Мак и его мытарства
Энрике Вила-Матас
«Романы, которые мне нравятся, всегда похожи на китайские коробочки, они полны рассказов», – утверждает рассказчик этого удивительного романа, замаскированного под забавный дневник, эссе о процессе писательства, уголовное расследование и учебный роман.
Мак только что потерял работу и теперь ежедневно прогуливается по Эль-Койоту, району Барселоны, где он живет. Он одержим своим соседом, известным и признанным писателем, и услышав однажды, как тот рассказывает о своем дебютном произведении «Уолтер и его мытарства», полном несочетаемых отрывков, Мак решает изменить и улучшить этот первый роман, который его сосед предпочел бы забыть.
И пока главный герой бродит по окрестностям, рассказывая о маленьких подвигах соседей в триумфе отчасти галлюцинированной тривиальности, Вила-Матас окончательно разрушает барьер между литературой и жизнью.
«Шутливый, задорный, замысловатый. Пожалуй, это лучший роман Вилы-Матаса и один из лучших, написанных на испанском языке». – Колм Тойбин, автор романов «Бруклин» и «Нора Вебстер».
Энрике Вила-Матас
Мак и его мытарства
Посвящается Пауле да Парма
Помню, что я почти всегда наряжался бродягой или призраком. А однажды – даже скелетом.
Джо Брейнард. «Помню»
Enrique Vila-Matas
MAC Y SU CONTRATIEMPO
Copyright © 2017 by Enrique Vila-Matas
The Russian edition is published by arrangement with Enrique Vila-Matas c/o MB Agencia Literaria S.L.
© Богдановский А., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
1
Жанр посмертных записок, который в последнее время так вошел в моду, столь пленяет меня, что я подумываю сочинить книгу, выдав ее за посмертную и неоконченную, хотя она не будет ни тем, ни другим. Вот если я в процессе написания помру, то – да, она в самом деле станет последней, более того – оборванной на полуслове, и два эти обстоятельства, без сомнения, разрушат среди прочего и ту великую иллюзию, которую я намереваюсь подделать. Однако начинающий писатель должен быть готов принять все, а ведь я самый что ни на есть начинающий? Меня зовут Мак. И уже в силу своего статуса мне стоит сохранять благоразумие и выждать какое-то время, прежде чем очертя голову броситься в перипетии лже-посмертной книги. И опять же с учетом того, что я – начинающий, мне не пристало браться немедленно за сочинение этой последней книги или еще за какую-нибудь фальсификацию, а следует всего лишь день за днем писать – а там, как говорится, видно будет. И, быть может, настанет момент, когда я, сочтя себя более подготовленным, решусь попытать свои силы в создании книги, оборванной кончиной, исчезновением или самоубийством. А сейчас довольствуюсь лишь тем, что начал сегодня вести дневник, пребывая в полнейшем ужасе и не решаясь даже посмотреть в зеркало, чтобы не увидеть, как глубоко я втянул голову в плечи.
Как я уже сказал, зовут меня Мак. А живу я здесь, в квартале Койот. И нахожусь в привычном мире своей квартиры, где, как мне кажется, пребываю испокон веку. Сейчас слушаю музыку Кейт Буш, а потом поставлю себе Боуи. За окнами лютует лето, и Барселона готовится – согласно прогнозу – к резкому повышению температуры.
Меня зовут Мак, благодаря знаменитой сцене из фильма Джона Форда[1 - Джон Форд (настоящее имя Джон Мастер Фини, 1894–1973) – американский кинорежиссер, сценарист, писатель и продюсер, единственный обладатель четырех «Оскаров» за лучшую режиссуру и первый обладатель награды за вклад в развитие киноискусства.] «Моя дорогая Клементина»[2 - «Моя дорогая Клементина» вышла на экраны в 1946 году, название взято из песни, звучащей в начале и в конце фильма. Бармена Мака сыграл американский актер и кинорежиссер Джозеф Фаррелл Макдональд.]. Родители смотрели эту картину незадолго до моего появления на свет, и особенно понравился им эпизод, где шериф Уайетт спрашивает старого бармена в салуне:
– Мак, ты был когда-нибудь влюблен?
– Да некогда было. Я все за стойкой стою.
Ответ старика привел их в восторг, и потому в один прекрасный апрельский день в конце сороковых годов я стал Маком.
Мак – здесь, Мак – там. Мак – для всех и для каждого. В последнее время меня уже не раз путали с компьютером «Макинтош». И когда подобное случается, я радуюсь как сумасшедший – потому, быть может, что, по моему мнению, лучше зваться Маком, чем моим настоящим именем – ужасным, по правде сказать, именем, навязанным тиранической волей деда по отцовской линии, – и неизменно отказываюсь произносить его, а писать – и подавно.
Все, что будет сказано в этом дневнике, я скажу себе самому, потому что больше читать его некому. Я нашел себе приют в этом личном пространстве, где, помимо многого прочего, хочу убедиться в правоте Натали Саррот[3 - Натали Саррот (наст. имя Наталия Ильинична Черняк, 1900–1999) – французская писательница, драматург, стоявшая у истоков «антиромана», – само определение «антироман» было впервые употреблено в предисловии к ее книге «Тропизмы».], говорившей, что писать – значит попытаться выяснить, чту написали бы мы, если бы писали. Это – тайная хроника моей инициации, которая сама не знает, подает ли она признаки того, что уже началась. Однако полагаю, что да, что я в мои шестьдесят с лишним, двинулся по этой дороге. Полагаю также, что слишком долго ждал этой минуты, чтобы все потерять сейчас. Минута эта близится, а может быть, уже наступила.
– Мак, Мак, Мак.
Чей это голос?
Какого-то покойника, поселившегося у меня в голове. Предполагаю, это был совет не спешить. Но вовсе не поэтому я приторможу с ожиданиями. И голос этот не напугает меня, благо у меня по-прежнему имеется свой собственный. А знает ли он, голос этот, что уже два месяца и семь дней, с тех пор как рухнул наш семейный строительный бизнес, мне кажется, что я тону, а одновременно испытываю чувство невероятной свободы, словно закрывшиеся предприятия и прекращение платежей помогли мне обрести свое место в этом мире.
У меня есть причины чувствовать себя лучше, чем в ту пору, когда я зарабатывал себе на прожитье в качестве успешного застройщика. Но я вовсе не желал бы, чтобы это, с позволения сказать, счастье так же воспринималось бы окружающими. Я терпеть не могу хвастовства в любом его виде. Я всегда остро чувствовал необходимость жить как можно более незаметно. И отсюда – мое стремление при малейшей возможности затаиться.
Спрятаться, заслониться этими страницами – и это позволит мне жить, в ус не дуя, а если меня обнаружат – беда небольшая. Но в любом случае этот дневник должен быть тайным: это даст мне большую свободу действий для всего на свете, вот хоть для того, чтобы, к примеру, заявить сейчас, что человек может годами считать себя писателем, и никто не возьмет на себя труд прийти к нему и сказать: «Не обольщайся, ты не писатель». Но если однажды этот человек решится все же начать, и ухнет, как говорится, все мясо на жаровню и примется наконец писать, он, этот начинающий смельчак, заметит вслед за тем – если, конечно, он честен перед самим собой – что его занятие не имеет ни малейшего отношения к дикому стремлению считаться писателем. И, чтобы не тратить больше времени, я поясню, что хотел сказать вот что: «Писать – значит перестать быть писателем».
Хотя в ближайшие дни я продам по смехотворной цене квартиру, которую сумел сберечь после своего разорения, меня беспокоит, что в конце концов попаду в полную зависимость от бизнеса моей жены Кармен или что придется просить помощи у детей. Кто бы мог подумать, что принадлежащее моей жене ателье, где реставрируют мебель, будет из милости кормить меня, еще несколько недель назад – владельца солидной строительной фирмы. Перспектива попасть в зависимость от Кармен, конечно, тревожит меня, но все же я думаю, что если разорюсь вконец, это будет не хуже того времени, когда я строил дома, приносившие мне немалые деньги, но вместе с ними – неудовлетворенность и разнообразные неврозы.
Хотя обстоятельства рано подхватили и повлекли меня в неожиданном направлении и до сегодняшнего дня я не писал ничего такого, что попадало бы под определение «литература», я всегда без памяти любил читать. Сначала – стихи, потом – рассказы: обожаю малые формы. Мой любимый жанр – рассказы. А вот романы – не очень, потому что они, по словам Барта, наделены свойством смерти: преобразуют жизнь в судьбу. Если бы я когда-нибудь и написал роман, мне бы хотелось потерять его, как теряют яблоко, купив несколько штук в пакистанской лавочке на углу. Мне хотелось бы потерять его, чтобы доказать, что я плевать хотел на романы и что отдаю предпочтение малым формам. Меня тронул один коротенький рассказ Аны Марии Матуте[4 - Ана Мария Матуте (1925–2014) – испанская писательница, виднейшая представительница так называемого поколения пятидесятых, член Королевской Академии испанского языка.], где говорится, что у рассказа душа старого бродяги, который идет от деревни к деревне, а потом исчезает… «Рассказ уходит прочь, но оставляет свои следы».
Порой я говорю себе, что избежал большой беды, когда еще в юности все сложилось так, чтобы не дать мне улучить минутку и убедиться: писать – значит перестать писать. Будь у меня эта свободная минутка, сейчас бы я, наверное, просто лопался от таланта, или же, наоборот, был бы уничтожен и кончен как писатель, но и в том, и в другом случае – лишен возможности наслаждаться этим чудесным ощущением начинающего, ощущением, которое дарует мне такую отраду вот в эту самую – самую-рассамую – идеальную минуту: ровно в полдень 29 июня, когда я намереваюсь откупорить бутылку «Вега Сицилия»[5 - «Вега Сицилия» (исп. Veja Sicilia) – одна из известнейших испанских компаний – производителей вина, входящая в десятку лучших европейских винодельческих хозяйств.] 1966 года и, ну, скажем, испытать восторг того, кто знает, что его никогда не издадут и отмечает запуск тайного дневника, хроники ученичества, и в утренней тиши оглядывается по сторонам, и различает в воздухе слабое свечение, существующее, наверное, только у него в голове.
[ГО
РОСКОП]
Когда день уже можно смело считать вечером, я, малость выпив, занялся поисками «Стихов» Сэмюэла Беккета в переводе на испанский. Первый раздел назван Whorescope – это размышления о времени, написанные и опубликованные в 1930 году. Я понял гораздо меньше, чем в тот день, когда прочел его впервые, и, может быть, именно поэтому оно понравилось мне больше, чем тогда. Похоже, следует приписать Декарту – его умело подделанному автором голосу, – сто беккетовских строчек о беге дней, об эфемерности и о куриных яйцах. От моего понимания ускользнули куры и их яйца. Но благодаря этому я немало повеселился. Отлично.
Интересно бы знать, почему сегодня, определив себя в разряд простых, неискушенных дебютантов, я дошел до полного изнеможения, пытаясь – и совершенно безуспешно – написать несколько стилистически безупречных абзацев в этом дневнике? Сколько же времени я убил на выполнение этой безумной работы? И сколь же неубедителен довод, что времени у меня в избытке, что я ничем не занят и мой удел – праздность. Дело все в том, что я писал карандашом на листках, вырванных из тетради, потом надел очки и отредактировал текст, потом набрал его на компьютере, потом распечатал и перечитал, и обдумал, и выправил – это был истинный момент писания, – а потом снова набрал текст на компьютере, следа не оставив от написанного вручную, и наконец удовлетворился своими заметками, погребенными в загадочном нутре компьютера.
Сейчас-то я понимаю, что тогда действовал так, словно не знал, что в итоге идеальные абзацы все равно не устоят перед временем, ибо они – суть языка: их разрушает невнимательность наборщика, разница в словоупотреблении, перемены – короче говоря, сама жизнь.
«Но ты ведь начинающий, – раздался тут некий голос, – и боги текста еще способны простить тебе огрехи».
2
Вчера я, человек, который на протяжении всей имеющейся в нем жизни, весело и чудаковато был занят лишь чтением, устремил глаза к столу, к маленькому деревянному прямоугольнику, стоявшему в ответвлении кабинета, и приступил к писанию.
Я начал свои дневниковые экзерсисы без предварительного плана, однако, во всеоружии знания о том, что в литературе начинают не потому, что есть о чем писать, вот человек и пишет, а наоборот, сам процесс писания как таковой позволяет автору выяснить, что он желает высказать. Так я начал вчера, имея в виду, что буду всегда расположен к неспешному постижению этой науки и что когда-нибудь достигну уровня, который позволит мне замахнуться и на более возвышенные цели. Так я начал вчера и так продолжу сегодня, и буду плыть в этом потоке слов ради того, чтобы узнать, куда же они унесут меня.
И вот, когда я, человек скромный до малодушия, сижу за маленьким деревянным изделием, которое Кармен когда-то поручила изготовить мастерам своего ателье – не затем, чтобы я писал, а чтобы и дома мог заниматься своим полудохлым бизнесом – мне вспоминается, что в книгах иные незначительные и вполне незамысловатые персонажи порой переживают иных ярких и видных героев. Думаю про Акакия Акакиевича, персонажа гоголевской «Шинели», мелкого чиновника-переписчика, которому на роду просто и разборчиво написано быть «незначительной личностью». Акакиевич стремительно пересекает пространство этой короткой повести, но остается при этом одним из самых живых и наиболее сохранных персонажей мировой литературы, быть может, потому, что Гоголь отбросил свой здравый смысл и весело работал на самом краю этой личностной бездны.
Мне всегда был симпатичен этот Акакий Акакиевич, который для защиты от петербургской стужи нуждался в новой шинели, но, обретя ее, заметил, что по-прежнему страдает от холода, от холода всеобъемлющего и бесконечного. От внимания моего не укрылось, что этот чиновничек волей своего создателя появился на свет в 1842 году, и это позволяет мне думать, что все литературные персонажи, возникшие в середине XIX века, все эти существа, корпящие в канцеляриях и школах, неустанно и бездумно перебеляющие тексты в тусклом свете керосиновой лампы, готовые, кажется, повторить все, что в этом мире еще доступно для повторения, были его прямыми потомками. Они никогда не высказывают ничего личного, они даже не пытаются меняться. «Я не развиваюсь», – сколько мне помнится, сказал один из таких персонажей. «Я не хочу перемен», – сказал другой.
Не хочет перемен и «второгодник» (в школе больше известный как «34-й») – герой книги Алехандро Самбры[6 - Алехандро Самбра (Alejandro Andrеs Zambra Infantas, род. 1975) – чилийский поэт и прозаик, в 2007 году включенный в список 39 крупнейших молодых (моложе 39 лет) латиноамериканских писателей.] «Мои документы». 34-й страдает синдромом повторения. Он умудряется сидеть в каждом классе даже не по два, а по три года, причем его это нимало не тяготит, а скорее даже наоборот. «Второгодник», описанный Самброй, как ни странно, совершенно лишен злости, скорей, наоборот, он благостно невозмутим. «Иногда мы видим, как он разговаривает с незнакомыми нам учителями. Весело разговаривает <…>. Ему как будто нравится поддерживать сердечные отношения с учителями, от которых он столько натерпелся».
Ана Тёрнер – одна из продавщиц в «Субите», единственном и процветающем книжном магазине квартала Койот – при нашей последней встрече рассказала, что послала Самбре электронное письмо, где речь шла о «34-м», и получила ответ такого содержания: «Похоже, что мы, поэты и рассказчики, и есть второгодники. Поэт – второгодник. Тем, кому достаточно написать одну книгу – или ни одной не написать – чтобы сдать экзамен и перейти в следующий класс, неведомы тяготы, которые испытываем мы, все еще обязанные пробовать снова и снова».
Безмерно мое удивление или восхищение Аной Тёрнер: я не могу понять, как она ухитрилась из «Субиты» связаться с таким писателем, как Самбра, и в не меньшее изумление повергает меня то обстоятельство, что ей удается с каждым днем становиться все привлекательней. При каждой новой встрече впечатление делается все сильней. Я стараюсь держать себя в узде, но неизменно обнаруживаю в этой женщине – необязательно в ее внешнем облике – нечто новое и нежданное. При последней нашей встрече я, благодаря словам Самбры: «Похоже, что мы, поэты и рассказчики, и есть второгодники», – понял, что Ана, скорей всего, – поэт. «Я пишу стихи, – скромно призналась она. И добавила: вернее, пытаюсь». И эти слова переплелись со словами Самбры: «…обязанные пробовать снова и снова».
Услышав это из уст такой женщины, как Ана, я сначала подумал, что жизнь порой бывает очень приятна, а потом мысль моя углубилась в некие дебри, и я представил себе, как сосланные на задние парты за нерадивость ученики вынуждены выводить одну и ту же строчку раз по двести, пока не улучшат свой почерк.
И еще подумал про некоего романиста, который, будучи спрошен одной дамой, когда же он перестанет описывать людей, убивающих женщин, ответил:
– Уверяю вас, как только у меня выйдет то, что я хочу, сейчас же перестану.