С такими вот исходными позициями отправляю я свою службу, причем, возможно, лучше многих других. Я ему ровня; разница лишь в одежде да в церемониях, которыми пренебрегают только глупцы; люди сбрасывают парадное одеяние, когда дело совсем уже дрянь.
То, что я сознаю свое равенство с Кондором, идет службе скорее на пользу; я настолько свободен, что исполняю ее легко и непринужденно, как танец. Часто служба затягивается допоздна, но, если дело спорилось, я мысленно хлопаю себя по плечу, прежде чем запереть бар, как артист, которому удался номер.
Власть имущие ценят такое настроение, особенно в узком кругу, в парвуло. Раскованность окружения добавляет им удовольствия. Правда, ее необходимо дозировать. Разумеется, я не пью, даже если меня угощают, а так бывает, когда приезжает Желтый Хан, – в таких случаях осторожность особенно уместна.
В разговоры я никогда не вмешиваюсь, хотя и внимательно за ними слежу; иногда они меня просто завораживают. Улыбка моя безучастна, она входит в мои служебные обязанности, но я никогда не смеюсь вместе с другими, даже когда есть повод. Я – часть обстановки, как гобелен.
Смею предположить, что Кондор мной доволен. Его «доброй ночи, Мануэло», когда он уходит из бара, звучит весьма благодушно. Временами он осведомляется о моих научных занятиях. Кондор имеет склонность к истории, особенно к эпохе диадохов, что понятно, учитывая ситуацию в Эвмесвиле. Интересуется Кондор и историей морских сражений; прежде чем захватил власть, он недолго командовал флотом. Переворот начался обстрелом города с моря.
Эта интерлюдия оставила в нем дилетантскую страсть к морской атрибутике. В касбе он, по-моему, чувствует себя как на корабле, на котором волею судьбы плывет сейчас по волнам времен. Напитки я заказываю на камбузе, стол в кают-компании сервируют стюарды. Башня касбы напоминает капитанский мостик; и женщин на борту нет.
Свой жизненный путь Кондор начал в пехоте; отец его был фельдфебелем, солдатом удачи. Однажды мне довелось слышать его разговор с Домо, который всегда сидит по правую руку от него. Речь шла о надежности войск; на первое место была поставлена гвардейская пехота. За ней шли кирасиры; на гусаров надежды мало. Сопоставления распространились далее на моряков и летчиков. Домо, отвечающий за государственную безопасность, очевидно, продумал этот вопрос и теоретически:
«Чем человек быстрее передвигается, тем внимательнее надо за ним следить».
7
Теоретическим их разговор был еще и потому, что у нас вообще нет речи о каких-либо войсках. Эвмесвиль со всей своей территорией и островами образует оазис между царствами диадохов, которыми правят великие ханы, и сателлитными городами-государствами. На севере наши земли граничат с морем; в зависимости от настроения я называю его то Средиземным морем, то Атлантическим океаном. На юге территория растворяется в пустыне. Подступы к ней охраняет пограничная стража.
От пустыни тянутся степи, поросшие жестким густым кустарником, затем девственные леса, которые после сильных пожаров стали еще гуще, и, наконец, опять океан. Во всех этих местах превосходная охота. Обилию дичи должны мы быть обязаны тем, что Желтый Хан простер над Эвмесвилем свою защищающую длань. Подготовка к его визитам составляет важнейшую часть внешней политики, а приезжает он ежегодно.
Организуют охоту по всем климатическим поясам, вплоть до крупной дичи отдаленных степей. К тому же нельзя забывать о развлечениях, о сюрпризах для избалованного гостя с железным здоровьем и ненасытным аппетитом. «В тяготах я наполняю колчан, опустошаю же его в удовольствии».
* * *
Наверняка существует тесное родство между преследуемым и тем, кто его преследует. У каждого егермейстера свой тотем; главный из них надевает личину волка. Можно догадаться, кто охотится на льва, кто – на буйвола, а кто – на кабана. К этому добавляются движения и повадка. Не хочу обобщать, ведь есть не только соответствия, но и дополнения. Так, например, Желтый Хан, начиная охоту на слонов, выпускает против них вооруженных клинками карликов, которые незаметно подкрадываются к животным. Вообще к охоте он относится старомодно, почти не прибегает к пороху и оптическим приборам. Жестокий к людям, с животными он играет по рыцарским правилам.
Большая охота на краю непроходимых южных лесов. Там, должно быть, скрываются дикие звери, каких до сих пор никто не видел, о каких только ходят слухи. Многие считают их бредовым вымыслом авантюристов, дерзнувших углубиться в эти дебри и воротившихся оттуда в смертельной лихорадке.
Между тем именно эту часть охоты хан, видимо, считает венцом всего мероприятия. Он нанимает разведчиков, в первую очередь тех же карликов, которым нет равных в искусстве чтения следов; привлекает он и ученых, тех, что на факультетах не ко двору, наполовину мифологов, наполовину толкователей сновидений, над ними насмехается не только зоолог Рознер, но даже мой родитель. Он приравнивает их к алхимикам, которые в давние времена предлагали государям свои услуги, утверждая, что умеют делать золото. Вполне оправданная аналогия – и здесь, и там надежду возлагают на трансмутацию, хотя эти мечты неизменно бывают обмануты.
Без сомнения, эти леса полны чудес; на опушках нет-нет да и обнаруживают новых животных и находят новые растения. Так, подтвердились иные слухи, какие со времен Геродота считали сказками. Но речь не об этом. Раньше ученые полагали, что после потопов возникают не только новые виды, но и новые роды. Но теперь роль воды перешла к огню; изменения разделяются пылающими завесами.
* * *
Листая в люминаре старинные фолианты, напечатанные еще до времен великого Линнея, я часто натыкаюсь на изображения существ, живших исключительно в людских фантазиях, но столь прочно там утвердившихся, что их изображали, – например, единорога, летучего змея, козлоногого человечка, русалку. В особенности леса считали пристанищем всего диковинного и необычного и даже описывали разные чудеса; например, некий доктор Геснер описал лесного черта, «колдовское отродье», четвероногое, со шпорами на пятках, с венцом из женских грудей и человеческой головой. Его якобы поймали в Зальцбургском епископстве в 1531 году от Рождества Христова, но через несколько дней он умер, так как отказывался от пищи.
Это напомнило мне о случае, напугавшем Периандра[14 - Периандр – тиран Коринфа (ум. ок. 588 г. до н. э.).], который кой-какими чертами кажется мне похожим на Кондора. Один из пастухов показал Периандру некое существо, спрятанное у него под хламидой. Оно было рождено кобылой – жеребенок с человеческой головой. Периандр велел призвать Фалеса и попросил его истолковать находку. И Фалес посоветовал Периандру впредь не приставлять к лошадям молодых пастухов, разве только женатых.
В те времена мифическая эпоха была слишком недавним прошлым, чтобы ставить под сомнение возможность таких отродий – и вот сегодня, в Эвмесвиле, они вновь замаячили перед нами. Похоже, змея кусает себя за хвост.
* * *
Эти заметки не отклонение от темы; они как раз касаются сути, ведь именно по такой причине мне до`лжно не спускать глаз с Аттилы, который обычно сидит по левую руку от Кондора, особенно в поздний час – ибо, если кто и знает, что` разыгрывается в лесах, так это он, Аттила.
По всей вероятности, именно там он почерпнул сокровенное знание о наркотиках и целебных средствах. Синтетическую их структуру он знал и раньше. Я, виночерпий, имею с ним дело, когда он прописывает Кондору или его гостям какие-либо добавки. При этом не могу не отметить, что обращается он к чудодейственным средствам, слывущим суеверием и давно исчезнувшим из аптек. Так, я обязан смешивать иные напитки в скорлупе морского кокоса, сиречь пальмового плода, который плавает в бухтах Суматры и считается плодом дерева, растущего на морском дне. Однако же кое-кто полагает, что их приносит туда птица гриф. Ювелиры оправляли их скорлупы в золото, делали кубки – ведь это якобы верное средство, даже против сильнейшего яда.
Кажется, Аттила верит и в силу единорога; возможно, это его тотемное животное. Сегодня известно, что витой рог принадлежит вовсе не белому коню, прячущемуся под сенью лесов, а киту северных морей. Такие рога хранили в сокровищницах. И когда врачи прекращали лечить безнадежно больного, достаточно было добавить в чашу с вином щепотку растертого рога, чтобы поставить умирающего на ноги.
Не менее ценным слывет и корень мандрагоры, с которым я имею дело чаще. Он служит прямо-таки волшебным средством, особенно для укрепления мужской силы. Говорят, только благодаря мандрагоре Желтый Хан обладает поистине геркулесовыми способностями на означенном поприще. Это лакомство для великих мира сего, ведь чтобы выбрать корни надлежащей величины и свойств, требуется соблюсти множество условий. Дикие растения, а целебны только они, уединенно произрастают в глухих уголках вокруг Кукунора; там их называют женьшенем. Тот, кто знает такое место, хранит его в тайне; помечает секретным знаком и выкапывает корень в нужный час полнолуния.
В баре корень хранится под замком, ибо китайские повара падки на него, как наркоманы на опиум. Мне известно кодовое название коктейля, куда я добавляю корень. Когда Желтый Хан в поздний час вдруг изъявляет такое желание, значит, лупанариям западной окраины предстоит выдержать монгольский набег.
8
Когда я еще колебался, стоит ли принимать должность, именно Виго настоятельно советовал мне согласиться:
«Мартин, там вы сможете увидеть многое, что станет для вас неоценимым опытом».
Он имел в виду наблюдение способов, какими решаются и воплощаются в жизнь вопросы власти, – живое познание методики на практической модели. Историка здесь ожидало бесценное зрелище, особенно в парвуло.
Виго отличает взгляд хирурга от взгляда анатома; первый хочет оперировать, второй интересуется только строением. Для первого время ограничено, второй располагает им по своему усмотрению. Историку не найти места более благоприятного, чем Эвмесвиль, ибо в нем умерли все ценности. Исторический материал истребил себя в страсти. Идеи выродились, и странными представляются жертвы, принесенные когда-то на их алтарь.
С другой стороны, картины набирают отчетливости, ибо их не затемняют пустые мечтания. Когда, например, Кондор разыгрывал роль чего-то среднего между просвещенным деспотом и откровенным тираном, он таким образом воссоздавал прошлое. И, по мнению Виго, я должен ради эксперимента понаблюдать за этим вблизи и сместить акцент – стоя за стойкой бара, я окажусь ближе к действительности, чем тот, кто в силу серьезного к ней отношения всего лишь ее имитирует.
До сих пор я всегда мог следовать советам учителя и из этих соображений принял пост. Не стану утверждать, что они были единственной причиной, ибо подобные решения весьма сложны. С должностью были связаны немалые плюсы: много свободного времени для научной работы, доступ к люминару, приличное жалованье, фонофор с серебряной полосой и аура близости к властителю.
Очень скоро я заметил, что одного только исторического взгляда недостаточно. Лишенный истории человек становится свободнее, но и власть, которой служат по обязанности, непредсказуемо меняется. Ночами, когда я обслуживаю парвуло, мне порой становится просто жутко. Обсуждаются вещи, о которых Виго не желал знать, в которые не вникал и не встревал, как долго пытался и я. Когда господа молчат, атмосфера словно накаляется еще сильнее, чем когда они роняют полузатушеванные слова, какие даже в своем кругу опасаются произносить. Тогда Домо делает мне знак. Я должен разрядить обстановку и сгладить страсти.
Без сомнения, то же касается леса. Там ожидают трофеи и опасности, напоминающие скорее о походе аргонавтов, чем о великих эпохах исторической и даже доисторической охоты.
* * *
Когда я вступил в должность, мой родитель повел себя как истинный либерал – с одной стороны, ему было неловко оттого, что я стал кельнером, с другой стороны, он еще больше укрепился в своих политических воззрениях. В глазах Кадмо – так зовут моего брата – я просто заделался княжеским холопом. Старик – патриций, словно пришедший с шембартлауфа[15 - Шембартлауф – карнавальное шествие в Южной Германии.], а братец – закоренелый анархист, правда, лишь до тех пор, пока ничем не рискует. Степени свободы, когда человеку можно и дозволено все, чужды обоим.
Возвращаясь из касбы, я живу с ними в одном доме; за столом у нас случаются неприятные разговоры. Они оба не могут отступиться ни от политических, ни от социальных тем. Вот почему я с большей охотой иду в сад Виго или в маленькую городскую гостиницу у моря, где снимаю мансардную комнату старого здания, которое раньше составляло часть бастиона. Из окна я могу забросить удочку, но рыбины, медленно шевелящие плавниками внизу, кормятся в стоках нашей Субуры, и у меня нет ни малейшего желания их есть. Иногда на подоконник садится чайка. Внизу, под моим окном, стоят на улице столики винного кафе, а в доме расположена колбасная лавка, где чайкам всегда есть чем поживиться.
Мансарда голая и скудная; крошащиеся стены инкрустированы, словно инеем, морской солью. Я бываю там, чтобы медитировать и смотреть в морскую даль, вплоть до островов и дальше – особенно на закате. Обстановка в комнате простая – стол, кресло, брошенный на пол матрац. На подставке умывальный таз, под ним кувшин. Вдобавок ночной горшок, чье содержимое я выливаю в окно, поскольку, особенно когда я пьян, хождение по лестницам меня сильно утомляет. На стенах ни картин, ни полок с книгами, вместо них – зеркало над тазом, как уступка Ингрид, которую я привожу сюда после нашей работы в библиотеке или посещения Виго за стенами города. Она задерживается у меня на час, не больше; это что-то вроде надлежащего вознаграждения учителю.
Дома я появляюсь, только чтобы пообедать, да и то не всегда. Собственно, даже профессиональные наши разговоры бесплодны, так как ведутся с позиций, не имеющих между собой ничего общего – с позиции метаисторика, покинувшего поле истории, и с позиции его партнеров, воображающих, что они все еще на этом поле. Это приводит к временным разрывам внутри наблюдения: они еще роются в трупе, а для меня он давным-давно стал окаменелостью. Иной раз даже забавно – когда они горячо отстаивают ценности, которые в Эвмесвиле уже выглядят разве что пародией. Оба они типичны для нашей эпохи, и в таком смысле их можно даже принять всерьез.
* * *
Если я охотно называю своего старика родителем, это не значит, что я невысоко его ценю. Наоборот, только вот он не соответствует взятой на себя роли и в лучшем случае похож на комедианта, наклеившего бороду рождественского деда. Поденщик, рыбак, портовый грузчик исполняют свои роли более достоверно. Удивительно, что именно такие свободолюбцы, как родитель, требуют уважения в пределах иерархий, уничтоженных еще их дедами.
Женат он был дважды. Здесь, в Эвмесвиле, обычное дело, что, начиная подниматься по общественной лестнице, какой-нибудь функционер без разбору берет в жены первую попавшуюся. Если ему сопутствует успех, эта первая жена перестает его удовлетворять – что молодостью и красотой, что умением себя подать. И он меняет ее, так сказать, на символ статуса. В нашем расовом котле яркое тому свидетельство, что цвет кожи у новой жены куда светлее.
Тот, кто начинает с более высокой ступени, ведет себя иначе; сначала делает карьеру и достигает прочного положения. Только когда он прочно сидит в седле, в середине жизни, в нем зарождаются другие желания. Теперь Афродита требует от него запоздалой жертвы. И порой случаются промахи. Один высокопоставленный генерал недавно попал в ловушку известной городской потаскушки. В касбе такие вещи воспринимают с юмором. Я как раз прислуживал в парвуло, когда Домо рассказывал об этом Кондору. Тот рассмеялся: «Теперь у него нет недостатка в шурьях». У самого Домо, как говорили в старину, тоже есть «пятна на жилете», но в случае чего он становится весьма высоконравственным.
Профессора охотно женятся на студентках – из тех, что сидят на лекциях в первом ряду, околдованные интеллектуальными чарами. Иногда все кончается хорошо. Мой родитель закрутил с секретаршей и ради нее развелся; первая его жена до сих пор живет в городе. Она родила отцу Кадмо; расстались они мирно – время от времени старик навещает ее, чтобы освежить воспоминания.
Моя мать умерла рано, я учился в младших классах. Ее смерть я воспринял как второе рождение. Меня, теперь я понимаю, просто вышвырнуло в яркий, холодный и чуждый мир.
С ее смертью мир изменился. Дом стал неуютным, сад – голым. Цветы утратили краски и аромат. Они лишились ее материнской заботы, и обнаружилось это не постепенно, а сразу же. Пчелы над ними больше не летали, бабочки не порхали. Цветы чувствуют не меньше, чем животные, но тоньше, и на ласку человека отвечают симпатией.
Я искал укромные уголки в доме, в саду. Часто подолгу сидел на лестнице, ведущей на темный чердак. Плакать не мог, невидимая петля туго сдавливала мне горло.
* * *