– Как сказать.
Нас окружали праздничные плакаты с прошлого лета.
– У меня там дела. Завтра, наверное.
Эверетт купил перронный билет, я был без гроша, он купил и мне.
– Есть время выпить чаю, – предложил он, и мы с шумом зашагали по прогнувшимся доскам застекленного моста к лестнице, ведущей на четвертую платформу.
Мы вошли в грязную чайную, обставленную в готическом стиле, и Эверетт заказал чай. Официантка обслуживала нас с усталым пренебрежением: она относилась к посетителям словно к тупому бесконечному фильму, способному только с помощью заказов и денег установить редкий стереоскопический контакт с ее реальным, но еще более тупым мирком. Эверетт проводил меня к столику и заговорил печально, но настойчиво.
– Моя дочь Имогена, – сказал он, – боюсь, она и правда сделала не слишком удачный выбор, выйдя замуж. Но я искренне надеялся, что дела пошли на лад в последнее время, потому что она не приезжала домой уже более года.
– У вас еще дочери есть? – спросил я, поскольку был уверен, что Эверетт, выбирая имена, не опустился бы ниже Корделии, Пердиты, Миранды, Марины[30 - Имогена, Корделия, Миранда, Марина, Пердита – имена шекспировских героинь.]. Но он покачал головой и сказал: – Мое единственное дитя.
– А ваша жена еще жива?
Он снова покачал головой, но в этот раз это означало что-то другое. Он добавил:
– Я бы не удивился, если это так. Трудно вообразить, что эту женщину возможно убить.
– О! – Мне понравилась эта поэтическая откровенность.
– Ну что я могу сказать Имогене, ну правда? Она знает все о матери. Она знает, что всегда может пулей вылететь с чемоданом, и, как ни странно к отцу, чья жена делала абсолютно то же самое, унеся в итоге гораздо больше, чем просто чемодан.
– Что это значит?
– Все. Уйму всего. Даже абажуры.
– Понятно. Видно, это долгая история.
– Если задуматься, о браке написано совсем немного стихотворений, – сказал он. – Вроде эта тема не совсем естественна для поэзии, не то что любовь, измена и вино. Это может означать только, что брак – явление неестественное.
Он снова размешал чай, как будто отчаянно хотел выудить что-то сладкое хоть откуда-нибудь.
– Отцовство, однако, совсем другое дело.
– Могу только вообразить.
– Никогда не приходилось? – невинно спросил он. – Неужели вы не народили цветных ребятишек в ваших недолгих чужеземных путешествиях?
– Возможно. Я не знаю. Но это же ненастоящее отцовство, разве не так?
– О да.
Он опустошил чашку.
– Она захочет выпить по-настоящему, как только прибудет, – сказал он, – вся в свою мать. Но мы можем повести ее в клуб, конечно.
– Сколько ей лет?
– Имогене? О, двадцать восемь, тридцать, около того.
Казалось, он потерял интерес к разговору о своей дочери, угрюмо глядя на стену с желтой инструкцией железнодорожных правил. Но когда стали слышны предвестники приближающегося поезда – оживившиеся носильщики, неразборчивая речь объявлений, неистовое кипение горячего чая, – он снова пришел в нетерпение и выбежал стремглав на платформу.
Я последовал за ним. Поезд надвигался. Я увидел, как машинист надменно выглянул из уютного пекла, обменявшись – как солдат и тыловой служащий – секретными взглядами с официанткой из чайной. Пассажиры, лишенные иллюзий прибытия, выходили безрадостно в серый пар; пассажиры, жадные до иллюзии, локтями расталкивали друг друга, прокладывая себе дорогу. Девушка подбежала к Эверетту с криком «Папочка!».
Поэт и дочь поэта обнялись. Значит, это и есть Имогена. Думаю, в самый раз процитировать стихи Эверетта, написанные ей – семилетней, хотя сам я впервые прочел их только после этой первой встречи с нею:
Ты сердце мне разбиваешь, моя малышка,
Невинное чудо – на рвущей душу земле,
Как все ее чада – теленок, утенок, мышка
И олененок, еще не чующий ног.
Шелков серебристых касаясь твоих, я смог
Коснуться ужасной тайны рожденья во мгле.
Боюсь, ты уходишь, неся свой девственный дар,
Свою красоту в этот мир, мир взрослых зверей.
Мне страшно представить очей прожорливый жар,
Боюсь услышать пальцев скребущихся звук
Двери. Две горсточки лет – и что, кроме мук,
Останется мне от изменчивой детки моей?
Я был представлен, полюбовался властным лицом в свете фонаря, растрепанными рыжеватыми волосами, ладным податливым телом. Она мне улыбнулась и сказала, обращаясь к отцу:
– Господи, все что угодно за стаканчик, и все они, разумеется, вечно закрыты?
– Ох, я думаю, мы что-нибудь придумаем ради тебя, – отозвался ее папа, ухмыляясь. – Так ведь, Денхэм?
– Вы придумаете, конечно, – ответил я.
Она взяла Эверетта за руку, и они быстро пошли к ступенькам, Эверетт – с одним из ее чемоданов. Я подхватил другой, хотя меня не попросили и не поблагодарили. Видимо, она считала мужчин бесплатным к себе приложением. Ну и черт с ней. Потом я вспомнил, что я собирался впредь по-рыцарски великодушно относиться к дамам, как бы порочны они ни были. Когда мы поднялись по ступенькам и проходили через турникет, я смог рассмотреть ее красоту более внимательно. Она не подвела Эверетта – дочери поэтов не имеют права на уродство, и даже в большей степени, нежели поэтессы, обладают правом на красоту. Мы сели в такси, и, пока мы двигались к Бутл-стрит, Имогена энергично рассказывала отцу о жизни в Беркенхеде, с которой она теперь распрощалась, со злостью – о муже, который вроде бы служил в бюро перевозок, и – без удержу – о природе их сексуальной жизни. Водитель, не отделенный стеклом, с большим интересом навострил левое ухо.
– Но что же не так? – спросил Эверетт.
– Просто терпеть его не могу, вот и все, – ответила Имогена.
Она говорила на литературном английском, как репертуарная актриса.
– Да и никогда не могла, полагаю, нет, честное слово.
– Что ж, – вздохнул Эверетт, – тогда надо развестись. Но вроде бы у тебя нет никаких реальных оснований, не так ли? Кроме того, мы не в Америке живем, если не забыла.
– Я давала ему основания, – заявила Имогена пронзительным леденящим голосом, – множество. Но он и слышать не желает. Говорит, что любит меня.
Последний выкрик вылетел из открытого окна такси, когда мы остановились на светофоре.
Мужчина пересекавший улицу, заслышав это, прищелкнул языком, одновременно дернув склоненной головой.