Только без солнца.
Но мне и не надо
солнца,
что светит
каждому
солнцем.
Разве не слепит,
как солнце,
чёрное солнце горя?
Мне нужно
большое горе,
которое солнце и море,
горе ищу я,
как море,
как солнце,
что вижу над взморьем.
Рыдает мальчишка
о песне,
о песне без моря,
без солнца,
без бури синего всплеска,
о песне
без слов и без горя.
Он солнце
имеет белое,
он море имеет в сердце.
Не хочет он море
с плесками,
не хочет он солнце
с песнями.
А мне, если солнце,
то чёрное,
чёрное солнце горя.
А мне, если море,
то чёрное,
кипящее в чёрном горе.
Горе – это морщины,
морщины горя и старости.
Мне не вредят морщины,
морщины вредят красивым,
кто держит ладонями радости,
в моих ладонях – морщины.
Море надо курортнику
с жарким солнцем
над взморьем,
на белых солнечных портиках
для бледнолицых курортников,
которым не хочется горя.
А мне надоело мальчишкой
думать
о солнце,
о море,
о солнце, хорошем слишком,
о море, где ветры не дуют,
где небо красивей девчонки.
Ведь солнце
не жжёт, как горе,
ведь море
как горе, не топит.
Подтает лёд
на дорогах.
А сердце хочет ожога,
а сердце хочет запомнить.
Призывал я в своих стихах на свою голову несчастья, и они пришли прежде всего на мои стихи…
Будущий писатель или… сумасшедший?
Как раз в эту пору, то есть в пятнадцатилетнем возрасте, я появился в литературном объединении, открывшемся во Дворце железнодорожников и показал написанное мною. Стихи понравились. Мнение руководителей было единодушным – будущий писатель.
Надо сказать, что в эту пору я немало читал и был записан в нескольких библиотеках. А ещё посещал читальный зал главной из них – областной. Именно там, решив познакомиться со стихами Бориса Пастернака, был я буквально ошеломлён его строками:
Всесильный бог деталей, всесильный бог любви…
Во Дворце железнодорожников посещал я искусствоведческий кружок, где собирались люди исключительно взрослые, а из школьников был я один. Тянуло меня и в живописную студию, но увидев воздушные, светоносные акварели студийцев и восхищаясь их мастерством, записаться туда не решился.
Впрочем, когда я уже пребывал в литобъединении, случилось однажды, что руководители наши задерживались. И вот от нечего делать присоседился я к располагавшимся тут же в холе рисовальщикам и, разжившись у них большим ватманским листом, сделал беглый карандашный набросок гипсовой головы Вольтера. Причём в кубистической манере.
Художник Кравченко, руководивший студией, увидев мою работу, даже посетовал: мол, если бы я не занимался поэзией, то он с удовольствием взял бы меня к себе. В ту пору, похоже, уже многие во Дворце были наслышаны о моих литературных успехах.
Впрочем, даже из литераторов не все считали подобную репутацию заслуженной. Так, Анатолий Гречанников, бывший в ту пору первым секретарём Гомельского обкома комсомола, вскоре выступил в республиканской газете «Знамя юности» со статьёй, которая сводилась к тому, что в Гомеле нашли полусумасшедшего школьника Евгения Глушакова и носятся с его так называемыми стихами.
Когда я услышал от приятелей об этой статье, меня будто обожгло. Я тут же перестал посещать занятия в литобъединении и уже ничего из написанного мной никому не показывал.
Получилась осечка и с «Литературной Газетой», куда мои стихи отправила сестра. Отметили, что человек я способный, но печатать не стали, сославшись на то, что поэтической формой юный автор ещё не овладел.
Неудачей обернулась и поездка Фридриха Куроса, одного из наших руководителей, в Минск, где он показал мои стихи двум диаметрально противоположным критикам и получил два диаметрально противоположных отзыва. Один сказал – гениально, другой – бред сумасшедшего.
Импровизатор на тему домашних заданий
В Гомеле мне довелось учиться в трёх школах: сначала – № 5, потом – № 28 и, наконец, – № 19. В школу № 28 перешли мы чуть ли не всем классом сразу по окончании семилетки. К этому времени я уже успел перессориться чуть ли ни со всеми одноклассниками, пристрастился к зарубежной литературе и писал стихи.
Уроков по-прежнему не готовил. А поскольку и физика, и математика стали куда серьёзнее, то начал я постепенно сходить «на нет» и по этим предметам. Гуманитарные – куда не шло, можно было что-то на ходу придумать, а точные науки требовали точных знаний.
Зато учительница литературы, маленькая да горбатенькая, относилась ко мне с редкой любовью и неизменно закрывала глаза на моё пренебрежение учебником. Радовалась ссылкам на Белинского, которым я в эту пору увлекался, радовалась моей декламации и свободному цитированию поэтов. И даже зачитывала мои сочинения классу.
Однажды, когда на открытом уроке присутствовал завуч школы, она вызвала меня к доске и попросила проанализировать драму Островского «Гроза». Драму эту я не читал, а посему имел о ней лишь очень смутное представление. И мне ничего иного не оставалось, как только импровизировать на тему, заданную самим названием пьесы, то есть говорить о некоем всё возрастающем от акта к акту психологическом напряжении между главными действующими лицами, которое в финале уже неотвратимым образом приводит к грозовому разряду – гибели Катерины…
Перед самым звонком завуч-литератор, представительный мужчина лет сорока, поднялся и сказал, что за всю свою школьную практику никогда не слышал от девятиклассников ничего похожего на мой ответ.