– Ну вот, – сказал я поникшему Уинтеру, – я восстановил тебя в твоих правах, – и я преподнес ему ключ с пьяной учтивостью.
Он ключа не принял. Даже не взглянул на него.
– Это не мой ключ, – сказал он.
– Ты даже не посмотрел.
– Он не может быть моим, – сказал Уинтер. – Это не его дом. Ты же не слушал меня, да? Ты же лучше знаешь, да? – Подлинный гнев сквозил в его голосе, дьявол выглядывал из-под личины печатника. – Это дом кого-то другого.
– Боже ты мой, – восхитился я. – Тут что, и впрямь на воре шапка погорела?
Я переступил через ближайшую калитку, прокрался по дорожке к двери и сунул ключ под коврик. Кто-нибудь найдет его когда-нибудь и кому-нибудь отдаст. Когда я вернулся к калитке, Уинтера и след простыл. Ему некуда было идти, но он ушел.
«Вот же гадская страна, где люди входят и выходят через потайные двери. Слишком много здесь чертовых погребов и подземелий», – пьяно подумал я.
А потом, избрав курс на луну, зигзагами направился к дому.
Глава 3
Звон, слышный и в аду, умолкни![14 - Цитата из стихотворения А. Хаусмана «Бридон-хилл»: Колокола как прежде Зовут, с собой в ладу: «Все в Божий храм придите»… Звон, слышный и в аду, Умолкни! Я иду…] Проснулся я разбитым – без бодуна, но зато с огромным чувством вины. Я помнил очень немногое из того, что наболтал или натворил под действием кириллицы, и только благодаря неким евангелистам-синоптикам[15 - Синоптики – первые три евангелиста (Марк, Матфей и Лука), повествования которых составляют одно целое, дополняя друг друга.] мне удалось в конце концов сложить воедино картинку моего вчерашнего «жития». Самым красноречивым оказался беззубый человек в ботинках и пижаме, который мало-помалу проявился из зубастого и костюмированного торговца керосином, заговорившего со мной в городском баре и давшего подробнейший отчет о моем ноктюрне на Клаттербак-авеню. Беззлобно, конечно, однако с явным удовольствием. Чарльз Доз его звали, и он согласился со мной, что в мире слишком много прелюбодейства.
– По зрелом рассуждении, я понимаю это так: война заставила нас забыть, как все было раньше, и вот они проворачивают дельце с разбавленным молоком, и даже микстура от кашля уже не та, что раньше. И консервированный лосось. Вы видели где-нибудь консервы из лосося или сосиски как до войны?
Однако в это засушливое и ветреное воскресенье я был убежден, что сильно обидел какую-то даму или кого еще, и даже боялся выйти из дому. И только во время запоздалого завтрака, когда я сыпанул в суповую тарелку немного овсяных хлопьев, ветер, проворным змеем просочившийся под дверь кухни, принес имя Уинтера. И тогда распутство заголосило из «Новостей со всего мира», а я сидел, зажатый отцовским креслом, и кусал ногти перед электрокамином. Отец мой, добрый и целомудренный человек, ушел играть в свой ветреный гольф. В полпервого он с друзьями отправится в «Роял Джордж», в Чалбери, к «девятнадцатой лунке»[16 - По правилам в гольфе нет девятнадцатой лунки – так в Англии традиционно называется паб при гольф-клубе.], а потом его подбросят до сестриного дома, куда мы с ним званы на ланч сегодня и каждое воскресенье. Машины у меня не было, и я внезапно содрогнулся от мысли, что мне нужно вот прямо сейчас выйти из дому, пройти с полмили, потом стучать зубами на перекрестке в ожидании нечастого автобуса, который ходил до «Прелата и кабана» (где не было ни прелата, ни кабана, ни даже паба с таким названием), а оттуда еще полмили топать пешком к деревне, населенной пассажирами с сезонными проездными билетами. И все это ради сестриной дурной стряпни, улыбки зомби на лице зятя и древнего лохматого пса, который громко пердел, лежа под нашими стульями. И еще, конечно, изображать семейную солидарность (хотя Берил была безразлична к отцу и не выносила меня, на что мы с отцом отвечали взаимностью), потому что вся эта мистика вдруг стала важна отцу после смерти матери. Так что я быстро побрился, повязал галстук и, по самые уши погрузившись в воротник пальто, побрел сквозь доставучий песчаный ветер к автобусной остановке, моля бога, чтобы никого не встретить.
В ожидании я сучил ногами на остановке и, поглубже засунув руки в карманы, вслух крыл Англию на чем свет стоит и приплясывал на ветру, который напрасно стучался в воскресные магазины. Сигаретные пачки, футбольные программки, автобусные билеты проплывали мимо в пылевых призраках субботы. Женщина с красно-коричневым лицом и молитвенником цвета бланманже тоже ждала автобуса до «Прелата и кабана» и с красно-коричневым неодобрением поглядывала на меня. Через двадцать минут перед нами разверзся автобус из города, почти пустой, и он заглотнул нас, этот зев воскресной тоски. И вот так мы воскресничали, громыхая и скрипя в пустоте выходного дня, я – на втором этаже, комкая одиннадцатипенсовый билет и изучая рекламу зимних коммерческих курсов, прилепленную к стеклу. Мной овладело беспокойство, я подумал, что, скорее всего, никогда не осяду в Англии – после токийских эротических шоу и ломтиков зеленого перца, загорелых ребятишек, плещущихся у придорожных водокачек, жужжания кондиционеров в спальнях, огромных, как танцевальный зал, ничтожных налогов, пряных закусок, ощущения себя большим человеком в большой машине, баров в аэропортах Африки и Востока. Был ли я прав, чувствуя себя виноватым? Кто я такой, чтобы рассуждать о безответственности современной Англии? Я рассматривал деревушки, ковыляющие мимо, ветер теребил клочки рекламных плакатов давно минувших событий. Все, что мне нужно было, – это, конечно, выпивка.
Я получил ее в холодном пабе на полпути от конечной остановки автобуса к дому сестры. Мне пришлось пробиться через толпу мужиков в шапках, которые оживленно беседовали в общем баре о древнем Артуре. Я чувствовал себя пришельцем, обиженным даже хозяином: когда заказывал двойной виски и продемонстрировал визитки в бумажнике, воцарилось враждебное молчание.
К сожалению, виски разбудил кириллическое пойло, и моя речь стала неразборчивой, когда я спросил сигареты, а рука со всеми ее пальцами – неуклюжей, когда я подбирал сдачу. Казалось, что за мной наблюдают сквозь прорезь прицела. Пришлось спросить еще виски, чтобы доказать способность поглощать алкоголь (как же мы бываем глупы, когда опасаемся сомнений в своей мужественности), и когда я выходил, то толкнул дверь, вместо того чтобы потянуть на себя.
– Дерни ее, приятель, – сказал кто-то, и мне пришлось повиноваться. Я навернулся о скребок для ног, и, когда дверь захлопнулась, послышался громкий смех. Мерзкое, острое лезвие ветра полоснуло со стороны сестрицыного дома. Я испытывал стыд и ярость. На Востоке же царила вежливость, двери открывались как следует, и не было никаких скребков.
В доме сестры тоже громко смеялись. Я услышал, когда постучался. Но на сей раз смеялись зрители в радиопередаче, и этот смех размазал мою депрессию, как джем по черствой галете моей ярости.
Дверь открыл отец с воскресной газетой в руке, обессилевший от гольфа. Он порывисто кашлял, отчего вспыхивал уголек сигареты у него во рту. Увидев, что это я, он покашлял, кивнул и вернулся в дом читать спортивные новости.
В гостиной стоял запах дряхлой псины, земной укор размытым влагой картинам немыслимых псов на стене. Добропорядочный черный телефон застенчиво сверкал из-за цветастых штор – этакий самодельный шатер Берил для долгого безмятежного трепа с подругами, если они у нее были. Я заметил выжженное на фанерке стихотворение, расхлябанное по форме и высокопарное по содержанию:
В этом мире вздора, где
Словно камни, две есть меты:
Доброта, коль друг в беде,
Мужество, когда в беде ты.
Здравый школьный юмор Берил был представлен макароническим образцом в рамке: «Я – хохотирен, ты – улыбато, он – смейон». Слышно было, как Берил в кухне в конце коридора мурлычет выхолощенную версию «Зеленых рукавов», и пары? сочной зелени рвутся из-под шума картофелемялки. Я снял пальто и услышал, как спустили воду в туалете на втором этаже и как потом защелкнулась дверь. По ступенькам, застегивая ширинку, спустился Генри Морган, муж Берил.
– Йо-хо-хо, – сказал я, – как поживает король пиратов?
Ему это никогда не нравилось.
– Эверетт уже там, – ответил он и, подумав, кисло улыбнулся мне задним числом.
– Кто такой Эверетт?
– Он работает в местной газетенке. Был когда-то большой шишкой вроде. Берил сейчас ведет колонку сельских новостей. Два пенса за строчку.
– Должно быть, солидный вклад в семейный доход.
– Да не очень, вообще-то. Скорее почета ради, как нам кажется. Иди же, познакомься с Эвереттом. Ему уже не терпится тебя увидеть.
Мы вошли в гостиную, где нас горячо встретил пес. Мне не хотелось ехидничать по поводу обстановки, в комнате было тепло, а тепло никогда не грешит дурным вкусом. Но этот самый Эверетт защищал огонь в камине, как будто кто-то мог стащить его, и поджаривал себе задницу, листая одну из книг Моргана. За час он мог бы перелистать их все. Эверетт поднял взор, в котором горело безумие, – этакий огрызок человека в коричневом ворсистом спортивном пиджаке с карманами, которые, судя по дребезжанию, были набиты шариковыми ручками. Ему было пятьдесят с хвостиком, к лысине приклеился пустой нотный стан из пяти жгутиков волос, под армейскими очками скрывались совсем белесые глаза, глаза, почему-то навевавшие мысли о «георгианских стихах». И тут выскочило имя, потому что кто-то в этом городе когда-то упомянул, что Эверетт написал стихи, которые этот кто-то учил в школе, и что имя Эверетта можно найти в георгианских антологиях – незначительное имя, по правде, но все еще представляющее более благородную традицию искусства, чем программы на радио, которое Генри выключил наконец. Нас представили друг другу. Отец в глубоком кресле у камина насупился над спортивными колонками, пальцы его рассеянно плескались в шерсти вонючей старой собаки, будто в воде канала.
– А вот и один из торговых князей, – хихикнул Эверетт. Его голос намекал на приглушенные звуки фортепьяно – una corda[17 - Una corda (ит.) – «одна струна», термин используется для обозначения в нотах использования левой педали фортепьяно, приглушающей звук.], думаю, что-то в этом роде. – Высоко, на троне Ормуза и Индии или тех стран, где роскошный Восток щедрой рукой осыпает своих варварских царей жемчугом и золотом[18 - Поэма Джона Мильтона «Потерянный Рай» цитируется в переводе А. Н. Шульговской.].
Он протараторил эти строки, как человек, начисто лишенный чувства слова, и опять захихикал, поглядывая на Генри в ожидании аплодисментов. «Переврал первые две строчки», – отметил я с жалостью, но только улыбнулся и сказал.
– Книга вторая, не так ли? Я читал это на вступительных экзаменах.
– О, – ответил Эверетт, – но слышали бы вы Гарольда с «Потерянным Раем»! Во времена старых добрых Дней поэзии в книжном магазине – и это, полагаю, единственное, чего мне не хватает в ваших заграницах, – родственные души объединялись в любви к искусству; я имею в виду совместное чтение стихов, держа, пусть и слабой рукой, зажженный факел. Культуру то есть. Хотя, конечно, нас в этом городишке, – он печально улыбнулся, – так мало, крайне мало. Но каждый старается. Человек пишет традиционно, но всегда готов изменить традицию. Паунд, Эзра, как вы знаете, Паунд сказал: «И мало пьют из моего ключа»[19 - Цитата из стихотворения Э. Паунда «Вилланелла. Час психологии»:Красота такая редкость.И мало пьют из моего ключа(Перевод А. Ситницкого).]. Красота, – оценил Эверетт, очки его обратились к окну. Глаза исчезли, и я вдруг увидел Селвина из минувшего вечера и начал что-то припоминать. Какие-то яйца, какая-то аура или что-то в этом роде. Кто-то внутри уличного сортира. Пес посмотрел на меня снизу вверх сквозь волосатую паранджу и пёрнул.
– Благодарю за стрелку[20 - У. Шекспир «Укрощение строптивой», V, 1 (Перевод М. Кузмина).], – вспомнил и я.
Эверетт откликнулся:
– Возможно, небольшую заметку для «Гермеса». Взгляд вернувшегося из ссылки на изменившуюся Англию. Или какие-нибудь диковинные сказки Востока, может. Нам надо встретиться где-то в тихой обстановке.
– Вы же не забудете, – спросил Генри Морган, – черкнете о моей выставке в «Литературное творчество»? Хоть абзац или пару?
– А что это? – спросил я, изображая интерес.
– О, – отозвался Генри, – у нас наилучшие результаты. Они просто самовыражаются, как им нравится. По аналогии с рисованием. Я хочу сказать, вы не обременяете ребенка перспективой пропорциями и прочим. Просто даете им рисовать. Ну или писать. И результаты просто…
Вошла Берил в фартуке, несомненно довольная своим кулинарным творчеством. Вы не сильно обременяете себя температурой в духовке, или приправами, или тем, чтобы как следует вымыть капусту, просто самовыражаетесь, как вам нравится. У Берил всегда довольный вид. У нее и лицо в самый раз, чтобы изображать довольство, – толстые щеки для улыбки и полон рот зубов. Мне трудно сказать, хорошенькая она или нет. Я думаю, что хорошенькая, наверно, но она всегда оставляла у меня впечатление какой-то неопрятности, как нестираное нижнее белье и чулки со спущенными стрелками или как немытые волосы.
Она обратилась ко мне:
– Привет, бра.
В детстве это была обычная апокопа для «брат», но потом она научилась «произношению согласно орфографии», так что теперь это «бра» напоминало остывший суп, поданный на рассвете в затрапезном борделе.
– Привет, Баррель, – ответил я. Скоро, надеюсь, это извращение ее имени будет соответствовать ее объемам.
– Все готово, – сказала она, – прошу за стол.
Это был сигнал для отца зажечь новую сигарету, энергично закашлять и загромыхать в туалет на втором этаже.
– Папа, – сказала Берил вдогонку, – суп на столе.
– Суп на столе, – повторил Эверетт. – Милый Гарольд из этого мог бы чего сочинить. Сейчас… – Он испил света из окна, напомнив мне Селвина, и сымпровизировал со многими паузами и смешками: