставку Георгиевский батальон получал в это время 18000 рублей в месяц от местных евреев, якобы за их охрану, в действительности же за то, чтобы не устраивать им погрома.

25 сентября утром выехали мы вместе с Калишевским, его женой, сыном и офицером его отдела Ястребовым. С Калишевским я познакомился еще в Красном Кресте, где он участвовал по делам о военнопленных. Война застала его только что назначенным командиром одного из финляндских стрелковых полков. С ним он был в Восточной Пруссии, в Галиции и защищал Козювку. Позднее он был начальником штаба дивизии и корпуса и командовал бригадой. В 1916 году он был назначен начальником отдела в Генштабе. Это был очень неглупый и порядочный человек. Его недостатком за границей было то, что он не знал языков. Его жена Мария Владимировна, маленькая, сухенькая, дочь члена Главного Военного суда генерала Гродекова и племянница Приамурского и Туркестанского генерал-губернатора была тоже очень милая женщина. Сын их, Владимир, тогда штабс-капитан 1-ой Гвардейской артиллерийской бригады, заболел на фронте туберкулезом и был назначен преподавателем на какие-то ускоренные курсы прапорщиков. Теперь отец попросил командировать его вместе с ним, якобы в распоряжение военного агента в Дании. Очень скромный и милый Володя был очень трудолюбив и образован. Пажеский корпус он кончил первым, за несколько дней до войны.

Говоря о Калишевских, я должен упомянуть еще, что с Марией Владимировной ехала ее собачонка, маленький китайский пинчер. Песик этот – калека с одной укороченной ногой, был так мал и слаб, что не мог даже укусить. Мясо приходилось ему крошить столь мелко, чтобы он мог его глотать, не жуя. Вопрос был в том, чтобы перевезти его благополучно чрез Хапаранду, ибо ввоз собак в Швецию был воспрещен. Мария Владимировна очень волновалась, чтобы ее Лулу не залаял ненароком в муфте, в которой он был спрятан, но все обошлось благополучно… Лулу сопровождал Калишевских и после Дании, но сдох в Марселе, чего Мария Владимировна не могла простить этому городу, кажется, еще и через 15 лет, когда я их встретил снова.

Ехавший с Калишевским подпоручик Ястребов, бойкий молодой человек из не окончивших из-за войны курса студентов, свою боевую карьеру делал больше в тылу. Работник он был недурной и способный.

Ехали мы очень мило и спокойно. В Торнео, где уже лежал снег, нас пропустили очень быстро, ибо один из офицеров оказался бывшим учеником Калишевского по военному училищу, а другой – товарищем его сына.

В Стокгольме мы не задержались, только побывали у Гулькевича, и в тот же день выехали дальше в Копенгаген, где нас встретили очень торжественно – нас ждали придворные кареты и прикомандированный к нам офицер – лейтенант Фрис, гвардейский сапер, очень милый и услужливый, но не очень умный человек. В этот первый день мы только устроились, огляделись и сделали официальные визиты нашим представителям. Вся наша делегация устроилась в H?tel d’Angleterre, куда на третий день перебрался и я. В Копенгагене мы застали и остальных наших сотоварищей по Конференции: Косвена (если не ошибаюсь, теперь профессора истории в России), дельного человека, и Шклявера, петроградского студента и позднее парижского профессора, – тогда нашего переводчика. Оба они были скромные и милые люди. Затем сделали мы с Калишевским визиты к датчанам с принцем Вольдемаром во главе. В этот день был у меня разговор с Цале, директором политического отдела в МИДе, очень приятным и умным человеком и, что редко у скандинавцев, с умом очень живым. Пришлось выяснить с ним все детали церемониала открытия Конференции. А на следующий день был официальный завтрак у Мейендорфа и посещение дворца Amalienborg, флигеля, где жил король Христиан, отец Марии Феодоровны. Позднее я здесь бывал у Государыни, когда она жила в Копенгагене в 1920 г. Принимала она меня в той самой зале, где происходили торжественные заседания Конференции. Во дворце были отведены особые комнаты для всех делегаций. Помещение было не большое, но симпатичное и уютное. В числе визитов этого дня был и визит Скавениусу, датскому посланнику в Петербурге, большому другу России, много потом для русских сделавшему.

Утром 2/15 октября состоялось открытие Конференции ее почетным председателем принцем Водьдемаром. После короткой его речи, чисто деловую речь сказал Цале, и затем от отдельных делегаций говорили их военные представители, бывшие и старшими, и их членами, а также представители Датского и Шведского Красных Крестов. Все благодарили Данию за почин Конференции и высказывали надежды на ее успех. В этот день мы впервые увидели лиц, с которыми пришлось потом почти месяц работать без отдыха. С нами заодно была только Румынская делегация, в составе которой были только штатские, в виду чего ее авторитет был меньше других. Главою ее был посланник Флореско, культурный воспитанный человек, а также сенатор Лаговари и депутат Дмитреско, оба бесцветные, а Лаговари подчас и комичный. Против нас были представители Германии, Австрии и Турции. Наиболее важной из них для нас была немецкая делегация, с которой считались и две другие. Во главе ее стоял начальник отдела военнопленных генерал Фридрих, упорный, крупный немец, сильно пропитанный военным прусским духом, но умный и, как нам всем казалось, порядочный. Потом оказалось, что с ним столковываться легче, чем с австрийцами, более мягкими в обращении, но гораздо более скользкими. Рядом с Фридрихом стоял другой военный, барон Рольсгаузен, типичный юнкер, неприятный, но рядом с Фридрихом роли не игравший. Совершенно незаметен был exzellenz[11 - Его превосходительство.] фон Кернер, представитель Красного Креста. Очень бесцветна была австрийская делегация. Глава ее полковник Штутц-фон-Гертенвер имел всегда какой-то растерянный вид, из остальных же ее членов был интересен только exzellenz барон Слатин, представитель Красного Креста. В молодости он служил в египетской армии, где дослужился до чина паши, причем чуть ли не 10 лет пробыл в плену у Мехди в Судане, теперь же он был изрядным рамоликом. Фактически руководил австрийской делегацией ее секретарь поручик Эпштейн, венский адвокат, очень ловкий живой человек. Могу смело сказать, что главную работу Конференции выполнили он и я, ибо слабое знание языков, а отчасти военная прямолинейность Фридриха и Калишевского мешали им активно руководить прениями в комиссиях. Между Эпштейном и мной стоял Цале, и обычно мы втроем находили компромиссные решения, к которым потом склоняли наших генералов. С Эпштейном надо было быть, впрочем, весьма осторожным, ибо он всегда старался поймать на слове. Но, тем не менее, работать с ним, благодаря живости его ума, было приятно.

Турецкая делегация была совершено незаметна, хотя во главе ее стоял Реуф-Бей, тогда начальник Морского Главного штаба, а позднее при Кемале – великий визирь. Второй делегат, Сейфи-Бей, уже под конец Конференции разговорился с нами по-русски. Оказалось, что он был раньше военным агентом в Петрограде. Производил он впечатление добродушного, но недалекого человека. Канцелярией Конференции ведал чиновник МИДа Баке, работавший и в Датском Красном Кресте, а помогали ему советник Датской миссии в Петрограде Скау и чиновник МИДа Петерсон, все трое очень милые и толковые. Наконец, переводчика ми были два профессора-филолога, довольно характерного типа немецких, закопавшихся в книги ученых.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 >>
На страницу:
6 из 10

Другие электронные книги автора Эммануил Павлович Беннигсен