– Мастер Вахт! Наш добрый мастер Вахт!
С ясным лицом, на котором следы пережитой кручины оставили лишь трогательное выражение доброты, вошел он в толпу своих верных работников и поведал им, как благое провидение ниспослало ему благодать и утешение и как он, с окрепшим телом и бодрым духом, будет отныне выполнять свое призвание. Потом он прошел прямо в запасный сарай, возведенный среди двора, где хранились инструменты и приспособления его ремесла, материалы для чертежей и прочие подобные предметы.
Энгельбрехт, подмастерья, ученики потянулись вслед за ним вереницей. Когда же он вошел, то остановился как вкопанный.
На пожарище сгоревшего дома был отыскан топор бедного Иоганна, отмеченный очень определенными знаками и с полуобгоревшей рукояткой. Товарищи покойного прикрепили этот топор к стене против входной двери на значительной высоте, а вокруг него намалевали, как умели, венок из роз и кипарисовых веток. Под венком было выведено имя покойного, год его рождения, равно как злополучное число и час трагической смерти любимого товарища.
– Бедный мой Ганс, – воскликнул мастер Вахт, увидев этот трогательный памятник верных друзей, и из глаз его брызнули слезы, – бедный Ганс, в последний раз поднимал ты этот топор ради помощи ближним, а теперь ты покоишься в могиле и никогда больше не будешь рядом со мною бодро трудиться на общую пользу!
Сказав это, мастер Вахт обошел весь ряд присутствующих, сердечно пожал руку каждого из подмастерьев, каждого ученика и сказал:
– Вспоминайте его!
Вся артель снова пошла на работу, один Энгельбрехт остался с Вахтой.
– Посмотри, старый друг, – сказал Вахт, – какой дивный путь избрало милосердие божие, чтобы помочь мне перенести великое страдание. В те дни, когда тоска по жене и сыне, погибшем столь ужасным образом, грозила сокрушить меня, дух внушил мне мысль построить чрезвычайно искусный составной висячий мост, который я давно обдумывал, но который до сих пор не давался мне в руки… Вот взгляни!
И мастер Вахт развернул перед ним чертеж, над которым трудился в предыдущие дни, и Энгельбрехт изумился смелости и оригинальности замысла, а также чистоте и тщательности оконченной работы. Так искусно, так остроумно был задуман весь механизм постройки, что Энгельбрехт, хоть и сам был опытный мастер, не сразу разобрался в нем; зато когда мастер Вахт разъяснил ему значение каждой мельчайшей подробности, Энгельбрехт пришел в восторг от точности вычислений и понял, что при выполнении этих чертежей никакой ошибки не окажется.
Вся семья Вахта состояла теперь из двух дочерей, но вскоре его семейному кружку суждено было увеличиться.
Как ни был мастер Энгельбрехт трудолюбив и искусен, ему во всю жизнь не удалось достигнуть хотя бы низшей степени того благосостояния, какое далось Вахту чуть не сразу, увенчивая успехом всякое его предприятие. Энгельбрехту пришлось бороться со злейшим из врагов всякой жизни, против которого никакие человеческие силы не могут устоять: этот враг – телесная хворость – долго грозил его сломить и наконец сломил. Он умер, оставив жену и двух сыновей почти в бедности; вдова его отправилась к себе на родину, а мастер Вахт охотно принял бы на воспитание обоих мальчиков, но взять в дом пришлось только старшего, по имени Себастьян. Этот смышленый парень крепкого телосложения имел наклонность к отцовскому ремеслу, и из него обещал выйти хороший плотник. Он отличался некоторой строптивостью характера, иногда граничащей со злобой, а также значительной долей грубости, доходившей по временам до буйства; но мастер Вахт надеялся победить эти свойства разумным воспитанием. Младший брат, по имени Ионатан, был полною противоположностью старшего: это был миниатюрный, прелестный, хрупкого сложения мальчик, в голубых глазах которого сияли кротость и сердечная доброта. Этого мальчика, еще при жизни отца, взял на воспитание почтенный доктор прав, первый и старейший в городе адвокат, Теофиль Эйхгеймер. Подметив в ребенке задатки проницательного ума и положительную склонность к наукам, этот достойный человек решился сделать из него ученого юриста.
Вот тут-то и сказался один из тех непобедимых предрассудков нашего Вахта, о которых я говорил выше. Вахт был твердо убежден, что все известное под названием юриспруденции есть искусственное нагромождение хитросплетений, клонящихся к тому, чтобы затемнить и спутать настоящее понятие о правде и справедливости, начертанное создателем в душе каждого порядочного человека. Он не мог отрицать пользу и надобность судебных учреждений вообще, но зато всю свою ненависть обрушил на адвокатов, которых поголовно считал если не жалкими обманщиками, то по крайней мере ничего не стоящими людьми, которые ведут постыдный торг всем, что есть на свете святого и достойного уважения. Дальше увидим, что этот разумный человек, имевший такие здравые и правильные взгляды на все остальные человеческие отношения, в этом пункте впадал в грубейшую ошибку, наравне с простонародьем. С другой стороны, он не признавал ни благочестия, ни истинной добродетели у сторонников католической церкви и не верил на слово ни одному католику; но этому предубеждению еще можно было найти извинение в том обстоятельстве, что он вырос в Аугсбурге и там с детства пропитался твердым, почти фанатическим духом протестантской религии. Можно себе представить, как мастеру Вахту больно было видеть, что сын его лучшего друга пошел по той дороге, которую он презирал до глубины души.
Но воля покойного была для него священна; притом всем было известно, что Ионатан, по слабости телесной, не годился ни на какое ремесло, сколько-нибудь требующее физической силы; а когда старый Теофиль Эйхгеймер побеседовал с Вахтой о божественном значении наук, да при этом похвалил маленького Ионатана, отозвавшись о нем, как о кротком и смышленом мальчике, то наш мастер на ту минуту позабыл об адвокатах, об юриспруденции и о своих предубеждениях. Всю свою надежду полагал он на то, что Ионатан, нося в своем сердце отцовские добродетели, как только достигнет зрелого возраста, так и поймет всю постыдность избранного им ремесла, а следовательно, и бросит его.
Пока Ионатан тихо и благоговейно занимался дома ученьем, Себастьян все более предавался своим буйным наклонностям и становился настоящим сорванцом. Но так как относительно плотничьего ремесла он был весь в отца и по части усердия и чистоты работы нельзя было требовать ничего лучшего, то мастер Вахт приписывал его недобрые проказы чересчур горячей крови, прощал ему все, надеялся, что он «перебесится» и что странствия по чужим городам, как говорится, «обточат ему рога».
Вскоре Себастьян действительно пустился в дальние странствия, и мастер Вахт только тогда прослышал о нем, когда юноша, проживавший тогда в Вене, достиг, совершеннолетия и написал ему об этом, с просьбою выслать причитавшуюся ему часть наследства после покойного отца. Мастер Вахт отослал ему всю сумму полностью, в чем и получил квитанцию из венской гражданской палаты.
Такое же различие характеров и наклонностей, какое проявляли сыновья Энгельбрехта, замечалось и в дочерях Вахта, из которых старшую звали Реттель, а младшую Нанни.
Спешу заметить, что, по общепринятому в Бамберге мнению, нет в мире более прекрасного и приличного для девушки имени, чем Нанни. Так что, любезный читатель, если тебе случится встретить в этом городе прелестнейшее юное существо и ты спросишь: «Как вас зовут, мой ангельчик?» – то юная очаровательница застенчиво потупит глазки, немножко покраснеет и, смущенно перебирая пальцами черный шелковый передник, приветливо ответит: «Конечно, Нанни, сударь!»
Старшая дочка Иоганна Вахта, Реттель, была небольшого роста, полненькая, круглолицая девица, с очень красными щеками и добрыми черными глазками, смело и открыто взиравшими на божий мир, представлявшийся ей светлым и радостным. По образованию и общему складу ума, она была ни на волос не выше своей ремесленной среды: охотно сплетничала с соседками, любила наряжаться, одевалась пестро и безвкусно; истинным же ее призванием и любимым поприщем была кухня. Ни одна повариха в свете не умела вкуснее ее приготовлять похлебку из щавеля, студни составляли ее особую специальность, овощи, например бобы или тушеную капусту, приготовляла она, как никто, потому что обладала изумительным чутьем насчет количества жира, потребного в то или другое кушанье, а уж что касается пышек ее приготовления, то ни на одном роскошнейшем обеде, будь то на свадьбе или на крестинах, не бывало ничего совершеннее.
Мастер Вахт был всегда очень доволен стряпней своей дочери и однажды высказал мнение, что лучше той лапши, какую он ест у себя дома, не может быть и за столом самого князя-епископа. Это замечание до того обрадовало добрую Реттель и так глубоко запало ей в сердце, что она наготовила большую миску этой лапши и вознамерилась послать ее прямо во дворец к князю-епископу; к счастью, мастер Вахт вовремя застал ее среди этих хлопот и со смехом воспрепятствовал исполнению отважного плана.
Словом, маленькая, толстенькая Реттель была отличная хозяйка, превосходная стряпуха, притом воплощенная доброта, преисполненная дочерней любви и всяких семейных добродетелей, а папаша Вахт высоко ценил эти достоинства и нежно любил ее.
Однако таким умным людям, каков был Вахт, невзирая на всю их серьезность, свойственна некоторая наклонность к иронии и шутливости, которая при малейшем толчке выходит наружу; так глубокий поток, невозмутимо катящий вперед тихие воды, серебрится и подергивается, игривою рябью от дуновения мимолетного ветра.
Было бы странно, если бы Реттель всем своим существом не пробуждала в отце этой шутливости; зато между отцом и дочерью установились своеобразные отношения особого оттенка. Благосклонный читатель со временем узнает тому много примеров; расскажу теперь один, в своем роде довольно забавный.
В доме мастера Вахта часто бывал один тихий молодой человек красивой наружности, состоявший смотрителем при княжеской ризнице и получавший очень значительные доходы. По старинному немецкому обычаю, он посватал старшую дочку и обратился для этого к отцу; а мастер Вахт, из справедливости к молодому человеку и к своей Реттель, не мог ему отказать от дому и даже дозволил бывать почаще, дабы дать ему случай завоевать сердце девушки. Когда Реттель узнала о намерениях юноши, она стала очень приветливо на него поглядывать, и в ее глазах иногда ясно можно было прочесть: «К нашей свадьбе, мой милый, я все булочки испеку сама!»
Мастеру Вахту была далеко не по сердцу такая податливость дочери, потому что княжеский ризничий ему совсем не нравился.
Во-первых, он был, разумеется, католического вероисповедания, во-вторых, при ближайшем знакомстве мастеру Вахту показалось, что господин ризничий все чего-то не договаривает, виляет, что указывало на ограниченность его ума и робость нрава.
Вахт с величайшим удовольствием выпроводил бы из дома этого неприятного жениха, если бы не опасался огорчить Реттель. Но мастер Вахт был человек очень наблюдательный и многое умел подмечать, никому о том не докладывая, а при случае пользовался своими догадками весьма искусно. Так, например, он заметил, что ризничий ничего не смыслит в хорошей еде, поглощая кушанья вполне равнодушно и притом весьма неаппетитно. В один воскресный день, когда ризничий, по обыкновению, пришел к обеду, мастер Вахт начал с особым старанием расхваливать каждое блюдо, изготовленное усердными руками искусной Реттель, и, между прочим, не только вызывал гостя на выражение таких же похвал, но расспрашивал его подробно, какие способы приготовления ему больше нравятся. На это ризничий очень сухо отвечал, что он человек очень умеренный и воздержанный и с малых лет приучился есть как можно меньше и проще. В полдень с него довольно одной ложки супа и кусочка говядины, лишь бы она была хорошенько разварена, потому что в таком виде меньше ее съешь и скорее насытишься, не переполняя желудка. На ночь он съедает небольшую порцию яичницы и запивает ее рюмочкой водки, а около шести часов вечера иногда позволяет себе еще стакан пива, по возможности, на лоне природы; вот и все его лакомство. Можно себе представить, какими глазами Реттель взирала на злополучного ризничего. Но худшее было еще впереди. Подали блюдо баварских паровых пышек, поднявшихся необыкновенно удачно; словом, это было такое блюдо, которое могло служить украшением любого стола. Воздержанный гость взял ножик и преспокойно разрезал пышку, доставшуюся ему, на мелкие кусочки. Реттель громко вскрикнула и бросилась вон из комнаты.
Да будет известно тем из моих читателей, которые не знают, как нужно обращаться с баварскими пышками, что их должно быстро разрывать руками, пока они горячие, и тотчас съедать; если же крошить их ножом, они теряют вкус и не приносят никакой чести состряпавшей их хозяйке.
С этого момента Реттель получила величайшее отвращение к умеренному господину ризничему. Мастер Вахт не противоречил ей, и таким манером дикий варвар в области кухонного искусства окончательно потерял невесту.
Если понадобилось довольно много слов на изображение маленькой Реттель, то их нужно будет очень мало, чтобы представить читателю образ, наружность и общий характер кроткой миловидной Нанни.
В Южной Германии, преимущественно во Франконии, и притом почти исключительно в бюргерском сословии, встречаются такие стройные, тонкие фигуры, такие прелестные ангельские личики, с небесно-голубыми кроткими глазами, с небесною улыбкой на алых устах, что видишь, как легко было старинным живописцам находить образцы для своих мадонн. Именно таким лицом, такой фигурой и осанкой обладала та девица из Эрлангена, на которой женился Иоганн Вахт, а Нанни была живым портретом своей матери.
В смысле нежной женственности, в смысле благотворного влияния на окружающих, ее мать была в своем роде таким же совершенством, каким был сам мастер Вахт в смысле мужественности.
Дочь отличалась менее серьезным и твердым характером, чем мать, но обладала бесконечною прелестью; единственное, в чем можно было ее упрекнуть, заключалось в чрезмерной чувствительности, в излишней впечатлительности, что следовало приписать ее слабой физической организации; эти качества в иных случаях переходят в сентиментальную плаксивость, что бывает крайне тягостно при столкновениях с действительной жизнью.
Мастер Вахт не мог видеть это любимое дитя свое без сердечного волнения и питал к ней такую страстную нежность, которая казалась несовместной с его вообще твердой натурой.
Очень может быть, что мастер Вахт чересчур лелеял свою и без того нежную дочку. Но вскоре, как увидит благосклонный читатель, ее сентиментальность и чувствительность получили совершенно новую пищу.
Нанни любила одеваться очень просто, однако носила самые лучшие ткани, сшитые притом таким фасоном, который не соответствовал ее скромному положению в свете. Но отец не мешал ей в этом, тем более что в таком наряде милая девушка была чрезвычайно хороша и привлекательна.
Поспешу стереть образ, который, наверное, возник в воображении читателя, в прежние годы побывавшего в Бамберге и теперь вспомнившего безобразный головной убор, который в ту пору носили тамошние девицы, уродуя свои хорошенькие личики. Этот убор состоял из совершенно гладкого, плотно облегавшего голову чепчика, из-под которого не выставлялась ни малейшая прядь волос, а поперек лба шла черная, не слишком широкая повязка из ленты, прикрепленная низко на затылке огромным бантом и двумя длинными, неуклюжими концами спускавшаяся на спину.
С течением времени эта повязка становилась все шире и достигла наконец почти полуфута ширины, так что пришлось нарочно заказывать на фабриках такие ленты, подкладывать под них картон и сооружать на голове целые башни. Концы этого банта, по причине своей ширины торчавшего гораздо шире плеч, были похожи на распущенные крылья орла, начинавшиеся у самого затылка. На висках и около ушей вились мелкие кудри, и многим щеголеватым бамбергским франтам все это казалось очень красивым и привлекательным.
Особенно живописное зрелище представляли тогда погребальные процессии в ту минуту, когда они трогались в путь. В Бамберге существует такой обычай, что граждане приглашаются на похороны умершего через посредство так называемой погребальщицы, то есть женщины, которая сначала обмывает и одевает тело, а потом ходит по городу и, останавливаясь перед каждым домом, выкрикивает пронзительным голосом приглашение от имени покойника в таком роде: «Господин такой-то (или госпожа такая-то) просит вас оказать ему (или ей) последний долг». Все замужние кумушки, а также и молодые девицы, вообще редко показывающиеся на улицах, никогда не пропускают такого случая и собираются на похороны в большом числе. Когда же процессия трогается и толпа женщин идет по улицам, а ветер колышет их банты и ленты, то кажется, будто целая стая черных воронов или орлов внезапно снялась с места и, шурша крыльями, понеслась вдоль дороги.
Поэтому прошу благосклонного читателя вообразить себе хорошенькую Нанни не иначе, как в изящном чепчике, какой носят девушки в Эрлангене.
Как ни прискорбно было мастеру Вахту, что Ионатан готовился к такому званию, которое было ему ненавистно, однако ни в детском возрасте, ни позднее, в юношеском, Ионатан не испытывал на себе влияния этой ненависти. Напротив, мастер Вахт принимал его всегда приветливо, так что, покончив с дневными занятиями, тихий и благонравный Ионатан каждый вечер приходил к Вахту и проводил время с его дочерьми и со старой Барбарой. У Ионатана был прекраснейший почерк, какой только можно себе представить, а мастер Вахт любил, чтобы писали красиво, поэтому ему доставляло искреннее удовольствие то, что и его Нанни, которую Ионатан взялся учить чистописанию, выводила такие же изящные буквы, как и ее преподаватель.
По вечерам мастер Вахт или занимался в своей рабочей комнате, или уходил в пивное заведение, где встречал обыкновенно сотоварищей-ремесленников, а также и господ членов городской думы, и в такой компании всегда считался душой общества. Дома у него между тем старая Барбара сидела за прялкой, Реттель сводила счеты домашних расходов, придумывала рецепты новых, неслыханных кушаний или же с хохотом передавала Барбаре различные сплетни, которые слышала от той или другой кумушки. А что же делал юный Ионатан?
Он сидел у стола рядом с Нанни, а она писала или рисовала под его руководством. Но целый вечер сплошь заниматься чистописанием и рисованием, по правде сказать, довольно скучно, а потому нередко случалось, что Ионатан вытаскивал из кармана книжку в опрятном переплете и начинал читать хорошенькой, впечатлительной Нанни вслух тихим и сладкозвучным голосом.
Через посредство старого Эйхгеймера Ионатан попал в милость к тому самому аббату, который находил, что мастер Вахт был похож на Веррину. Этот аббат, граф фон Кезель, был человек тонкого ума и образованный, насквозь пропитанный творениями Гете и Шиллера, которые тогда, подобно сияющим звездам, восходили на литературном горизонте, все остальное затмевая своим блеском. Графу справедливо казалось, что он подметил в юном секретаре своего стряпчего точно такие же наклонности, и он находил особое удовольствие в том, что не только давал ему на прочтение такие книги, но сам их прочитывал вместе с ним, желая, чтобы он их усвоил как следует.
Главное, чем Ионатан завоевал сердце графа, заключалось в следующем: граф в поте лица своего сочинял стихи, слепляя их из красиво обточенных фраз, а Ионатан находил эти стихи превосходными и бывал ими так растроган, что приводил графа в полное удовольствие. Справедливость требует заметить, что эстетическое развитие Ионатана в самом деле сильно выиграло от его сближения с умным, хотя несколько высокопарным и чересчур восторженным графом.
Теперь благосклонному читателю известно, какого рода книжки вытаскивал из кармана Ионатан, сидя подле Нанни, и как чтение произведений такого рода должно было действовать на девушку, столь впечатлительную и чувствительную.
Звезда сквозь сумрак предрассветный…[3 - Звезда сквозь сумрак предрассветный – начало той песни Оссиана, которую Вертер читал Лотте при последней встрече с ней; см. Гете, «Страдания юного Вертера», часть 2, запись от 20 декабря.]
С какою готовностью Нанни проливала слезы, как только юный секретарь глухим и торжественным голосом произносил такую строку!
Всем давно известно, что, когда молодые люди часто распевают нежные дуэты, они очень легко становятся на место действующих лиц этого дуэта и как самый текст его, так и мелодию принимают к руководству на всю последующую жизнь. Равным образом молодой человек, читающий девушке вслух любовный роман, частенько сам становится его героем, тогда как девушка бредит ролью героини.
При такой полной гармонии характеров, какая существовала между Ионатаном и Нанни, не нужно было даже читать такие романы, чтобы влюбиться друг в друга.