«И ведь не простой писарь, а стажер!»
В отличие от Кондора Домо происходит не из солдат удачи, а из старинного семейства. Что такие фамилии умудряются пережить целую череду переворотов, граничит с чудом, а объясняется способностями, развившимися в ходе поколений и ставшими поистине инстинктом, – прежде всего дипломатическим талантом. Дипломатическая служба предоставляет определенные шансы на выживание; но я не хочу входить в подробности. Как бы то ни было: если ко всей этой камарилье, которой я служу, вообще приложимы исторические мерки, больше всего к Домо. Правда, он скорее предпочитает скрывать свои исторические корни, нежели выставлять их напоказ.
Точно так же его отношение к власти можно считать «примитивным» и «запоздалым». К первому мнению склоняется мой родитель, ко второму – мой учитель Виго. Виго видит лучше и потому знает, что одно не исключает другого. Он рисует следующую картину.
На его взгляд, примитивная первобытность есть стержень индивида и его сообществ. Примитивность – первооснова, фундамент, на котором зиждется история, и, когда история истощается, эта основа выступает на поверхность. Перегной с его растительностью тонким слоем покрывает скалу и неизбежно вновь исчезает, неважно, по какой причине – высыхает ли он или смывается дождями. На поверхности опять оказывается голый камень; в него вкраплены доисторические включения. Например: государь становится племенным вождем, врач – знахарем, избрание – аккламацией.
Отсюда можно заключить, что Кондор стоит у истока, а Домо – у конца процесса. Там преобладает стихийное, здесь – разумное. В истории мы видим образцы – например, в отношениях короля и канцлера или командира и начальника штаба, – словом, повсюду, где задачи и дела распределяются меж характером и интеллектом или меж бытием и достижением.
Мой родитель, пользуясь образом Виго, представляется мне человеком, получающим наслаждение от высохших букетов, от цветов из гербария Руссо. Могу даже дать этому академическую интерпретацию. Самообман старика на трибуне становится обманом народа.
К распрям Домо с трибунами я, напротив, подходил метаисторически; меня занимают не острые актуальные вопросы, а модель. Из люминара мне хорошо знакомы подробности визита Руссо к Юму, как и недоразумения, побудившие Юма пригласить его к себе. Жизнь Жан-Жака ведет от разочарования к разочарованию и к одиночеству. Это до сих пор ощущается в его последователях. Можно предположить, что здесь затронуто нечто глубоко человеческое. Великие мысли возникают в сердце, говорит один старый француз; можно добавить: и терпят поражение в мире.
* * *
Насмешки над заблуждениями предшественников я считаю проявлением дурного исторического вкуса; это неуважение к Эросу, что был их движущей силой. Мы не меньше подвержены влиянию духа времени; глупость наследуется, меняются только фасоны дурацких колпаков.
Я не стал бы злиться на моего родителя, если бы он просто заблуждался; от заблуждений никто не застрахован. Меня раздражает не заблуждение, но пошлость, пережевывание фраз, которые некогда как великие слова будоражили мир.
Заблуждения могут выбить политический мир из колеи; но к ним надо относиться как к болезням: в кризисе совершается многое и даже возможно исцеление – лихорадка испытывает сердца на прочность. Острая болезнь – водопад, несущий новую, целительную энергию; хроническая болезнь – истощение и болото. Так и в Эвмесвиле: мы истощаемся, задыхаясь от нехватки идей; во всем прочем позор оправдан.
Нехватка идей или, проще говоря, богов порождает необъяснимое раздражение, почти как туман, сквозь который не могут пробиться солнечные лучи. Мир становится бесцветным, слово теряет суть и значение, прежде всего там, где должно употребляться не только для чистого сообщения, а для чего-то более высокого.
* * *
Я интересуюсь политическими взглядами Домо, потому что они имеют значение для моих штудий. Выхода за эти пределы, например, из чувства симпатии, необходимо избегать, как и любого рода влияний и течений.
Это, однако, не мешает мне с удовольствием слушать, как он говорит, и возможностей тут сколько угодно. Если нет Желтого Хана или других важных гостей, в ночном баре царит мир; иногда за ужином присутствуют только Кондор с Аттилой и Домо, ну и, естественно, дежурные миньоны.
Я сижу за стойкой на высоком табурете; впечатление такое, будто я стою там в форме и в полной боевой готовности. А к гостям присматриваюсь по долгу службы, ибо «читаю их желания по глазам». На сей случай в моем распоряжении всегда есть приятная улыбка. Я тренирую ее перед зеркалом, прежде чем отправляюсь на службу. О том, что я веду запись съеденного, я уже упоминал. Обслуживание стола, подача блюд входят в обязанности миньонов.
Мой табурет – охотничья вышка, откуда я наблюдаю за своей добычей. Когда я говорю, что с удовольствием слушаю речи Домо, я имею в виду некое отрицание – а именно, что в них отсутствуют высокие слова, которыми я пресытился с тех пор, как научился думать самостоятельно. Правда, должен признать, что на первых порах и на меня его манера речи действовала отрезвляюще, – столь сильна привычка к стилю, где фразы заменяют аргументы.
Отрезвляюще действует прежде всего экономность выражений: мало прилагательных, мало придаточных предложений, точек больше, чем запятых. Отсутствует украшательство; очевидно, что правильность весомее красоты, а необходимость весомее морали. Язык в гораздо меньшей степени тот, каким пользуются ораторы на собраниях, чтобы сначала создать настроение, а затем подвести к согласию; этот же язык обращен к окружению, где согласие существует с самого начала. По большей части, формулировки, убеждающие Кондора в том, чего он и так желает.
Стало быть, речь мужа, знающего, чего он хочет, и желающего подчинить своей воле других. Dico – «я говорю», dicto – «я говорю решительно, я предписываю». Все внимание одной букве – t.
Скоро я привык к его манере, как привыкают к старой школе, например в живописи. Мы видели берег реки с деревьями так, как воспринимали его в конце XIX столетия христианской эры: свет, движение листвы, игра общих переменчивых впечатлений; все это с мельчайшими переходами развивалось с эпохи Рубенса. В люминаре подробно разобрался в этом вопросе. Но перейдем в другой, флорентийский зал. Начало XVI века, после изгнания Медичи. Воздух суше и прозрачнее. Деревья неподвижны. Контуры их отчетливы и не размыты: вот кипарис, вот – пиния. Таковы же и лица, законы, политика.
* * *
Издавна из воинов выходят все, кто хвастает, что сумел вытащить телегу из грязи, где она безнадежно увязла. Положение тогда становилось опаснее, в том числе и для них. Наступал перелом, когда они формулировали идеи, делавшие их до полного подобия похожими на трибунов. В Эвмесвиле это уже не нужно. Впрочем, Домо воздерживается от цинизма, что можно считать его сильной стороной.
Известно, правда, что служивые увозят телегу ненамного дальше всех других. С древности, с Мария и Суллы, кажется, всегда происходило отторжение; в любом случае авансы доверия, доброй воли и просто жизнеспособности иссякают. Мировой дух любит чистые листы; исписанные, они опадают.
* * *
Пуще всего, как уже сказано, я опасаюсь симпатии, внутреннего участия. Анарху должно держаться от них подальше. И что я где-то служу, неизбежно; тут я веду себя как кондотьер, который временно предоставляет свои способности в распоряжение других, но в глубине души ничем себя не связывает. Вдобавок, например, здесь, в ночном баре, служба есть часть моих штудий, часть практическая.
Как историк я убежден в несовершенстве, даже в бесперспективности любых усилий. Допускаю, что здесь, видимо, играет свою роль пресыщение позднейшего времени. Каталог возможностей кажется исчерпанным. Великие идеи затерлись и потускнели от частого повторения; на них никто не польстится. В этом отношении я веду себя в своих рамках не иначе, чем все в Эвмесвиле. Здесь ради идеи на улицы не выходят; другое дело, если хлеб и вино подорожают на грош, а порой беспорядки могут возникнуть из-за автогонок.
* * *
Как историк я настроен скептически, как анарх – все время начеку. Это залог моего благополучия, даже моего юмора. Так я удерживаю в целости мою собственность, хотя и не только единственно для себя. Моя личная свобода – лишь побочное достижение. Я готов и к великому сражению, к вторжению абсолюта в современность. Готов к событию, где кончаются история и наука.
* * *
Когда я говорю, что речь Домо нравится мне больше речи моего родителя, я все же имею в виду: относительно. Речь Домо более конкретна, но – скажем, в сравнении с речами Аттилы – производит впечатление дерева без листвы. Видны разветвления, голые сучья, которые – не могу не добавить – направляют взор и мысли к корням. Ведь они – отражение ветвей. Есть глубина, откуда вырастает логика языка; я имею в виду не ту логику, какой учат здесь, в Эвмесвиле, но ту, что составляет основу Вселенной и, врастая во все ее разветвления, снова и снова выравнивает.
«Кто не умеет говорить, не должен и судить». Эту сентенцию я часто слышал от Домо. Поэтому меня ничуть не удивило, что ошибки в приговоре вызвали у него раздражение. Непосредственным результатом стала обязательная лекция Тоферна, на которую Домо своим приказом собрал юристов. Профессор Тоферн считается у нас лучшим грамматиком.
12
После того как своим вступлением о качественных различиях в употреблении языка Тоферн вызвал недовольство аудитории, он сделал отвлекающий маневр, чем сорвал аплодисменты и поднял настроение слушателей:
«Вчера вечером, когда сидел в «Синем яйце» и не думал ни о чем плохом…»
Следует отметить, что в Эвмесвиле нет недостатка в сомнительных кабаках. Они тут на все вкусы, даже самые извращенные. В этом проявляется либеральность Домо, в чем Кондор его всячески поддерживает. Принцип «каждому свое» толкуют здесь весьма широко.
Домо сказал: «Чем люди занимаются в постели или хоть в хлеву – их дело; мы не вмешиваемся. Bien manger, bien boire, bien foutre[21 - Хорошо есть, хорошо пить, хорошо заниматься сексом (фр.).] – если мы все это благословим, то избавим полицию и суды от массы хлопот. Ведь тогда, помимо отъявленных злодеев и сумасшедших, будем разбираться только с теми, кто хочет усовершенствовать мир, а они еще опаснее.
Наши люди в Эвмесвиле хотят хорошо жить не когда-нибудь в будущем, а сегодня, сейчас. Они хотят не слышать звон монет, а иметь их в кошельке. Предпочитают синицу в руках, а не журавля в небе. Ну а мы можем дать им еще и курицу в кастрюлю».
Как мой родитель опирается на идеи, так Домо опирается на факты. В этом разница между либерализмом и либеральностью. И тут я как историк должен заметить: все хорошо в свое время. Методика Домо вытекает из нашего поистине феллахского состояния. Великие идеи, которым были принесены в жертву миллионы людей, в наши дни вконец истерлись. Различия почти исчезли; обрезанные и необрезанные, желтые и негры, богатые и бедные уже не так серьезно воспринимают себя в этих качествах. На улицы они выходят, либо когда им остро не хватает денег, либо на карнавал. В общем и целом, здесь каждый может делать все, что заблагорассудится.
Кондор, хотя он и тиран, любит – конечно, под надежной охраной – ходить на рынок и в порт, где на равных общается с людьми и обращается к ним, например, вот так:
«Карим, старина, все еще на ногах? Надеюсь, пороху-то хватает?»
Эти слова обращены к раису, начальнику ловцов тунца, седобородому старику под восемьдесят. Тот отвечает:
«Кондор, ты имеешь в виду дни или ночи?»
* * *
«Синее яйцо» – это кабак, где собираются бродяги да преступники. Домо следит за событиями на дне общества глазами липиков, людей весьма рискованной профессии. Не проходит месяца, чтобы ночная стража не находила в окрестностях труп зарезанного.
Понятно, что упоминание Тоферном места, куда приличные люди не ходят, вызвало в зале веселое оживление. А что он там услышал, было и правда связано с недавним убийством. Преступники обсуждали это дело между собой. Поскольку же работают они преимущественно ночью, то по утрам, развлеченья ради, посещают судебные заседания, что для них занимательно и в то же время поучительно.
В «Синем яйце» они обсуждали повисшее в воздухе дело об убийстве. Жертвой был торговец опиумом; хотя эту торговлю терпят, но не обходится и без риска. Терпимость вообще считается у нас руководящим принципом; есть множество вещей, которые не разрешены, но и не особенно преследуются; они находятся в периферийной серой зоне легальности, что вполне соответствует сонному настроению нашего города.
В этом промежуточном царстве размыты и границы обязательств, что обеспечивает касбе, как и городскому дну, хорошие барыши. Случаются и неприятности – меньше от мака, больше от конопли, ведь первый оглушает, а вторая возбуждает. Обкуренный безумец носится по улицам с ножом; одна студентка сгорает в постели. Когда после таких случаев Домо вызывает к себе одного из крупных наркоторговцев, чтобы его усовестить, он обходится без долгих уговоров – собеседник тотчас готов к благотворительности; такие пожертвования не оставляют следов.
Но и преступный мир берет свою мзду. Шантажом вымогают деньги у торговцев и трактирщиков. А те регулярно платят, относя издержки за счет накладных расходов, такие выплаты тоже не оставляют следов.
В обсуждаемом деле наркоторговец решил попробовать свои силы на уровне, до которого не дорос. И дальнейшее не отличалось оригинальностью: после писем с угрозами ему подложили под дверь гранату, потом изрешетили пулями телохранителя и, наконец, пустили по его следу убийц. Настало время срочно покинуть Эвмесвиль; он еще успел попасть на корабль, уже стоявший под парусами в порту. Вероятно, хотел бежать к Желтому Хану, на защиту и покровительство которого очень рассчитывал.
С убийцами, однако, шутки плохи; когда они принимаются за дело и берут след, их прозаичное дело превращается в охотничью страсть. Как только наркоторговец ступил на трап, с грузового крана сорвался тяжеленный тюк, пролетел на волосок от его головы и пробил трап. Торговец невредимым добрался до своей каюты – camera di lusso[22 - Каюта люкс (ит.).] с ванной и салоном.