Общий главный итог сводится к тому, что сегодняшние воззрения мейнстрима представляют собой расширенную версию первоначальных гипотез и утверждений Кейнса, согласно которым на смену политику явным образом приходит технократ[57 - Сам Кейнс в проведении расширения денежного предложения, внесшей свой вклад в кризис 1920-х гг., обвинял политиков (но не Банк Англии).]. В частности, сегодня господствуют две разные исследовательские стратегии, которые определяют сегодняшний ортодоксальный подход к экономике как научной дисциплине. Согласно первому учению экономическая наука представляет собой позитивную науку, которая предсказывает будущие явления. Говоря в более общем плане, считается, что задача ученого-обществоведа состоит в построении экономичных, точных и непротиворечивых описаний реального мира (что предусматривает наличие процедур отбора и логической структуры знания), которые затем могут быть экстраполированы для решения прогностических или нормативных задач. Конкурирующие теории принимаются или отвергаются в зависимости от степени их «реализма», т. е. от их способности предсказывать события заданного класса. Построение моделей неоклассического направления, безусловно, принадлежит именно к этой традиции. В ее рамках осуществляется осознанное отступление от решения ряда вопросов, касающихся индивидуального поведения и институциональных стимулов, – посредством принятия упрощающих допущений, несомненно спорных и вводимых специально для данного случая (ad hoc). Тем не менее такие допущения позволены, а иногда они даже поощряются – при условии что модель остается удобным математическим объектом, а ее прогностические возможности признаются удовлетворительными. Принимая во внимание все вышесказанное, понятно, что качество экономического анализа «должно оцениваться в зависимости от точности, области применения и степени соответствия порождаемых им прогнозов фактическим эмпирическим данным. Иначе говоря, позитивная экономическая теория представляет собой (или может представлять собой) «объективную науку» ровно в том смысле, в каком объективной является любая естественная наука (например, физика), и как таковая она должна оцениваться в зависимости от своей предсказательной силы в отношении того класса явлений, для объяснения которого она предназначалась» [Friedman, 1953, pp. 4, 8][58 - Менее жесткую версию можно найти у Хайека, который признавал математическое моделирование как способ контроля логической непротиворечивости экономико-теоретических построений, делаемых в рамках доктрины общего экономического равновесия. Однако Хайек отрицал пригодность моделирования для целей прогнозирования и предупреждал о возможности ситуации, когда «ложная теория… будет принята вследствие того, что она выглядит более научной», тогда как «правильное объяснение будет отвергнуто в силу отсутствия достаточного количества данных, свидетельствующих в его пользу». Хайек пишет: «…я все еще сомневаюсь в том, что поиски измеримых величин внесли какой-то существенный вклад в наше теоретическое понимание экономических явлений» (см. [Hayek, 1975, pp. 434, 437] [Хайек, 2010б]). См. также [Bouillon, 2007], где указано, что Милтон Фридмен не вполне понимал суть связи между гипотезой и прогнозом. Данный дефект делает методологический подход Фридмана уязвимым даже с точки зрения попперианской методологии науки.].
Другой подход делает упор на важности процедуры оценки количественной значимости и статистических свойств более или менее сложных явлений, в частности, когда в одно и то же время действуют два и более причинно-следственных механизма, работающих в противоположных направлениях, так что итоговый результат их действия не определен. Согласно этому воззрению, которое первоначально было сформулировано Кондорсе, когда он пытался создать социальную математику (mathematique sociale), и позже было развито Парето[59 - Несмотря на свои усилия и энтузиазм, Парето в конце концов осознал трудности, связанные с применением экспериментальных методов к экономике. Постигшее разочарование побудило его оставить «мрачную науку» и обратить свое внимание на социологию.], ожидается, что экономист-теоретик отыскивает интересные эмпирические вопросы и применяет свои математические навыки для получения подходящих ответов, которые затем становятся теориями.
Не являющиеся ни в малейшей степени взаимоисключающими вышеописанные дескриптивный и количественный методы – оба зависят от признания существования неявной точки отсчета. Позитивистам она нужна для разработки моделей для прогнозирования, которые хорошо аппроксимируют реальность (в терминах близости расчетных значений к средним значениям соответствующих числовых характеристик реальности). Адепты количественного подхода нуждаются в ней для тестирования качества моделей (их точности и надежности), а также для прочих статистических упражнений. Такого рода точку отсчета предоставляют некоторые концепции равновесия. Таким образом, суть дела состоит в том, чтобы понять свойства этого равновесия и природу экономических акторов, которые, как предполагается, обеспечивают это равновесие. Экономисты обычно пасуют перед этим вопросом, не утруждая себя какими-то особыми обоснованиями. Разумеется, для лиц, разрабатывающих и реализующих меры экономической политики, это не является препятствием, несмотря на неадекватность, о которой мы упомянули в самом начале этой главы.
2.9. Австрийская школа и вызов, брошенный ей парадигме ценности
Нужно признать, что экономико-теоретический мейнстрим не оставался неизменным. Так, серьезные сомнения в значимости понятия равновесия для экономической теории высказали представители австрийской школы. Поскольку индивиды не имеют релевантной информации для оценки того, что именно породит ситуацию равновесия, и поскольку, даже если все то, что требуется для достижения равновесия, известно в момент t, то эта информация устареет в момент t + 1, и поскольку экономические агенты никогда не действуют в ситуации равновесия, и поскольку, даже если бы они действовали в этой ситуации, то индивиды всегда стремились бы к тому, чтобы вырваться из-под ограничений, накладываемых равновесием, – для получения прибыли, завоевания власти, обретения славы и престижа. В дополнение к этому авторы австрийской школы не признают важности эмпирических исследований, отдавая предпочтение априорным суждениям. Их точка зрения состоит в том, что теория может быть результатом только дедуктивного построения, т. е. должна представлять собой тавтологию (как однажды отметил Милтон Фридман, критикуя австрийскую школу). Таким образом, согласно этой весьма выигрышной точке зрения достоинства любого экономического исследования будут зависеть от природы и логической непротиворечивости аксиом, сформулированных ex ante. Что касается логического позитивизма, в рамках которого экономические законы оцениваются посредством сопоставления прогнозов и эмпирических наблюдений, и индукции в целом, то их сферой применения должна оставаться лишь экономическая история, определяемая как «собирание и систематическое упорядочивание всех данных опыта, касающегося человеческой деятельности» ([Mises, (1949), 1963, p. 30], [Мизес, 2012, с. 32]). Разумеется, статистика и поиск данных представляют собой полезное дополнение, но это дополнение не является по-настоящему необходимым, будучи к тому же потенциально опасным: согласно этому воззрению, когда хорошая теория не соответствует данным, исследователь должен усомниться в качестве данных. Плохое соответствие данным теории недостаточно для признания теории ошибочной, равным образом, хорошее соответствие данным не является показателем обратного.
Поэтому, согласно Мизесу, Ротбарду, Лахману и их последователям, коль скоро концепция равновесия и метод индукции отброшены, экономическая теория превращается в анализ логических конструкций, являющихся движущим началом человеческой деятельности. В этом состоит суть так называемого праксеологического подхода, в соответствии с которым индивид представляет собой суверена, и в сферу его свободной деятельности невозможно никакое вторжение извне, за исключением случаев, когда такое вторжение представляет собой физическое насилие или мошенничество[60 - Хотя представители австрийской школы утверждают, что их экономико-теоретические построения свободны от ценностных суждений, их праксеологическая концепция имеет очевидные моральные основания, в том смысле, что тезис о первичности индивида по отношению к обществу требует философского и/или морального обоснования.]. Очевидно, детерминизм со всеми его версиями должен быть отвергнут, а природа и свойства политического действия должны быть основаны скорее на моральной философии, чем на коллективной (социальной) эффективности, не говоря уже о герменевтике[61 - В частности, и мейнстрим, и последователи австрийской школы утверждают, что вопросы экономической политики относятся к инструментам, тогда как политика как таковая отвечает за определение целей. Кроме того, признание моральной природы экономического анализа имеет давнюю традицию, даже в рамках классической школы. См., наример, [Alvey, 1999] и [Campagnolo, 2006], которые исследовали связь между детерминизмом, герменевтикой и релятивизмом.].
Список разногласий и вызовов может быть продолжен. Однако нет сомнения в том, что на протяжении нескольких последних десятилетий точка зрения позитивистов и сторонников количественных методов являлась господствующей, что превратило ее в мейнстрим. Сегодня наибольший вклад в развитие экономической теории вносят работы, базирующиеся на моделировании того, что может считаться оптимизирующим поведением, субъектами которого выступают совокупности индивидов, или политические сообщества. Разумеется, эта ситуация также предполагает, что понятие равновесия – в действительности, одна конкретная концепция равновесия, как было показано выше в одном из разделов этой главы, – занимает центральное место в арсенале экономического анализа. Кажется, что спустя сто лет после знаменитого спора о методах (Methodenstreit)[62 - Спор о методах датируется последними десятилетиями XIX в. (см., например, [Bostaph, 1994] и [Huerta de Soto, 1998]. Одной стороной этого спора были сторонники исторической школы, согласно которым существуют универсальные законы развития конкретных исторических обществ. Эти законы могут быть открыты только посредством накопления и анализа данных, и они могут использоваться создателем правил в целях достижения разделяемых целей и облегчения социальной эволюции. Другой стороной этого спора были сторонники австрийской школы, согласно которым общество можно понять, только проанализировав индивидуальное поведение, которое становится понятным из небольшого числа аксиом.]одна, более старая, сторона этого спора (историческая школа) одержала верх над сравнительно небольшой группой своих оппонентов (сторонников праксеологического подхода). Если некоторые продолжают утверждать, что экономическая теория сводится к приложениям заданного набора аналитических инструментов (анализ «затраты выгоды», условная максимизация) ко всем сферам человеческого поведения, то другие настаивают на определении экономической теории через изучаемые объекты (например, мотивация действующих индивидов, правила и механизмы, облегчающие обмен и делающие его взаимовыгодным)[63 - В [Marciano, 2007] замечено, что недавняя дискуссия между этими двумя подходами сводится к различиям между парадигмой ценности (экономическая теория как метод максимизации богатства, как считает Гэри Беккер) и парадигмой обмена (экономическая теория как совокупность исследований институтов, влияющих на обмен, как полагает Джеймс Бьюкенен).]. Вместе с тем уже беглый взгляд на современную литературу показывает, что академическое сообщество экономистов концентрируется на «поиске интересных эмпирических вопросов» и осуществлении эмпирических исследований, целью которых является получение ответов на эти вопросы. Короче говоря, дискуссия по поводу индуктивной и дедуктивной природы получения экономико-теоретических результатов почти закончилась, и парадигме обмена нашлось место разве что в истории экономической мысли.
Как бы то ни было, нет никаких причин сдаваться и признавать поражение в противостоянии с технократией, претендующей на чистое теоретизирование и свободу от ценностных установок. Несмотря на всю ту значимость, которую приобрел мейнстрим, оценка устойчивости его методологических оснований не привлекает широкого внимания (возможно, неслучайно), и анализ слишком многих утверждений на этот счет заканчивается тем, что они принимаются по номиналу. Отсутствие понимания методологических основ, а также отсутствие интереса к проблемам методологии объясняют ту легкость, почти доверчивость, с которой претензии позитивистов на всеохватность принимаются на веру. Отсюда проистекает и поверхностное и чреватое ошибками отношение к сферам исследования, заслуживающим более тщательного изучения. В этом причина ни на чем не основанного доверия к оценкам мер экономической политики в зависимости от их способности увеличивать те или иные показатели социальной эффективности и укреплять политический консенсус, доверия, которое не сопровождается должной проверкой этих мер на внутреннюю непротиворечивость. Одним словом, имеется множество причин не признавать поражения, продолжая войну или начав новую.
Разумеется, невозможно отрицать, что классическая концепция статического естественного равновесия была неадекватной. Но и современная альтернатива статического рукотворного равновесия устраивает нас не больше. Поэтому совершенно оправданным будет предложить всем, кто заинтересован в понимании природы и оснований экономической политики, вспомнить о некоторых базовых проблемах, которые история экономической мысли предлагает нам в качестве тем для обдумывания и которые господствующие ныне технократы (вне зависимости от их происхождения) считают решенными раз и навсегда, – именно затем, чтобы мы не обращали к ним своего внимания или принимали на веру имеющиеся ответы. Задача следующей главы состоит в том, чтобы предложить новую пищу уму и отыскать новые ответы на следующие ключевые вопросы. Насколько важно допущение о рациональном поведении? В чем состоят альтернативные предположения, и каковы последствия их принятия для экономического анализа? В чем состоят основания и пределы индивидуальных свобод, и как эти основания и пределы воздействуют на наши концепции справедливости, общего блага и общественного договора? Каким образом получилось так, что несмотря на слабую философскую легитимность, обычно присущую деятельности по разработке и реализации экономической политики, общественное мнение на Западе принимает, а иногда даже требует широкого вторжения в сферу индивидуальной свободы, а также соглашается с принявшей масштабный характер погоней за бюрократической рентой со стороны тех, кто осуществляет экономическую политику?
Глава 3
Время, рациональность, сотрудничество
3.1. Одного равновесия недостаточно
Во вступительной главе было показано, что разработка и осуществление мер экономической политики базируются на весьма своеобразном понимании экономической науки, в рамках которого ее предметом считаются не реальные люди, а типовые экономические агенты (акторы) и/или широкие социальные группы, в том числе латентные и активные коалиции. Эта разновидность экономической науки довольно мало интересуется выяснением того, что на самом деле думают и делают действующие агенты, и обычно удовлетворяется формулированием упрощающих рабочих гипотез, которые затем используются для обнаружения фундаментальных статистических закономерностей. Как ясно выразился Милтон Фридмен около 60 лет назад, эти гипотезы принимаются или отвергаются в зависимости от их прогностической силы. На словах важность изучения предпочтений (относительно которых принято считать, что они весьма трудно поддаются определению и генерализации) иногда признается, однако большинство экономистов склонны исходить из якобы испытываемого людьми удовлетворения от того, что они находятся в состоянии экономического равновесия, а также из якобы присущего людям стремления к достижению этого состояния и якобы имеющихся у них знаний о том, как этого состояния достичь. При этом все остальные элементы реальности, конечно, не игнорируются совсем, но де-факто исключаются из сферы экономических исследований, и их изучение вменяется в обязанность другим наукам, таким как психология или антропология. Неудивительно, что данный подход привел к тому, что экономисты стали строить модели и системы уравнений, описывающие действия и взаимодействия неких существ, подобных роботам, которые либо находятся в состоянии равновесия, либо пытаются оказаться в этом состоянии. В последние десятилетия поиски свойств равновесия и попытки определить условия равновесия стали главным элементом позитивистской доктрины и тем самым главным признаком сдвига мейнстрима к трактовке экономической теории как одной из естественных наук.
В действительности понятие равновесия не слишком далеко продвигает творцов экономической политики. Если понимать его буквально, этот термин указывает на ситуацию, в которой каждый экономический агент не имеет никаких стимулов для того, чтобы изменить свое поведение и начать действовать как-то иначе. Последовательно логическое рассуждение приводит к выводу, согласно которому экономическая политика, направленная на достижение равновесия, состоит в том, чтобы помочь индивиду в его стремлении к счастью в условиях ограничений, налагаемых редкостью, т. е. чтобы помочь ему в его усилиях полностью использовать все доступные ему возможности. Это практически не выходит за рамки обеспечения защиты физической неприкосновенности, прав собственности, свободы контрактов и, возможно, принуждения к соблюдению добровольно заключенных соглашений. Иначе говоря, экономическая политика должна иметь своей целью облегчение поиска равновесия и обеспечение сохранности этого состояния. Схожая логика применима и к понятию «социального равновесия», которое описывает гипотетическую ситуацию, когда агенты довольны тем, что они делают, пока их поведение соответствует (или направлено к достижению такого соответствия) коллективным интересам, определяемым политической элитой[64 - Сославшись на то, что «разногласия по вопросам экономической политики между незаинтересованными гражданами проистекают главным образом из различий в прогнозах экономических последствий действий, а не из фундаментальных отличий базовых ценностей» (см. [Friedman, 1953, p. 5]), Фридмен лишь по видимости избежал опасности пасть жертвой произвола политических элит. Его текст с очевидностью говорит о том, что под «базовыми ценностями» здесь понимаются цели, а не принципы морали.].
Таким образом, рассмотренное с нормативной точки зрения равновесие представляет собой либо тавтологию, либо прикрытие произвола. Если упор делается на том факте, что каждый экономический агент всегда действует так, как он действует, потому что он думает, что у него нет лучшей альтернативы, тогда он всегда находится в состоянии равновесия просто по определению. Государству для достижения равновесия ничего делать не нужно, за исключением мер, перечисленных выше. Однако, если равновесие представляет собой предварительно установленную коллективную цель, скрытую под покровом неопределенности и неведения, который, по счастью, неким таинственным образом прозрачен для политиков и технократов[65 - О существовании и значении таких покровов в контексте конституционных проблем см. главу 5.], тогда определение этой коллективной цели представляет собой результат произвольного выбора немногих, а не объект научного исследования.
Чтобы стать операционально полезной, идея равновесия должна быть усовершенствована с помощью двух линий рассуждений, одна из которых апеллирует к понятию времени, а другая – к понятию рациональности. Эти концепции и последствия их использования выдвигают на первый план одну из опорных конструкций экономической политики[66 - В главах 4 и 5 анализируется вторая опорная конструкция, а именно соотношение между обществом и индивидом, и тем самым роль общественного договора.], и обеспечивают для квалифицированных и внимательных плановиков логическую возможность разрабатывать стратегии, направленные на достижение желаемых целей (конструктивизм), или ускорять то, что в ином случае стало бы итогом хотя и приводящего к цели, но весьма длительного эволюционного процесса (вариант спонтанного порядка). Изучение этих аспектов составляет главное содержание данной главы (разделы 3.2 и 3.3), в которой мы попытаемся проанализировать основания индивидуального поведения и оценить степень, в которой внешнее вмешательство в деятельность индивидов с целью исправления ошибок и/или расширения сотрудничества является оправданным. Имея в виду эту цель, в четвертом разделе мы вновь обратимся к оценке последствий работы с понятиями времени и рациональности в разных контекстах; в частности, нами будут проанализированы такие феномены, как эффект безбилетника, альтруизм, культура и обычаи.
3.2. Иллюзии экономики без времени
Много лет тому назад Армен Алчиан в [Alchian, 1950] заметил, что анализ и планирование равновесия имеют смысл, только если имеет место желание действовать вне понятия о времени, т. е. в том случае, если не принимать во внимание тот факт, что человеческая деятельность в будущем отличается, причем двояким образом, от человеческой деятельности в настоящем. Во-первых, это отличие связано с тем, что вследствие приобретенного знания[67 - Этот момент был отмечен Хайеком, который привлек внимание к тому, что «так как равновесие есть отношение между действиями, и так как действия одного лица обязательно должны производиться во времени последовательно, очевидно, что ход времени является существенным для концепции равновесия в любой интерпретации» ([Hayek, 1937, p. 37] [Хайек, 2010в]). В свою очередь, человеческая деятельность приводится в действие приобретением знания, каковое приобретение с необходимостью осуществляется с течением времени. Таким образом, по мнению Хайека, поскольку экономическая теория мейнстрима не имеет теории, объясняющей процесс приобретения знания (да и вряд ли осведомлена о существовании такого процесса), ни классическая, ни неоклассическая экономическая теория, по сути, не содержат концепции времени, и их претензии на предвосхищение и предсказание будущего несостоятельны. Ответ, данный от имени мейнстрима, на это положение, известное как проблема Хайека, читатель может найти в [Boland, 1978].], прогресса технологий, эволюции институтов и новых психологических паттернов[68 - См. вступительную главу, в частности раздел 1.5. В психологические паттерны, конечно, включается также и иррациональное поведение. См. ниже, раздел 3.4.3.]предпочтения и возможности изменяются. Во-вторых, оно связано с тем, что вследствие фундаментальной неопределенности будущего можно гарантировать, что указанные изменения будут непредсказуемыми, по крайней мере отчасти[69 - Литература по проблеме неопределенности (т. е. о явлении, отличном от рисков и, таким образом, от критерия, основанного на ценности ожидаемой полезности) имеет давнюю традицию, восходящую к работам Кейнса и Найта (см. [Keynes, 1921] и [Knight, 1921], [Найт, 2003]). См. также раздел 5.3.1 в главе 5 и работу [Basili and Zappia, 2010], содержащую критический обзор последних результатов, полученных в этой области.].
С другой стороны, если в теоретической схеме присутствует концепция времени, то будущее до некоторой степени всегда является неизвестным, поскольку нам не известно, чему суждено случиться вокруг нас. Мы не можем предвидеть, какой будет наша реакция на новые системы стимулов. Мы даже не знаем, будут ли стимулы, воздействие которых мы испытывали в прошлом, приводить к такой же ответной реакции в будущем. Следовательно, если теория учитывает существование времени, и если при этом приходится прибегать к экстраполяции, нужно понимать, что прогнозы неизбежно превращаются в гадание или в лучшем случае в информированное гадание. В этой ситуации понятие равновесия, возможно, остается релевантным для дескриптивных исследований, как это имеет место в области экономической истории, но претензии экономистов-теоретиков на использование понятия равновесия в целях объяснения или в нормативной теории могут иметь лишь весьма ограниченный характер[70 - Дуглас Норт в [North, 1994, p. 359–360] также обращает внимание на эту же проблему, хотя он рассматривает ее с несколько иной точки зрения: «Время в его отношении к экономическим и общественным изменениям, представляет собой измерение, в котором процесс обучения человеческих существ создает способ развития институтов. Это означает, что убеждения, которые имеются у индивидов, групп и общества и которые определяют их выбор, возникают в ходе процесса обучения, развертывающегося во времени». Мы считаем, что эта версия скорее запутывает дело, чем разъясняет, поскольку она создает впечатление, что будущее не содержит ничего по-настоящему нового, но является просто периодом времени, когда настоящее раскрывает свои последствия. Такое определение достаточно для описания зависимости от пути, но оно совершенно бесполезно, кода зависимость от пути перестает существовать.].
В противном случае, т. е. в случае, когда экономическая теория не содержит понятия времени, будущее есть просто повторение настоящего, дополненное результатами сегодняшних действий или планами таких действий. Иными словами, то, что мы должны будем делать завтра, является предсказуемой комбинацией того, кем мы являемся сегодня, и новых связей, порожденных нашим текущим поведением. Как было отмечено выше, для описания таких комбинаций и разрабатываются модели и статистические методы. Поэтому сегодня хорошими разработчиками экономико-математических моделей являются те, кто предлагают хорошее описание прошлого и работают с такой областью, которая не испытывает на себе воздействия новых событий, что придает всей этой деятельности несколько парадоксальный характер. Таким образом, для достижения каких-либо успехов в занятиях экономической наукой требуется, чтобы будущее не наступало до тех пор, пока не подтвердится высокая степень его соответствия статистическим данным. Поэтому не приходится удивляться тому, что прогноз обязательно совпадает с экстраполяцией, если не происходит ничего нового.
3.2.1. Отсутствие времени и природа противоциклической экономической политики
Справедливости ради нужно признать, что экономико-теоретический подход, не включающий феномен времени, достаточно хорош для упражнений по моделированию. Однако этот подход становится критически проблематичным, когда используется для оправдания стабилизационной экономической политики. Конечно, профессиональное сообщество не отрицает существования неопределенности. Даже самый верный адепт позитивизма знает, что картины в его хрустальном шаре не вполне отчетливы, и на самом деле даже такой позитивист готов признать, что изменения, порожденные неопределенностью, могут ослабить его претензии на постижение нормативного совершенства, не зависящего от времени. Достаточно бросить беглый взгляд на большинство динамических моделей, чтобы понять, что их разработчики предупреждают читателей, чтобы те не допускали наличия потенциальных «шоков», которые выявлялись бы в моменты, когда модель применяется и/или когда счет по ней заканчивается.
Тем не менее те, кто формирует и реализует экономическую политику, полагают также, что настоящее не является желательным, что его необходимо скорректировать с помощью некоего просвещенного дирижизма, и что не стоит надеяться на спонтанное и достаточно быстрое улучшение ситуации, сложившейся к настоящему моменту. Хотя плановик понимает, что впереди его ждут вызовы технического характера, он верит в то, что благотворное планирование в конце концов позволит сделать все правильно или почти правильно. Действительно, согласно представителям позитивистского мейнстрима даже такой хрустальный шар, в котором ничего нельзя увидеть, годится для обоснования вмешательства государства в экономику, и предположение об отсутствии времени вполне приемлемо, по крайней мере в периоды времени, границы которых определяются шоками. Если возникнут проблемы, то подходящим названием игры будет «оптимальная подстройка». Например, если лицо, формирующее и реализующее экономическую политику, ставит своей целью увеличить какой-либо агрегированный показатель производства и что-то еще, например совокупный спрос на труд в экономике, и если избранным средством будет более мягкая кредитно-денежная политика, то соображения о побочных эффектах таких мер отойдут на второй план. Другой вариант состоит в том, что беспокойство по поводу побочных эффектов будет уменьшено обещаниями на более поздних стадиях принять дополнительные меры, направленные на уменьшение ущерба от возможных нежелательных результатов первоначальных мер, причем, никакого особого внимания на проблему взаимодействия между мерами первой и второй стадий (например, в том, что касается порождаемых этими мера ожиданий) никогда никто не обратит. Мы знаем, что в рамках нашего примера проблема, связанная с тем, что в реальности время существует, заставляет лицо, принимающее решения, периодически оценивать, являются ли текущие особенности кредитно-денежной политики эффективными средствами достижения заявленных целей (высокие темпы роста производства и занятости). Если один из этих показателей принимает значения, считающиеся нежелательными, в экономику закачивается дополнительное количество денег. Если экономика перегревается (имеет место инфляция), то излишняя ликвидность изымается. Это порождает два последствия. Во-первых, экономические агенты будут принимать во внимание временной лаг между тем моментом, когда мера денежной политики осуществляется, и тем моментом, когда она начинает действовать. Как часто указывается в литературе, это может оказаться совсем не так легко, не в последнюю очередь потому, что предусмотренные вливания могут более не осуществляться в тот момент, когда они начнут действовать. С другой стороны, по самой своей природе необходимая коррекция может не быть ярко выраженной, особенно когда цели экономической политики генерируют потенциальные конфликты. Очевидными примерами здесь является конфликт между инфляцией и экономическим ростом, конфликт между расширением экономики в ответ на рост государственных расходов и ее сжатием в ответ на настоящее и будущее налогообложение, конфликт между искушением предоставить социальные гарантии (привилегии) и уменьшением возможностей для безработных и протекционизмом.
Итак, все говорит о том, что некоторые разновидности экономической политики, похоже, разглядеть будущее в хрустальном шаре, в котором ничего разглядеть нельзя. В соответствии с вышеупомянутой потребностью в корректировке экономической политики в ходе ее реализации, и принимая во внимание, что неспособность учесть неопределенность менее значима по своим последствиям при уменьшении временного горизонта, вера в результативность мер экономической политики предполагает, что разумное вмешательство в экономику имеет тенденцию применяться в краткосрочном периоде. Долгосрочная перспектива преобразуется в последовательность краткосрочных мероприятий, подлежащих частому пересмотру и обновлениям. Итог очевиден: игнорируя неопределенность, творцы экономической политики сами неизбежно превращаются в источник дополнительной неопределенности[71 - Очевидно, чем короче горизонт у того, кто разрабатывает и реализует экономическую политику, тем более узким является для него пространство, доступное для постепенных изменений или для процесса проб и ошибок. Это, в свою очередь, означает, что может существовать лишь такая экономическая политика, которая обладает высочайшим качеством и которая всегда опирается только на «совершенные модели». См. также следующие две главы (разделы 4.2 и 5.1, в которых понятия стабильности правил и доверия к правилам обсуждаются более подробно).].
3.2.2. Отступление: новое вино в старые мехи
Нужно отметить, что все вышесказанное не вполне ново. На самом деле нынешние попытки основать общественную науку, которая не содержала бы категории времени, есть упрощенная версия старой истории, а именно концепции временного горизонта человека[72 - См., например, [Koselleck, 1979].]. В христианском Средневековье в будущем наступал конец света, день Страшного суда[73 - Поскольку в проповедях (например, Мартина Лютера) часто повторялось, что конец света близок, разработка долгосрочных планов была бессмысленным, если не вызывающим и кощунственным делом.]. Так как конец света был зафиксирован, течение времени начинало осознаваться как уменьшение остающегося ресурса. В те дни это означало, что человек должен забыть о материальном благополучии и все свои силы отдать тому, чтобы духовно приготовиться к попаданию в ряд тех немногих, кому суждена жизнь вечная. В XVII в. Тридцатилетняя война превратила представление об исчерпании ограниченного ресурса времени в средневековую фантазию, которая позже была заменена на прямо противоположную концепцию – концепцию ускорения времени и его человеческого изменения. Согласно этой концепции протекание времени более не мыслилось в виде уменьшающегося периода, отделяющего сегодняшний момент в жизни человечества от момента Страшного суда. Время стало тем, что доступно индивиду для самореализации, для улучшения материальных условий своей собственной жизни и для общественного прогресса. Таким образом, новая цель более не состояла в обеспечении религиозного единства ввиду Страшного суда, она трансформировалась в необходимость обеспечить религиозную терпимость, которая требуется, чтобы избегать конфликтов и прочих горестей земных. На смену универсальному общественному телу, помышляющему о единой цели, пришли отдельные индивиды, обладающие непредвзятым разумом[74 - Данный процесс характерен также и для современной экономической мысли, где он ведет к поиску компромиссов и часто оборачивается созданием внутренне противоречивых конструкций. Примером создания такой конструкции служит так называемая кейнсианская революция, в рамках которой была предпринята попытка (окончившаяся неудачей) соединить «концепцию истории» с краткосрочной экономической политикой. См. также [Asimakopulos, 1978] и имеющиеся там ссылки на более ранние работы по данной теме.].
Говоря сегодняшним языком, можно утверждать, что экономическая теория, не содержащая категории времени, эквивалента принятию концепции убывающего ресурса времени, в течение которого общества должны достичь некоей конечной цели, обладающей свойством идеала, в виде, например, социальной справедливости, стабилизации, устойчивого роста или стагнации, причем, этот конечный идеал лежит, по крайней мере отчасти, вне сферы целесообразной деятельности человека, и может быть упущен или предан, если индивидов предоставить самим себе, допустив, чтобы они руководствовались своими собственными («эгоистическими») соображениями материального характера. Неудивительно, что это воззрение резко контрастирует с идеей ускорения времени, согласно которой будущее представляет собой неизвестный результат творческих усилий человека, по определению лежащий за пределами горизонтов плановика и социального инженера[75 - Как отмечается в [Koselleck, 1979], еще в XVI столетии некоторые итальянские авторы предвосхищали порядок, установившийся после Вестфальского мира. Они исходили из того, что человек будет создателем своего собственного будущего, а государство превратится в политический порядок, в рамках которого будет реализовываться человеческая деятельность, причем государство будет в ответе за формирование будущего. Как будет показано ниже, это мировоззрение также породило растущие сомнения в концепции моральности, поскольку понятия «хорошего» и «плохого» больше не зависели от конечного условия (Страшный суд), а стали зависеть от обстоятельств, создаваемых государством и подлежащих постоянным изменениям. Иначе говоря, в соответствии со средневековой идеей исчерпания конечного ресурса времени предполагалось, что суждения обо всех действиях будут выноситься на основе единого стандарта, который будет определен в конце времен. Отсюда следует универсальность понятия моральности. Современная концепция ускорения времени, наоборот, предполагает, что любое действие человека должно оцениваться в соответствии с краткосрочными целями, установленными обществом, и эта концепция является, таким образом, консеквенциалистской.].
К сожалению, есть искушение считать, что в последние несколько десятилетий преобладающее направление в экономической теории и экономической политике следовало мировоззрению, которое было устаревшим уже 350 лет назад. Иногда противоречие между концепцией исчерпания ресурса времени, с одной стороны, и ожиданиями постоянного роста жизненного уровня – с другой, успешно скрывалось, как будто оно заметалось под ковер бурного, самоподдерживающегося технологического прогресса, в особенности в тот период, когда социальная инженерия еще не слишком затрудняла предпринимательскую деятельность. Иногда это противоречие обнаруживало себя и приводило к кризису. Например, так произошло в конце 1920-х гг. и повторилось в 2007–2009 гг., когда политики отреагировали на экономический крах популистскими мерами, и в обществе восторжествовали идеи исчерпания времени. В каждом из этих случаев выбор делался в пользу Мартина Лютера, а не Давида Юма. Конечно, временной горизонт больше не определялся моментом предположительно неминуемого конца света, но острая потребность раздавать обещания социальной справедливости и гарантий (современная версия конца света) была очевидной.
3.3. От методологического индивидуализма к рациональности и осознанности
В последние десятилетия в качестве практического ответа на эти противоречия были выдвинуты две линии рассуждений. Обе они подаются в качестве доктрин, свободных от ценностных суждений, и поэтому обе они претендуют на то, что не подлежат ни моральной оценке, ни проверке на наличие эсхатологических допущений. Одна линия выступает под эмблемой рациональности, и мы проанализируем ее прямо сейчас. В рамках другой линии обсуждаются вопросы, относящиеся к феномену сотрудничества между людьми, и ее содержание составит предмет раздела 3.4.
Релевантность проблемы рациональности связана с принципом, который обычно определяется как методологический индивидуализм. В краткой формулировке методологический индивидуализм означает, что все объяснения общественных явлений начинаются с индивида, поскольку субъектом любой целенаправленной деятельности с необходимостью является именно индивид. Конечно, можно спорить о том, что лежит в основе действий индивида: эгоистический хладнокровный расчет; инстинкты и страсти; воспроизведение действий какого-то иного лица (или желание все делать наоборот); все определяется положением звезд, – или все эти факторы действуют одновременно. Так или иначе, в соответствии с этим подходом первичным движителем действия остается человек, который может действовать в качестве одиночного индивида, будучи либо физически изолированным (как Робинзон Крузо, не участвующий в обмене), либо если он следует образцам аскетического поведения (как анахорет, не участвующий в производстве). Но он может выбрать (и чаще всего выбирает именно этот вариант) участие в обмене посредством продажи производимых им товаров и услуг; он может решить сотрудничать с другими людьми, участвуя в действиях, согласованных с другими (координация); либо он может предпочесть делегировать это другим, поручив им действовать от своего имени. Множество индивидов, рассмотренных вместе, могут осуществлять коллективные действия. Аналогично взаимодействия индивидов, формирующих общественное тело, производят то, что можно определить как агрегированное поведение.
Таким образом, методологический индивидуализм не отрицает того обстоятельства, что социальное окружение (институты) влияет на индивидуальные предпочтения и поведение индивидов. Даже если некто утверждает, что предпочтения не являются предметом экономико-теоретического исследования[76 - [Mises, (1949), 1963, сh. 1], [Мизес, 2012, гл. 1]], действия индивидов на самом деле являются взаимозависимыми. А поскольку взаимозависимость обнаруживает такой факт, как следование данным наборам норм, нет никаких сомнений в том, что методологический индивидуализм по необходимости отводит центральную роль институциональной картине как в статическом, так и в динамическом контексте.
В заключение скажем, что трудно не согласиться с сутью индивидуалистической позиции[77 - Для полноты картины нужно заметить, что наиболее авторитетные критики методологического индивидуализма подчеркивают, что на индивидов оказывают воздействия социальные явления (например, обычаи и убеждения) и что поэтому невозможно понять индивидуальное поведение, если игнорировать социальные переменные и социальные взаимодействия (см., например, [Hodgson, 2004, p. 16–29]). Радикальным сторонником противоположного принципа – методологического коллективизма – был, конечно, Карл Маркс, имеющий последователей среди представителей политических наук и социологов, но снискавший лишь весьма ограниченный успех среди экономистов. Подытоживая, укажем, что, как нам представляется, все это приводит к терминологическая путанице, в основании которой лежит отождествление природы экономического агента (индивида или общества, в зависимости от той или иной политической философии), с одной стороны, и того, что порождает действия индивида (гены, категорический императив, усвоенные убеждения, формальные и неформальные правила и т. п.) – с другой. Хотя ошибочность методологического коллективизма настолько очевидна, что здесь нечего обсуждать, первый упрек заслуживает внимания, а ответ на него остается открытым. По нашему мнению, именно эта проблема формирует суть сегодняшних дискуссий о методологическом индивидуализме и определяет важнейшие последствия в отношении роли и природы формирования и реализации экономической политики. См. главу 4.]. Но если она принимается, методологический спор неизбежно переходит на следующий этап, который занимает центральное место в дискуссии о рациональности: делает ли индивид то, что он на самом деле хочет делать? Действительно ли он поступает согласно своим собственным интересам?
3.3.1. Рациональность и политическое действие
Если ответ на этот вопрос положителен, то творцы экономической политики должны, оставаясь там, где они пребывают, сосредоточиться на экономической конституции, на том, чтобы облегчить для индивида целесообразные действия и взаимодействия с потенциальными сторонами сделок. Как мы знаем, такова позиция австрийской школы. Если же ответ отрицательный, то в сферу экономической политики входит вмешательство, осуществляемое с целью сделать экономического агента более счастливым, несмотря на присущие ему недальновидность и противоречивость его убеждений и желаний[78 - Стандартное объяснение иррационального поведения еще длительное время после Кейнса включало в себя очевидную глупость, хотя на самом деле это качество мало что объясняет. Сегодня под иррациональностью принято понимать два явления. Ошибочная иррациональность порождается эмоциями, страстями, капризами, темпераментом. Обычно она существует недолго и не демонстрирует единого образца. С другой стороны, существует систематическая иррациональность, которая определяется в терминах деонтологического или генетического отставания в развитии. В первом случае (деонтология) индивид действует против своих материальных интересов, побуждаемый своими идеалами и ценностями. В этом случае политическая деятельность мало что может сделать, если только деонтологические склонности не обнаруживают себя в асоциальном и антисоциальном поведении, нанося явный вред остальным членам общества. Во второй группе случаев (генетические отклонения) считается, что индивид часто думает согласно некоторым автоматическим образцам, унаследованным в ходе длительного и очень медленного эволюционного процесса. Поскольку темп генетической эволюции в последние два столетия был значительно ниже темпов социальных и технологических изменений, цель экономической политики могла бы состоять в заполнении разрыва между поведенческими автоматическими образцами, порожденными устаревшими генетическими структурами, и теми видами поведения, которые соответствуют текущему институциональному и технологическому контексту.], либо, выражаясь на экономико-теоретическом жаргоне, несмотря на его ограниченную рациональность[79 - Мы считаем, что наиболее приемлемым определении рациональности являются «осознанность и расчет (продуманность)», в противоположность «ориентированное на краткосрочную перспективу поведение эгоистичных индивидов, которые не понимают выгод сотрудничества». К сожалению, хотя недостатки второго определения очевидны, многие авторы называют рациональным поведением «действия, направленные на удовлетворение собственного интереса», не добавляя к этому ничего содержательного. Но потом они развивают свои собственные концепции иррационального поведения, подчеркивая, что даже неконтролируемые и инстинктивные действия часто служат интересам индивида. Типичным примером такого рода литературы является широко цитируемая книга [Frank, 1988].]. Очевидно, что эта точка зрения отличается от двух разновидностей оправдания экономической политики, представленных в предыдущей главе[80 - Напомним читателю, что в главе 2 отмечалось, что разработка и реализация мер экономической политики оправдываются тем, что (а) они делают возможным достижение общей/социальной цели, в отличие от интересов эгоистичных индивидов, и (б) экономическая политика выправляет множество предполагаемых провалов рынка.], поскольку в этом случае целью вмешательства является осуществление того, что делал бы индивид, если бы он действовал, преследуя свои материальные интересы. Иначе говоря, причина ограничения и, возможно, нарушения прав свободного экономического агента в экономике без времени состоит в том, что агент отклонится от ситуации идеального вальрасовского равновесия, в которой исключено приобретение знаний (здесь нет ничего нового, что можно было бы узнать), а нарушение планов индивидов, вызванное неопределенностью, исключено. Таким образом, привлекая понятие иррациональности (ограниченной рациональности), политики апеллируют к стремлению индивида к счастью, исходя из подразумеваемой рациональности (и почти из подразумеваемого общественного договора), в соответствии с которой никто в здравом уме не будет возражать против внешнего вмешательства, которое явным образом улучшает его положение.
Надо отдать должное тем немногим авторам, которые отмечали, что дискуссии о рациональности по большей части почти бесполезны, если только это не обсуждение терминологических проблем[81 - Весьма проницательным является соображение Сена, высказанное им в ходе анализа понятия рациональности в [Sen, 1977, pp. 322–323]: «Личный интерес можно определить и таким образом, что вне зависимости от того, что делает индивид, его можно трактовать как действующего в его собственных интересах в каждом отдельном акте выбора. <…> Вы можете быть примитивным эгоистом, восторженным альтруистом или воинственным классовым борцом, но в этом волшебном мире определений вы в любом случае окажетесь лицом, которое максимизирует свою полезность». См. также [Za?rovski, 2003] и [Cowen, 2004], где обсуждается ряд терминологических проблем по данной теме.]. Помимо всего прочего, говорится в таких работах, нет никаких сомнений в том, что индивид всегда стремится к увеличению степени своего удовлетворения (максимизирует полезность). Таким образом, чтобы описать тот факт, что условия, в которых индивид доволен, предпочтительнее ситуации, в которой он не так доволен[82 - Заметим, что это утверждение применимо как к мазохистам, так и ко многим альтруистам. На самом деле, агенты, относящиеся к обоим этим категориям, действуют так, чтобы увеличить степень своего удовлетворения. Особой характеристикой мазохиста является то, что его предпочтения противоположны предпочтениям большинства людей (для мазохиста полезность увеличивается, когда он испытывает некоторые разновидности переживания физической боли). С другой стороны, спецификой большинства альтруистов является то, что их удовлетворенность зависит от увеличения полезности не непосредственно для них самих, а для кого-то другого, и зачастую степень удовлетворенности альтруистов увеличивается, когда другие люди ценят и благодарят их. Более подробно см. в разделе 3.4.3.], нет никакой необходимости вводить термин «рациональность» (и «полезность»). Не отрицая наличия у такой позиции определенных положительных моментов, мы считаем, что с ее принятием упускается нечто важное. Как только мы признаем, что индивиды не могут всегда адекватно осознавать ситуацию или выбирать так, чтобы их выгода была максимальной (т. е. что они не рациональны), и как только мы допускаем, что иррациональные действия представляют собой потенциальный вред, который часто действует против интересов человека, о чем в долгосрочной перспективе человек пожалеет[83 - Это, разумеется, представляет собой очевидный патернализм, как при свободном рынке, так и в случае социализма. Свободно-рыночная и социалистическая версии различаются в этом отношении только тем, что последняя учитывает понятие социальной рациональности и тем самым социалистический патернализм согласован с функцией общественного благосостояния. Иными словами, в рамках социалистической версии индивид рационален тогда, когда он учитывает стратегические последствия своего взаимодействия с остальным миром и успешно преодолевает все проблемы, связанные с дилеммой заключенного. В отличие от этой версии свободно-рыночный вариант патернализма предполагает, что благотворность вмешательства связана с предотвращением совершения индивидом значительных по своим последствиям ошибок. Третья версия патернализма связана с историцистской доктриной Шмоллера, согласно которой функция общественного благосостояния является национальной, или националистической. Как отмечалось в предыдущей главе, «молодая историческая школа» подверглась острой критике со стороны Карла Менгера и исчезла вместе со смертью своего основателя и крахом Германской империи.], то решение о том, что именно является рациональным, а что иррациональным, действительно становится критически важным. В частности, оно создает цель и мотив для экономической политики, предположительно нацеленной на нейтрализацию иррационального поведения, которое априори считается нежелательным. Очевидно, что в этом случае данное соображение не есть просто проблема терминологии: если целью становится решение социальной проблемы, то принятие этого соображения влечет за собой меры принуждения, например перераспределение или производство «общественно полезных товаров»[84 - Общественно полезные товары (merit goods) включают в себя услуги, желательные по социальным соображениям, например образование и здравоохранение. Если наличие общественно полезных услуг выступает главным критерием, то экономическая политика очевидно становится социальной (или даже прямо социалистической). Лица, формирующие и реализующие экономическую политику преследуют такие цели, к которым вряд ли будут стремиться индивиды, либо в силу наличия у них «неприемлемых вкусов», либо потому, что они имеют антиобщественные предпочтения и не имеют добродетелей (например, чувства солидарности).].
Итак, все дискуссии по проблеме рациональности можно разделить на две части. Первый блок состоит из попыток прояснить, всегда ли цель, которую осознанно преследуют экономические агенты, состоит в увеличении их материального, наблюдаемого благосостояния, даже если они впоследствии жалеют о своем выборе или пересматривают его. Второй блок зависит от ответа на этот вопрос. Если ответ положителен, то рациональность определяет критерий, по которому можно устанавливать соответствие между целями и средствами, между тем, чего экономический агент хочет достичь, и тем, как он это делает (индивидуальная рациональность)[85 - Традиционное значение термина «рациональное поведение» проясняется в [Basu, 2000, p. 37] следующим образом: «В экономической теории лицо считается рациональным, если это лицо, имея соответствующую информацию, выбирает действие, которое максимизирует его цель, в чем бы она ни состояла. Это означает, что, называя лицо рациональным, мы просто-напросто говорим, что такой человек хорошо справляется с выбором действий, ведущих ко всему тому, что он хотел бы максимизировать» (курсив в оригинале). Экономико-теоретический способ описания цели базируется на теории ожидаемой полезности. Альтернативное и менее строгое определение рациональности опирается на понятие логичности (consistency), которое в меньшей степени связано с циклической ссылкой и имеет отношение как к способности стремиться к удовлетворению/полезности (внешняя, или инструментальная, логичность, первоначально сформулированная Юмом в его «Трактате о человеческой природе»), так и к способности человека упорядочивать предпочтения и выбирать между вариантами (внутренняя логичность по Сэвиджу). См., например, [Margolis, 1982], [Sugden, 1991] и [Basu, 2000,p. 39]. Такое понимание рациональности отличается от значения этого слова в классическую эпоху, когда господствующим понятием была добродетель (virtue). См. Аристотель, «Никомахова этика» (Aristotle’s Nicomachean Ethics I, 7 and 13). С другой стороны, наш термин осознанности соответствует тому, что Аристотель понимал под «умышленностью/добровольностью» (voluntariness), [ibid., III, 1].]. Таким образом, в этом контексте «оптимальная» экономическая политика оправдывается тем, что она является инструментом, с помощью которого индивидам помогают избегать ошибок. Если же ответ на этот вопрос отрицателен, и если индивиды стремятся к благосостоянию в гораздо более широком смысле, то рациональность может лишь указать правильное направление для описания и интерпретации общественной целостности. Это все, что можно сделать с понятием «социальной рациональности»: с его помощью устанавливаются свойства и степень желательности эволюционного процесса, посредством которого некоторые действия становятся повторяемыми, тогда как другие прекращаются. Иначе говоря, в этом последнем случае критерий рациональности позволяет отбирать события реального мира, сопоставляя их с заданным образцом, определяемым более или менее легитимным правителем. В этих условиях желание иметь свободный от психологических моментов, не зависящий от морали и операционально применимый концепт социальной рациональности, конечно же, превращается в неисполнимую мечту, род благого пожелания[86 - Разумеется, утверждение Фридмена о якобы существующих общих «базовых ценностях» больше не может считаться истинным.].
3.3.2. Осознанность
Все сказанное выше опирается на неявное предположение, согласно которому поведение человека в принципе можно отнести к рациональному либо иррациональному и согласно которому вердикт о рациональном или об иррациональном характере тех или иных действий может помочь экономисту-теоретику, снабдив его критериями, которыми можно пользоваться в нормативной экономической теории или при изучении экономической истории. Однако это не единственный способ, с помощью которого можно разрешить этот вопрос.
Хотя у экономистов-теоретиков это заняло некоторое время, они в конце концов догадались о том, что люди стремятся улучшить свои материальные условия и ослабить ограничения, накладываемые редкостью. Они также поняли, что люди делают все возможное, чтобы создать и использовать возможности, позволяющие им стать чем-то иным по сравнению с тем, кем они являются, изменяя свое поведение и открывая новые способы адаптации к окружающей среде и/или модификации этой последней.
Вопреки точке зрения, порожденной концепцией Дарвина, человеческие существа отличаются от других живых существ уже самим наличием этого усилия: «…принципиальное отличие моего пса от каждого из нас состоит в том, что у него отсутствует всякое представление о возможности стать иным по сравнению с тем, кем он является. <…> Будучи людьми, мы также знаем, что в определенных пределах мы можем сформировать то, чем мы будем между текущим моментом и временем нашей смерти, даже если мы полностью учтем стохастические компоненты, присутствующие в показателе продолжительности предстоящей жизни» [Buchanan, 1979, p. 94]. Таким образом, атрибут «осознанность» в его противопоставлении неосознанности, беспамятству, инстинктивным поведенческим механизмам и т. п. обозначает черту, отделяющую человека от прочих видов животных[87 - Мэчен делает шаги в том же направлении («люди – это единственные из живых существ, кто в состоянии понимать моральные требования» [Machan, 2004, p. 12]).]. В основе явления осознанности лежат процессы восприятия и категоризации окружающего мира, а также запоминание[88 - См. [Barkow et al., 1992]. Восприятие и категоризация играют ключевую роль в объяснении экономического выбора (поведения). Это именно та причина, по которой, для того чтобы формулировать приемлемые априорные утверждения, экономический анализ должен опирать на психологию. См., в этой связи, разбор некоторых хорошо известных ситуаций, приведенный в [Cabantous and Hilton, 2006]]. Движущей силой осознанности является желание улучшить материальные или эмоциональные условия жизни, а сама она всегда подчиняется внутренним и внешним моральным ограничениям[89 - Внутренние моральные оценки определены здесь согласно деонтологическим правилам, которым следует индивид. Внешние моральные оценки связаны с авторитетностью и репутацией, т. е. с теми суждениями, которые выносятся в адрес поведения индивида сообществом. Внутренние и внешние моральные стандарты имеют тенденцию сливаться в нечто единое в глазах беспристрастного наблюдателя. Фигура беспристрастного наблюдателя введена Адамом Смитом, который сформировал этот термин на базе положений «Трактата о человеческой природе» Давида Юма, где автор определил в качестве источников моральных суждений внутреннего человека (inner man, 2.1.11.9—11) и общую меру (common standard, 3.3.1.30). См. [Hume, Treatise ofHuman Nature 1739 (2000a), 1740 (2000b)]. Более подробно концепция беспристрастного наблюдателя обсуждается в данной главе ниже.]. Иначе говоря, люди, осуществляющие выбор, не являются просто машинами, которые приводятся в действие генетикой или химией. Они осознают, что именно они делают, и могут решить не делать этого. Как отмечалось выше, выбор может быть результатом логического суждения о затратах и выгодах (синоним рациональности), но он также может быть результатом эмоций, установившейся рутины или деонтологических принципов. Все это может служить мотивом для действия и подсказывать его направление и быть более предпочтительным, чем хладнокровные эгоистические расчеты. Кроме того, эти («нерациональные») факторы вносят свой вклад в принятие решений о том, вступать в обмен или нет, и если вступать, то с кем, воспринимать информацию и знания или нет, и если воспринимать, то в какой степени, применять способности для создания нового знания (инновации и технологический прогресс) или нет, использовать новые возможности (осуществляя предпринимательство) или нет.
Осознанность покрывает куда больший набор действий, чем рациональность, и наверняка гораздо лучше подходит на роль признака, отличающего человека от других земных живых существ. Вообще говоря, общепринятая экономическая теория не отрицает ограниченности концепции рациональности. Однако мейнстрим утверждает, что оперировать с понятием рациональности значительно проще, и что поэтому следует предпочесть именно его. С одной стороны, этот довод говорит о том, что формальные модели (поведенческие стереотипы) достаточно сложно строить даже в парадигме рациональности. Привлечение же концепции осознанности и подавно делает решение этой задачи практически неразрешимым. С другой стороны, требование придерживаться позитивистского научного стандарта вынуждает настаивать на том, чтобы научные концепции характеризовались формальной элегантностью, простотой и прогностической силой. Поскольку парадигма рациональности удовлетворяет этим требованиям (или обещает удовлетворять им), понятие осознанности можно спокойно игнорировать или просто трактовать как остаточное явление (что является весьма удобным).
И все же мы считаем, что подобные возражения не являются поводом для отказа от концепции осознанности, которая может внести существенный вклад в нашу оценку оснований экономической политики. Во-первых (и вопреки аргументации, принятой в литературе, относящейся к периоду после открытий маржиналистов), сдвиг от парадигмы рациональности к парадигме осознанности вовсе не лишает экономическую теорию статуса общественной науки. Однако он ослабляет амбиции, которые требуют превращения экономической науки в естественную, или «настоящую», науку, и вынуждает экономистов становиться скорее «более междисциплинарными», чем «основывать поселения», колонизируя отдаленные области науки. Во-вторых, принцип рациональности обеспечивает твердую основу для занятий экономической политикой, главной целью которой является предотвращение иррационального поведения (ошибочного или антиобщественного понимания заданной теоретико-игровой матрицы выигрышей). В противоположность этому использование концепции осознанности могло бы дать лишь весьма шаткое основание для насильственного вмешательства. Бессознательное поведение значительно труднее доказывается: это требует расследования конкретных случаев, результатом которого будут скорее убеждение, образование и психологическое наблюдение, нежели немедленная разработка и принятие правил. Мы все же полагаем, что возникновение потребности в альтернативном подходе к нормативной экономической теории само по себе не является достаточно веской причиной игнорирования того, что порождает эту потребность.
В-третьих, признание принципа осознанности с необходимостью поднимает вопрос индивидуальной ответственности в том отношении, что чем шире границы легитимных действий индивида, тем резче проявляется понятие индивидуальных свобод и тем больше значение личной ответственности. Если в качестве отличительного признака человека принимается осознанность поведения, то должны быть признаны все разновидности осознанного поведения – до тех пор, пока они не нарушают личных прав других лиц (например, свободы выражения своих взглядов и, в более общем смысле, свободы от насилия и, пожалуй, свободы самосохранения). Если же вместо этого в основу стандарта кладется парадигма рациональности, немедленно обнаруживается существенный разрыв между рациональным действием и человеческой деятельностью. Этот разрыв может быть заполнен социально нерелевантными событиями (мистер Грин иррационально забыл узнать прогноз погоды, промок и подхватил простуду), но может также состоять из предположительно нежелательных действий (например, там могут помещаться отказ от сотрудничества с определенными категориями людей, приобретение страховых полисов на случай катастроф, желание покупать дешевые, но потенциально опасные продукты питания). Этот разрыв формирует идеальную зону для вмешательства регуляторов и «рациональной» мудрости.
3.3.3. Полезна ли индивидуальная рациональность?
В предыдущем разделе показано, что мы склонны считать сутью человеческой деятельности именно осознанность, а не рациональность. Более того, мы полагаем, что именно это априорное аналитическое суждение лежит в основе наук о человеке (Sciences de l’Homme), как французы изящно назвали дисциплины, относящиеся к сфере наук об обществе[90 - Как будет понятно из материала этого раздела и последующих глав, различение рационального и иррационального поведения в действительности вводит в заблуждение, так как значительная часть человеческой деятельности совершается вследствие наличия деонтологического начала, или на основе деонтологических принципов. Случаи такого поведения обычно и правомерно рассматриваются как нечто, лежащее вне рациональной деятельности, поскольку деонтологические принципы представляют собой правила, которым следуют вне зависимости от ситуативной потребности, тогда как рациональность подразумевает подход, который можно назвать «в зависимости от ситуации». Однако моральные стандарты с необходимостью лежат также и вне сферы иррационального, под которой принято понимать эмоции и страсти. Общий вывод Фрэнка (см. [Frank, 1988]), согласно которому рационально быть иррациональным, может служить прекрасным примером неоднозначности, порождаемой этим самым распространенным способом структурированного описания человеческого поведения.]. Разумеется, это же относится и к экономической теории, когда она имеет дело с индивидуальным поведением в условиях редкости. Мы не отрицаем того, что человеческая деятельность зачастую бывает подчинена логике затрат и выгод. Когда индивиды принимают решения, они действительно ранжируют различные варианты и часто пытаются построить нечто вроде матрицы выигрышей, в которой находят отражение различные события и исходы. Тем не менее мы убеждены в том, что это еще далеко не всё, – человеческая деятельность может иметь экономические последствия и в тех случаях, когда в картине происходящего присутствует элемент нерациональности, поэтому вряд ли можно утверждать, что нерациональное поведение выпадает из сферы экономического. Так, например, национализм или религиозный фундаментализм может быть причиной того, что индивид отказывается от приобретения каких-то товаров на том основании, что их продает иностранные поставщики или «язычники», даже если они поставляют ровно то, что ему нужно, и по более низкой цене, чем другие. С другой стороны, можно вспомнить о бойкоте южноафриканских товаров, объявленном в 1980-е гг. в знак протеста против политики апартеида. Во всех этих случаях обмен не является результатом решения задачи на максимизацию ценности и цены товаров (точка зрения мейнстрима). Вопреки этой точке зрения акт обмена включает в себя психологические и идеологические элементы, по большей части лежащие вне постмаржиналистской традиции, которая в этом отношении оказалась ущербной: преобладающее в мейнстриме неоклассическое направление фактически исключает возможность экономико-теоретического исследования, тогда как принятие позиции австрийской школы было бы эквивалентно переходу на позиции этакого методологического сторожевого пса.
Можно ли на этом основании утверждать, что экономисту-теоретику было бы лучше забыть о рациональности, этом источнике терминологических проблем, не дающем никаких решений? Дело обстоит не вполне так, потому что существуют ситуации, в которых роль осознанного нерационального поведения (направляемого эмоциями или моральными императивами) минимальна[91 - Иррациональное поведение может получить место в картине мира, основанной на предположении о рациональности, в лучшем случае если оно представляет собой случайные и кратковременные отклонения, не затрагивающие наблюдаемые совокупности систематическим образом. Поэтому неудивительно, что мейнстрим формулирует произвольные утверждения о функциях полезности экономических агентов и трактует все отклонения от ожидаемого поведения как результат воздействия иррациональных элементов. Решение, предлагаемое австрийской школой, опирается на более общие допущения о том, что делает человека счастливым, а что нет. В обоих случаях, однако, экономическая теория либо превращается в упражнения по прогнозированию из разряда «что если» (что делали бы люди, будь они полностью рациональными?) или в попытку объяснить поведение человека в предположении, что эмоции и моральные ценности не играют сколько-нибудь значимой роли, либо вообще отказывается от какого-либо учета существования поведения, не соответствующего определению иррациональности, данному экономистами-теоретиками.], а детерминизм преобладает (или должен преобладать). Например, так бывает, когда деятельность делегируется лояльным посредникам, которые, как предполагается, должны либо углубить сотрудничество в ходе исполнения своих контрактов (или сократить издержки обмена), либо должны обеспечить достижение специфических целей, как это имеет место в случае менеджера компании или управляющего личными активами. Однако в этих условиях парадигма личной рациональности более не является аналитическим инструментом, представляя собой параметр отбора при тестировании.
Подытоживая изложенное выше, можно сказать, что с понятием индивидуальной рациональности можно работать, если создать такие эмпирические приемы, которые позволяли бы устанавливать, ведут экономические агенты себя так, как ожидалось (т. е. в соответствии со стимулами, задаваемыми правилами игры), или же их поведение отклоняется от ожидаемого – то ли потому, что вести себя рационально невыгодно (что говорит о плохо спроектированных правилах), то ли потому, что агенты неспособны к рациональному поведению несмотря на желание ученых-обществоведов. Глядя на проблему под таким углом, можно утверждать, что постмаржиналистское стремление объяснять индивидуальное поведение на самом деле представляет собой попытку смоделировать, что делали бы люди, если бы они поступали в соответствии с более или менее произвольно определенной функцией полезности, и, что более важно, если бы они проявляли постоянную склонность к игнорированию честности, деонтологических принципов, доверия и сотрудничества. Но это тоже, разумеется, является лишь ограничениями данного методологического выбора.
Возможно, не случайно, что когда экономисты мейнстрима, воспринимая самих себя чересчур серьезно, создают организации для проведения в жизнь экономической политики, призванной компенсировать нерациональное поведение и таким способом получать «оптимальные» результаты, то на самом деле они подрывают бесценные компоненты личности человека, такие как доверие и честность. Говоря это, мы не отрицаем, что нарушение доверия и ложь ведут к ущербу, который можно определить количественно. Однако мы хотим подчеркнуть: если источником доверия и честности является моральный кодекс, не имеет смысла задумываться о цене, при которой подобные поведенческие правила могут быть нарушены. Ведь если лицо, отвечающее за разработку и реализацию экономической политики, вводит некую систему регулирования (формальные правила, подкрепленные значимыми санкциями), то нарушение доверия и поведение, противоречащее нормам морали, получают цену (в размере ущерба от санкций) и де-факто становятся признаваемыми, поскольку известна цена, которая может быть уплачена[92 - См., например, [Gneezyy and Rustichini, 2000], [Cardenas et al., 2000], [Fehr and List, 2004].]. Иначе говоря, в отсутствие подобной политики имеют место ситуации, когда не существует никакого размена между рациональным действием и нарушением деонтологического принципа: «…вы не должны лгать, поскольку лгать плохо всегда, вне зависимости от чего бы то ни было». Однако, если такая политика существует, ложь больше не является чем-то, что категорически исключено – она становится просто очень дорогой вещью. В этом случае выбор между тем, говорить ложь или правду, становится всего лишь вопросом рационального выбора, и разрыв между рациональностью и осознанностью уменьшается. Короче говоря, и это звучит парадоксально, наличие значимой разницы между осознанностью и рациональностью делает почти неприемлемой разработку и реализацию мер экономической политики, относящихся к регулированию. Вместе с тем, как только политика возникла, она вносит свой вклад в ликвидацию указанной разницы, делая регулирование обоснованным.
3.3.4. Социальная и групповая рациональность