Чувство погони, вернее – чувство страха от погони, Марина унаследовала в сон с прошедшего вечера. Из дома садовника, от его постояльцев, она выскочила ошалелая, кое-как надернув на себя платье и схватив плащ. Она бежала в потемках по какой-то улице под уклон – на прибрежные огни, где маячил сквозь деревья зажженными окнами спасительный санаторий.
По дороге она упала, разбила колено, плакала. В какую-то минуту у нее всё внутри перевернулось, и ее стошнило. Она стонала от горечи, от боли, от страха. Ей постоянно чудилось за спиной дыхание погони. Вот-вот, в какой-то миг, ее схватит за плечо Руслан: «Э-э, красавица, ни спеши…» Еще нестерпимее, еще большая жуть, если схватит его брат Фазил, это животное…
Даже оказавшись на аллее санатория, освещенной фонарями и, кажется, безопасной, Марина сжималась не столько от стыда за свой вид, сколько от невидимых преследователей. Она поднимала воротник плаща, прятала от встречных прохожих лицо, натертое бородами… Изможденная, словно побитая со всех сторон палками, она шла быстро, замкнуто, но неуверенно, иногда сбивалась с ноги, покачиваясь от выпитого, косилась на свою взлохмаченную шатучую тень.
Добравшись до своей комнаты, Марина плюхнулась на кровать, разрыдалась. Призналась обескураженной соседке:
– Меня, Люб, чеченцы изнасиловали.
Любаша всплеснула руками, всколыхнула свои большие груди:
– Чё ж ты так! Вся эта чернота русских баб шлюхами считает. К ним приближаться-то опасно, не только говорить!.. А уж тем более чеченцы. Может, это боевики какие. Людей воруют. Или наркокурьеры. Тут у них ничё не поймешь. Могут поулыбаться и тут же нож под ребро сунуть! – Выплеснув первые горькие изумления, чуть поостыв, Любаша села рядом с Мариной, приобняла утешительно: – Уж лучше б ты грешным делом с каким-нибудь азиатом, с «урюком» спуталась, чем с этим зверьем.
– Может, мне в милицию заявить? – хныча спросила Марина.
– Да ты чё! Это ж Кавказ! Ворон ворону глаз не выклюет. Русских здесь не любят. Русским везде сейчас ходу нет. Из Казахстана выживают, из Прибалтики гонят. Даже Крым, и тот хохлы да татары оттяпали. А здесь, на Кавказе, и при советской-то власти порядка не найдешь, а теперь… Обо всем помалкивай! Я где-то прочитала: по статистике, каждая четвертая баба была или изнасилована, или без согласья взята… Отоспись. Я тебе сейчас микстурки успокоительной плесну. Утро вечера мудреней.
…Но утро показалось горше вечера. Похмельная гудливая боль в голове, саднит разбитое колено, синяки проявились, засинели на локтях, и внутри тошнотворная горь. Не видеть бы весь мир, не открывать глаза – затмить бессолнечный белесый рассвет. Погрузиться не в сон, где погоня, но во тьму, где нет ничего. Не верить, не признавать того, что случилось в доме садовника.
«Уеду! Сегодня же уеду!» – выпалила Марина про себя и быстро поднялась с постели.
Под утро Любаша всегда спала зыбко, воспитанная сельским распорядком. От порывистых движений Марины проснулась. Тут же принялась протирать кулаками глаза, почесываться, шумно зевать.
– Видеть не хочу! – горестно вырвалось из груди Марины, когда стояла у окна, глядя на море, на берег. – Уеду. Прямо сейчас уеду!
– Чё ты выдумываешь? Куда ты поедешь! – в пику бросила Любаша. – У тебя ж на лице всё написано. Прикатишь в таком-то состоянии к мужу: «Принимай, дорогой…» Лучше уж здесь пересиди. Уляжется. Из-за каких-то орангутангов леченьем жертвовать.
Марина швыркнула носом, но слезы в себе задавила. Только внутри – гуще обида, и грязные штормовые волны плескались куда-то в душу, бередили вчерашнюю рану.
Волны нарастали будто бы из глубин моря, из его самого центра, прикрытого утренней дымкой. Они вырастали, косматые, неловкие, внахлёст друг за другом, ползли на берег, чтобы там разбить взлохмаченный пеной гребень.
Вдруг в дверь комнаты кто-то постучал. В тишине раннего утра стук показался недобрым, настойчивым. Кольнул Марине сердце. Глаза у нее вспыхнули испугом, мысли вихрем закружились вокруг вчерашнего.
– Любушка, спаси меня! Это опять они! – полоумно и панически прошептала она, схватила покрывало, быстро покуталась в него и забилась в угол.
Любаша без суеты надела халат, прошла в узкую прихожую и твердо, громко спросила:
– Кто там?
– Я принес сумку, – глухой голос раздался за дверью. – Здесь Кондратова шивет?
Вскоре в комнату вошел старик садовник. В руках он держал пластиковый пакет: не понес найденную вещицу в открытую, при людском обзоре. Садовник был, как всегда, облачен в темную куртку и в черную каракулевую шапку. Старое, в темных бороздах, лицо, казалось, ничего не выражало.
– Вот, – сказал старик равнодушно. – Ты забыла. Она на гвозде висела. Там книшка. Я посмотрел… – Он хотел передать сумку в руки хозяйки; он, очевидно, сразу определил, что хозяйка – это она, Марина, та, которая стоит в углу, укутавшись в покрывало.
Но Марина не шевелилась, не могла, не хотела высвобождать из-под покрывала руку навстречу старому садовнику. Он молча положил пакет на стул, повернулся, чтобы идти назад.
Весь его вид, старческий, заскорузлый, удивлявший прежде Марину редкостными по своей глубине морщинами, которые проступали даже сквозь седую бороду, теперь вызвал в ней враждебный едучий заряд. Словно бы и этот старый чеченец тоже поизмывался над ней – унизил, принеся сумку: на вот, уличная девка, не теряй больше! У Марины задрожали губы. Ее лицо окатила нервная бледность, и она выбросила переполнявшую горечь со взбешенной отвагой:
– Скоты! Чтоб вы все сдохли! Только людей грабить и насиловать! Звери! Пропадите вы все пропадом!
Старик замер. Будто слова своим ядом вогнали его в оторопь. Он стоял и, казалось, ждал еще, еще новых оскорбительных стрел. Но Марина молчала. Только частое дыхание яростно рвалось из груди.
Старик медленно повернулся к ней, посмотрел в лицо. Его черные южные глаза под желто-седым мхом бровей не выглядели злыми. Взгляд казался разочарованным, даже беспомощным. Старик недолго смотрел в лицо Марины, потупился. Он как будто рассуждал: стоит ли чего-то говорить этой взбешенной женщине? Потом он поднял голову и протянул Марине руки:
– Посмотри, женщина, на мои руки. – Руки старика с желтоватыми толстыми ногтями были смуглы, морщинисты, с узлами выпуклых вен. Руки были большими и казались неуклюжими, громоздкими по сравнению с поджарым сутулым телом старика. – Я всю шизнь, – чуть хриповатым, притушенным голосом говорил он, – работал этими руками в поле. Мне никто не шелал смерти. Я тоше никому не шелал смерти. Твои братья пришли на мою землю. Они разрушили мой дом. Я приехал сюда. Теперь много моих братьев тоше вынушдено скитаться…
– Ладно, ладно, ладно! – вступила Любаша. Она стояла настороже, ждала своей минуты, чтобы приблизить развязку. – А сколько вы русских скитальцами сделали! Ты, старый, нам демагогию тут не разводи… Ладно, ладно, ладно! Знаю я вас. Не переработались. Один с сошкой – семеро с ложкой. У нас к тебе претензий нету. Ступай! За сумку – спасибочки.
Старик опять понурил голову, отвернулся и, пришаркивая ногами, пошагал к двери.
Марину от своей истеричной выходки еще сильнее стиснула тоска. Радости обретения потерянной сумки, в которой лежала санаторная книжка и немного денег, не случилось.
– Шторм на море. Пойдем поглядим. Интересно, – призывала жизнестойкая Любаша.
– Уеду, – невпопад отвечала Марина. – Уеду! Не хочу!
– Никуда не поедешь. Не пущу!
В этот день Марина не выходила из номера. Любаша приносила для нее из столовой еду.
* * *
На следующий день шторм не утих. Усилился. Мятежное очарование, сокрытое в рокоте движущихся водяных глыб, притягивало к себе отдыхающих. Марина тоже соблазнилась поглядеть на стихию…
С бессмысленной яростью волны бухались на берег, на бетонные сваи солярия, на глыбы береговых укреплений и на выщербленные волнорезы и буны. С разбегу волны ударялись в скалистый горный склон, пенились, затихали; повторяли попытку.
Выбрав себе закуток на склоне над пустующим диким пляжем, в безлюдье, на скамейке под пятнистым платаном, Марина покусывала губы… Иногда ее лицо подолгу было покойно, даже отчужденно и невозмутимо. Но вдруг оно менялось. Красные пятна беспокойства выступали на щеках, губы бледнели. Взгляд терял из обзора море, утыкался в потемки внутри себя.
Грузинское вино «Саперави» – ей хотелось попробовать его. Этот попутчик из Москвы, Прокоп Иванович, нахваливал… Канатная дорога – она же всегда мечтала прокатиться над горами. Тысячи людей катаются. Чего ж тут такого? Садовник, этот старик Ахмед, – сразу видно, что он трудяга. А Руслан его знает. Примазался… Руслан – предатель, гад, мерзавец! Он влез в доверие. Добреньким прикинулся, телефон предложил. Угощал. И вдруг стал как зверь! Потом еще его брат… Чудовище! Ненавижу!
Слезы опять перехватывали горло. Хотелось разреветься, обхватив голову. Но Марина сопротивлялась. Нынешнюю ночь она и так провела в слезах, всё лицо опухло. Теперь старалась держаться – не плакала, твердила Любашины слова как заклинание: «Не трави себя! Ничё не изменишь!»
Гигантская волна со всего маху ударилась в ближний волнорез, разбилась. Мелкие дребезги-капли подхватил ветер, окропил солеными брызгами лицо Марины. Ветер… Тогда ночью ее тоже пробудил ветер. Ураганный ветер принес в Никольск ливень. Принес несчастье сестре Валентине и в конце концов погнал Марину сюда, в санаторий.
Ветер разорвал облака в небе, солнце яркой лавиной провалилось вниз, морская даль заиграла зеленым взбудораженным цветом. Уходить от моря, из одиночества, к отдыхающим в санаторий, не хотелось. Даже появление людей вблизи укромной скамейки под платаном Марину раздражало. Она приподнимала воротник плаща: дескать, ступайте мимо, видите: женщина сидит уединенно, ей сейчас ни до чего.
Марина стребовала с Любаши клятвенное обещание никому не пересказывать о том, в чем призналась. Но Марине и без сплетен и пересудов казалось, что на ней какая-то печать, злая мета, которая видна и понятна всем.
Вдруг опять, словно волна, накатывалось очередное воспоминание. Когда она расставалась с Сергеем на никольском вокзале, наказывала: «Ленку береги!» Он кивнул головой, напутно ответил: «Себя береги». – «Себя береги»? Что это? Как будто предупреждал. Как будто знал, догадывался, что она может вляпаться…
Так не хотелось подниматься со скамейки и идти в лечебницу на какие-то процедуры, на которых надо было обязательно быть!
Марину окликнули, когда она шла мимо теннисного корта, невдалеке от санатория. Мужской голос с площадки – сквозь высокую проволочную сетку ограждения.
– Разве вы меня не узнали? Я очень рад вас видеть… Как вы устроились? Как отдыхается? – Роман Каретников в белом спортивном костюме, в белых кроссовках, в белой бейсболке, с теннисной ракеткой в руках и лимонно-желтыми мячами вокруг ног. Весь такой по-прежнему элегантный, свежий, улыбчивый.
– А-а, это вы… Здрасьте. Всё нормально.