– Я не знаю. Сомневаюсь. Лучше я буду рассказывать дальше.
– Да, конечно. Сейчас только десять часов. – Юноша показал на свои часы.
Вампир взглянул на них и улыбнулся. Юноша изменился в лице, словно что-то испугало его.
– Вы все еще боитесь меня? – спросил Луи.
Молодой человек ничего не ответил, только сжался в кресле.
– Глупо было бы не бояться, – сказал вампир. – Но все же не бойтесь. Итак, я продолжаю?
– Пожалуйста, – еле слышно отозвался юноша и указал на диктофон.
– Легко себе представить, как изменилась наша жизнь с появлением мадемуазель Клодии. Ее тело умерло, но чувства пробуждались. Так было когда-то и со мной. И я с радостью следил за тем, как она менялась. Первое время я еще не понимал, как она мне нужна, как я хочу говорить с ней и быть с ней рядом. Пока что я хотел только оградить ее от Лестата. По утрам брал ее к себе в гроб и вообще старался не оставлять с ним наедине. Лестат был доволен, что я боюсь за нее.
«Голодный ребенок – это страшно, – как-то сказал он. – Но голодный вампир – еще страшней. Если запереть ее и оставить умирать от голода, ее вопли услышат даже в самом Париже».
Но он говорил это нарочно, чтобы напугать меня и удержать при себе. Я боялся остаться один и не хотел обрекать Клодию на неизвестность. В конце концов, она ребенок, и о ней надо заботиться. А заботиться о ней было одно удовольствие. Она быстро забыла пять лет жизни среди людей, по крайней мере казалось, что забыла. Сама она хранила таинственное молчание на сей счет. Временами она замыкалась в себе, и я начинал подозревать, что она потеряла рассудок из-за болезни и шока от превращения в вампира, что она потеряла способность мыслить.
Но это было не так. Просто она была не такая, как мы с Лестатом, и часто я не мог понять ее. Она оставалась ребенком, но обрела душу свирепого убийцы, в погоне за кровью не останавливалась ни перед чем и добивалась своего с требовательностью. Шло время, Лестат по-прежнему пытался убедить меня, что он представляет собой угрозу для Клодии, но сам относился к ней с неизменной нежностью и любовью, гордился ее красотой, учил ее искусству убивать и рассказывал о нашей вечной жизни.
В городе свирепствовали болезни, и Лестат водил Клодию гулять по смердящим кладбищам, где жертвы лихорадки лежали в грязи, сваленные в кучи, а стук лопат, роющих могилы, не смолкал ни днем ни ночью.
«Это смерть, – объяснял он ей, указывая на полуразложившийся труп. – Она не страшна нам. Наши тела всегда будут такие, как теперь, свежие и здоровые. Но мы должны не задумываясь нести смерть другим, потому что от этого зависит наша жизнь».
Клодия молча взирала вокруг ясными, загадочными глазами.
В те ранние годы она еще ничего не понимала и поэтому ничего не боялась. Молчаливая и прекрасная, она часами играла в куклы, одевала и раздевала их. Молчаливая и прекрасная, она убивала. И я, преображенный словами Лестата, тоже стал охотиться на людей.
Не подумайте, что только убийства смягчали мою боль. Тихие темные вечера с Лестатом и его отцом в доме на плантации канули в прошлое, и теперь вокруг меня было множество людей. Уличный шум не затихал ни днем ни ночью; двери кабаре никогда не закрывались; танцы длились до рассвета; из распахнутых окон лилась музыка, слышался смех… И всюду люди, люди… Мои жертвы, трепещущие и живые. Стремясь к разнообразию, я менял места и способы убийства. Зорко глядя по сторонам, крадучись, как кошка, я шел сквозь шумный, веселый, цветущий город, и жертвы сами находили меня, соблазняли, приглашали поужинать или прокатиться в экипаже, зазывали в публичный дом. Я задерживался у них ненадолго, только чтобы получить свое, и шел дальше. И тоска тоже ненадолго оставляла меня, а город казался бесконечной вереницей новых лиц, очаровательных незнакомок и незнакомцев. Да, именно так, потому что я убивал только незнакомцев, людей, с которыми не сказал и двух слов. Подбирался к ним поближе, только чтобы насладиться земной красотой, неповторимым выражением лица, живым и страстным голосом, и старался убить поскорей, прежде чем меня снова захлестнет волна страха, тоски и отвращения к себе.
Клодия и Лестат охотились по-другому. Они сами присматривали жертву, завлекали, часами вели милые беседы и веселились, глядя, как несчастный человек радуется жизни и не подозревает, что встретился сейчас с верной смертью. Для меня это все еще было невыносимо. Я радовался только, что город быстро растет, старался затеряться в толпе, как в лесу, и плыл по течению.
Мы жили тогда на рю Рояль, в одном из моих городских домов. Это было роскошное здание в испанском стиле. Первый этаж я сдал портному под мастерскую, а мы поселились в просторных апартаментах наверху. За домом раскинулся сад, глухие стены отгораживали нас от улицы, окна закрывались крепкими ставнями, а въезд для экипажа был забран решеткой. Новое убежище оказалось куда надежнее и шикарнее, чем Пон-дю-Лак. Мы набрали штат слуг из вольноотпущенных рабов, на рассвете они расходились по домам. Лестат покупал привезенные из Франции и Испании заморские диковины: хрустальные люстры, восточные ковры, шелковые ширмы с вышитыми райскими птицами, канареек в золотых клетках, стройные мраморные статуи греческих богов и китайские вазы с тонким рисунком. Роскошь прельщала меня не больше, чем прежде. Но и я был очарован новыми для нас произведениями искусства, работой художников и мастеровых. Я подолгу рассматривал причудливые узоры на коврах или игру красок на холстах фламандских художников в изменчивом свете масляной лампы.
Клодия же относилась к этому как к чуду, с благоговейным трепетом неиспорченного ребенка. Лестат нанял художника, и тот превратил стены в волшебный лес с единорогами, золотыми птицами и тропическими деревьями, ветви которых склонялись под тяжестью плодов над веселыми, блестящими на солнце радужными ручейками. Ее восторгу не было предела.
Клодия была хороша: округлые щечки, прекрасные золотые волосы, но старания бесчисленных модельеров, сапожников и портных превратили ее в картинку из модного журнала. С утонченным вкусом они одели ее с ног до головы: очаровательные шляпки, изящные кружевные перчатки, прямые белые платья с буфами и голубыми атласными ленточками, бархатные пальто и расклешенные накидки. Мы оба – и Лестат, и я – играли с ней, точно с чудесной куклой, старались исполнить все ее капризы. По ее настоянию я отказался от привычки одеваться в черное и стал носить элегантные камзолы, мягкие серые плащи, шелковые галстуки и модные шляпы. Лестат же всегда считал черный цвет самым подходящим для вампира во все времена (возможно, единственный эстетический принцип, которого он твердо придерживался), но никогда не возражал против любого проявления изысканного вкуса или роскоши. Он получал особое удовольствие, когда мы втроем отправлялись во Французскую оперу или в городской театр. К моему немалому удивлению, он оказался страстным поклонником Шекспира, хотя в Опере частенько дремал, убаюканный музыкой, и просыпался под занавес, как раз вовремя, чтобы успеть пригласить поужинать какую-нибудь очаровательную даму. За трапезой он делал все, чтобы она в него влюбилась, потом без тени сожаления отправлял на небеса или в преисподнюю, а Клодии приносил очередной подарок – кольцо с бриллиантом.
Между тем я потихоньку занимался образованием девочки, шепотом вливал в ее крохотные ушки понимание того, что наша вечная жизнь лишится всякого смысла, если мы не будем ценить величественную красоту, сотворенную руками смертных. Я пытался понять глубину ее молчаливого взгляда, когда она брала из моих рук книги, негромким голосом повторяла за мной стихи, когда легкой и уверенной рукой наигрывала на фортепиано странные песни собственного сочинения. Она часами разглядывала иллюстрации в какой-нибудь книжке или слушала отрывки, которые я ей читал вслух, и сидела так тихо и неподвижно, что меня охватывало непонятное, тревожное чувство. Я откладывал книгу в сторону и, не отрываясь, смотрел на нее, пока кукла, встрепенувшись, не возвращалась к жизни и не просила меня нежным голоском почитать еще.
Вскоре я стал замечать большие странности, хотя внешне она осталась прежним пухленьким и немногословным ребенком. Часто она усаживалась на подлокотник кресла и заглядывала мне через плечо в страницы трудов Аристотеля, или Боэция, или нового романа, привезенного из Европы. Иногда она с безошибочным слухом играла на фортепиано произведение Моцарта, лишь накануне услышанное ею впервые, с пугающей сосредоточенностью подбирала в течение долгих часов сначала мелодию, затем аккомпанемент и, наконец, и то и другое вместе. Для меня Клодия была величайшей загадкой. Я не мог сказать с уверенностью, что она знает и умеет, а что – нет. Страшнее всего было смотреть, как она убивает. Она сидела на темной площади одна и поджидала, пока кто-нибудь из поздних прохожих не сжалится над бедным ребенком. Ее взгляд, устремленный в темноту, был такой пустой и отчужденный, какого я не видел даже у Лестата. Она притворялась, что боится, шепотом умоляла о помощи. Прохожий, восхищенный ее красотой, ласково и доверчиво брал ее на руки. Она прижималась к нему всем телом, стискивала зубы, обнимала за шею, ее глаза горели неутолимой жаждой. Первое время она убивала быстро, сразу; но потом научилась играть с людьми, вела их в магазин игрушек или в кафе, где они покупали ей чай или горячий шоколад, стараясь согреть ее, оживить ее бледные щеки… Она отодвигала чашку и ждала, ждала, ждала; и упивалась их добротой, как кровью.
Насытившись, она возвращалась ко мне и снова становилась прилежной ученицей. Мы проводили вместе долгие предрассветные часы, она все быстрее и быстрее впитывала новые знания и делила со мной глубокое и тихое понимание, недоступное Лестату. Перед восходом солнца она ложилась спать в мой гроб, и я чувствовал, как бьется рядом с моим ее маленькое сердечко. Часто тайком от нее я смотрел, как она рисует или играет на фортепиано, и вспоминал то ни с чем не сравнимое чувство, которое я пережил, когда убивал ее, когда пил ее кровь, когда сжимал это хрупкое тело в роковых объятиях. С тех пор в них успело побывать множество людей, и все они давно гнили в земле, а она продолжала жить, обнимала меня слабыми ручками, прижимала ангельский лобик к моим губам, приближала огромные сияющие глаза к моим, наши ресницы соприкасались, и, громко смеясь, мы пускались кружить по комнате в безумном вальсе. Не знаю, на кого мы походили больше: на отца и дочь или двух влюбленных. Слава богу, Лестат никогда не ревновал, он только молча улыбался и ждал, когда она сама подойдет к нему. Он вел ее на улицу, я смотрел им вслед из окна, они махали мне на прощание. Они шли охотиться, соблазнять, убивать – только это их объединяло.
Так прошли годы и годы. Долгие годы минули, прежде чем я понял, что Клодия… что ее тело… Но я вижу, вы уже догадались, о чем я хочу сказать. Вы удивлены, что я не сумел заметить этого раньше. Ведь это было так очевидно. Но для меня время течет иначе. Вам, людям, череда дней представляется неразрывной, туго натянутой цепью. А для меня это темное колыхание волн, над которыми всходит и заходит луна…
– Она не росла! – воскликнул юноша.
Вампир кивнул.
– Ей суждено было навсегда остаться ребенком-демоном, – тихо и удивленно сказал он. – И я внешне тот же молодой человек, каким был, когда умер. И Лестат. Но душа Клодии изменилась. Это была душа вампира, женщины-вампира. Она становилась женщиной. Она стала больше говорить, хотя по-прежнему любила молча размышлять и могла часами слушать меня, не прерывая. С ее кукольного личика смотрели недетские глаза. Она отбросила невинность, как сломанную игрушку. Она стала нетерпеливей. В тонкой кружевной сорочке, расшитой жемчугом, она раскидывалась на кушетке, и в этом была какая-то жуткая чувственность. Она превращалась в опытную соблазнительницу, настоящую женщину. В ее голоске, по-прежнему чистом и мелодичном, явственно зазвучали женские нотки, и порой это шокировало. Она вела себя непредсказуемо. То целыми днями молчала, то вдруг принималась язвительно высмеивать предсказания Лестата по поводу грядущей войны. Прихлебывая кровь из хрустального бокала, она говорила, что в доме мало книг, что надо непременно их достать, пусть даже украсть; говорила про какую-то даму, которая живет в роскошном поместье за городом и собирает книги, как драгоценные камни или как бабочек, и спрашивала, смогу ли я провести ее в спальню к этой женщине.
В такие минуты ее непредсказуемость пугала меня всерьез. Но стоило ей забраться ко мне на колени, и я забывал про все страхи. Запустив маленькие пальчики в мои волосы, она тихонько шептала сквозь дремоту, что я никогда не стану взрослым, как она, и не пойму, что убийство куда серьезнее, чем книги и музыка.
«У тебя на уме одна музыка…» – сонно бормотала она.
«Ах ты, кукла», – звал я ее. Она и была волшебной куклой, не больше и не меньше. Насмешливый и глубокий ум, круглые щечки и крохотный кукольный ротик.
«Давай я одену тебя и причешу волосы», – говорил я ей по привычке. Тень усталости и скуки пробегала по ее лицу, но она улыбалась.
«Делай как хочешь, – выдыхала она мне в ухо, и я наклонялся застегнуть жемчужные пуговицы на ее платье. – Только пойдем сегодня вместе, Луи. Я никогда не видела, как ты убиваешь».
Потом она сказала, что хочет свой гроб. Это больно ранило меня, но я не подал виду. Как истинный джентльмен, я согласился и вышел из комнаты. Мы столько лет спали вместе, и мне стало казаться, что она – часть меня самого.
Тем же вечером я наткнулся на нее возле монастыря урсулинок. Одинокая фигурка в темноте, бедный бездомный ребенок… Она бросилась навстречу, прильнула ко мне с отчаянием человека и, вцепившись в мою руку, прошептала так тихо, что на моем месте вы не расслышали бы ни слова и даже не почувствовали бы ее легкого дыхания: «Я не стану спать в нем, если это так тебя огорчает. Мы всегда будем вместе, Луи. Но понимаешь, я обязательно должна увидеть детский гробик».
Она придумала план: вдвоем мы пойдем в погребальную контору и разыграем трагедию в один акт. Я оставлю ее в приемной, выведу гробовщика в другую комнату и шепотом объясню, что она умирает, что я люблю ее больше жизни и хочу заказать самый лучший гроб и, главное, чтобы она ни о чем не догадалась. Потрясенный гробовщик согласится и приступит к работе. Он будет представлять себе ее в гробу, ее маленькую головку на белом атласе, и первый раз за долгие годы слезы польются из его глаз…
«Зачем все это, Клодия?» – отговаривал я ее. Мне было противно играть в кошки-мышки с беззащитным человеком. Но, как безнадежно влюбленный, я ни в чем не мог ей отказать. И мы зашли в мастерскую. Клодия уселась на диванчик в гостиной, развязала ленточки на шляпке и сложила ручки на коленях с таким видом, будто не имеет никакого представления, о чем я шепчусь с гробовщиком. Хозяин конторы, учтивый и респектабельный старик-негр, поспешно оттащил меня в сторону, чтобы «малышка» не услышала нас случайно.
«Почему она должна умереть?» – спрашивал он с мольбой, обращаясь ко мне, словно к Господу Богу.
«У нее больное сердце, ей не суждено жить», – сказал я, и эти слова отозвались в моей душе какой-то странной тревогой.
Я видел на узком морщинистом лице старика глубокое и искреннее сострадание. Передо мной вдруг всплыла смутная и неопределенная картина: необычный свет, движение, звук… кажется, детский плач в удушливой смрадной комнате. Старик отпирал двери кладовок, показывал мне гробы – черные, лакированные, инкрустированные серебром. Именно такой и хотела Клодия. Вдруг я обнаружил, что пячусь к выходу. Я торопливо схватил Клодию за руку и вывел на улицу.
«Мы обо всем договорились, пойдем, – сказал я ей. – Кажется, я начинаю сходить с ума!»
Я задыхался, жадно глотал свежий вечерний воздух. Она посмотрела на меня холодным изучающим взглядом, потом втиснула маленькую ручку в перчатке в мою ладонь и терпеливо повторила: «Я так хочу, Луи».
Несколько дней спустя они с Лестатом отправились за готовым гробом. Они убили гробовщика и оставили мертвое тело посреди пыльных бумаг на столе. Так в нашей спальне появился детский гроб. Сначала она подолгу разглядывала его, внимательно, словно это было живое существо, и казалось, что ей открываются какие-то новые и новые тайны. Но она ни разу в нем не спала. Спала только со мной.
Она менялась с каждым днем, в ней просыпались и другие, не менее странные желания и прихоти, хотя сейчас я уже не могу вспомнить все по порядку. Например, она перестала убивать всех подряд. Она питала особое пристрастие к бедным и часто упрашивала меня или Лестата отвезти ее в экипаже в иммигрантские кварталы на берегу реки. Она обожала женщин и детей, о чем с неподдельной радостью рассказывал мне Лестат. Я сам почти никогда с ней не ездил, мне было противно, и ничто не могло меня переубедить. К одной семье Клодия особенно привязалась и по очереди убила их всех. Она полюбила одно кладбище в пригороде Лафайет и часто бродила там меж каменных надгробий в поисках жертв – несчастные бездомные оборванцы, напившись на последние гроши дешевого красного вина, спали в полусгнивших каменных склепах. Лестат был в восторге; он видел в ней только убийцу. «Инфанта-смерть» называл он ее восхищенно. Или иначе – «сестренка-смерть», «лапочка-смерть». Для меня у него тоже было прозвище.
«О, милосердная смерть!» – восклицал он, заламывая руки.
Так взывают к небесам экзальтированные дамы: «О, Боже милосердный!» В такие минуты мне хотелось его задушить. Но мы не ссорились. Мы просто не вмешивались в жизнь друг друга. По всем стенам от пола до потолка тянулись книжные полки, мерцали кожаные переплеты. Это был наш мир – мой и Клодии, а Лестат купался в роскоши и покупал новые и новые безделушки. Так мы и жили, пока Клодия не начала задавать вопросы.
Молодой человек нетерпеливо ждал продолжения. Но вампир молчал. Он молитвенно сложил руки; его белые пальцы светились, как шпиль колокольни. Казалось, он совсем забыл о собеседнике, с головой уйдя в воспоминания. Наконец он очнулся и заговорил:
– Я должен был знать, что рано или поздно это случится. Должен был заметить признаки приближающихся перемен. Мы с Клодией были так близки, я так сильно любил ее; просыпался на закате рядом с ней, только она и смерть разделяли мое одиночество. Но я жил тогда в постоянном страхе; мне казалось, что мы ходим по краю огромной черной пропасти, стоит сделать один неверный шаг, стоит только задуматься, забыться – и разверзнется страшная бездна; и действительный мир исчезал перед моими глазами, земля расступалась, черная трещина пересекала рю Рояль, дома рассыпались в пыль и прах; или хуже – город становился прозрачным, неживым, как театральный занавес из тонкого шелка… Но я отвлекся, простите. О чем же я говорил? Ах да, я не заметил в Клодии этих тревожных перемен, не хотел ничего замечать, отчаянно цеплялся за счастье, которое она дарила мне каждую минуту.
А перемены были. Она невзлюбила Лестата и часами разглядывала его с холодным вниманием. Часто она не отвечала на его вопросы, и невозможно было понять – то ли она просто не расслышала, то ли вообще не желает разговаривать с ним. Он принимал это как оскорбление, и хрупкий мир в нашем доме стал рушиться. Лестат не требовал любви, но не мог смириться с тем, что его присутствие игнорируют. Однажды он набросился на нее и хотел отшлепать. Я вынужден был противостоять ему впервые за долгие годы, впервые с тех пор, как она поселилась с нами.
«Она больше не ребенок, – шептал я ему. – Она стала женщиной, хотя я не знаю, как это объяснить».
Я уговаривал его не принимать это близко к сердцу, и он с притворным презрением в свою очередь перестал ее замечать. Но однажды он пришел ко мне не на шутку встревоженный: она шла за ним по пятам, хотя отказалась идти на промысел вместе.