Оценить:
 Рейтинг: 4.67

Добровольцем в штрафбат

Год написания книги
2017
<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Я к товарищу пойду, к Максиму, – неловко сказал Фёдор, чтобы хоть что-то сказать, не в молчании разминуться с отцом. – Там, в курятнике…Танька сказывала. Так я потом, завтра.

– Не горит, – согласился отец.

Свету в сенях скудновато: из оконца над выходной дверью, но Фёдор обострённо различал отца. Худое, с узкими скулами лицо, подпалённое новым загаром, обвислые серые усы и щетина на щеках; на лбу вдоль морщин заметен кольцевой намятый след от фуражки. Светлая рубаха на груди отемнело-сырая: видать, отец пил из ведра у колодца и облился невзначай. Сапоги с прилипшими опилками и стружечной трухой в дорожной пыли. Движения у отца замедленные, сугорбленная усталость в походке, изнурённый наклон головы. «Намудохался батя», – подумал Фёдор и застыдился своей гуляночной начищенности и духа одеколона. Поспешил уйти из сеней, кончить встречу.

Но всё же, прежде чем выйти на крыльцо, обернулся, – ещё раз взглянул на отца: что-то изнутри колыхнуло Фёдора, какой-то таинственный скорбный позыв задержал. В тот самый момент и Егор Николаевич оборотился к сыну и, казалось, хотел что-то сказать, в чём-то предупредить или что-то от него услышать. Этот выжидательный, немного растерянный и податливый взгляд отца, его мокрую на переду рубаху, сапоги в пыли и опилках и руку, нащупывающую на двери скобку, Фёдор втиснет в память навсегда.

II

Выйдя за калитку, Фёдор остановился посреди улицы. Поверх крыш домов посмотрел на синюю луковку церковного купола, на крест, сияющий в закатном огне солнца.

«С другим завлекается… – ядовитое сообщение Таньки засело в мозгу, точно пчелиное жало. – Опять, значит, приехал. Видать, соскучился… В пальте, в галстуке форсит…»

Церковная колокольня зияла пустым поруганным оком. Несколько лет назад колокол сволокли на толстых канатах с законного места, увезли на переплавку для пользы новой обезбоженной власти; покушались и на весь храм Господень, даже рассчитали, сколько уйдет взрывчатки, чтоб обратить его в руины, но отступились – оставив единственный приход на большую округу. Без долгой ремонтной подправки худилась, темнела ржавыми плешинами церковная крыша; облезла местами синяя обшивка купола; кое-где пообсыпалась белая, некогда нарядная штукатурка; откололись лепные столбики оконных наличников, обнажив бурую кирпичную кладку. Но всё же храм, капитально поставленный богомольными предками, ещё знатно стоял посреди села, как древний бастион неискоренимого Православия, возвышая над купольной сферой свое знамение – крест с ажурными завитками.

В центре же села, фасадом к церковным воротам, через небольшую площадь, утвердился свежерубленный двухэтажный домина под железной, суриком окрашенной кровлей – сельсовет и правление колхоза, – местная полномочная цитадель. На коньке, на долгом толстом шесте закреплено большое кумачовое полотнище. Сейчас, в безветрии, флаг смотрелся вытянутым красным чулком, и казалось, величавый златозарный крест слегка насмехается над его тряпочной фактурой, хотя тот и олицетворяет немилосердную власть. Но когда поднимался ветер, особенно пред грозою, когда трепетало поле и пошатывался лес, когда оперенье деревьев шумело и задиралось матовой изнаночной стороной, словно на бабе платье, тогда полотно на длинном флагштоке привольно расправляло кумачовое пролетарское тело, хлестало направо-налево воздух, рвалось вперёд, распарывало собой встречь летящее небо и будто бы затмевало пасмурный допотопный крест…

По дороге, между церковью и сельсоветом, идти бы сейчас Фёдору на вечёрку, но он постоял в раздумье и отвернулся и от флага, и от креста. «Городской-то гость зачастил. Ох, зачастил!» – мстительно подумал Фёдор, обжигаясь внутри себя обо что-то калёное, горячее огня. И быстро зашагал по улице на сельскую окраину.

Нынешний май уже разукрасила сирень. Наравне с плодоносящими сёстрами – рябиной да черёмухой, сирень в Раменском в необходимом почётном присутствии. Почти у каждого дома – тонкостволое невысокое деревце, на котором закудрявились, распушились средь ярко-зеленой листвы молочно-фиолетовые гроздья. Изобилье сирени в Раменском! Но только в одном палисаднике росла сирень белая, – редкая для здешних мест. Словно кипень, вздулась она искристой белизной, по зелёному тону ветвей пустила кудри из бесчисленных благоуханных соцветий. Эта сирень росла у дома Ольги.

«А я, стало быть, для неё неподходящий? Ухажёр не гожий!» – словами Таньки распалял себя Фёдор. Но на сестру за её необдумное злоязычие обиды нету. Да и при чем тут она? Обидой прижгла другая; и лилейный цвет сирени на улице бросался в глаза своей манливой, беспокойной красой.

Резко – будто за рукав сбоку потащили – Фёдор свернул на тропку, утекающую в овраг. По оврагу он скрытно пересёк часть села и выбрался на околицу, на комковатую дорогу вблизи поля с поднявшейся озимой рожью. Хоронясь за придорожными кустами, стал возвращаться в сторону своей же улицы. Этот крюк он совершил, чтобы обогнуть дом с белой сиренью и не повстречать случаем мать, которая ушла к знахарке, бабке Авдотье, в этот же конец села.

Фёдор перемахнул через жерди невысокого тына и по малиннику, пригибая голову, пошёл на задворок Дарьиного дома. Озирался. Никто вроде бы его маневр не заметил. Ну и хорошо – лишний раз языками не почешут. Покосившись на топор, бесхозно брошенный в траву, возле расщепленной, но так и не расколотой березовой чурки, Фёдор осторожно, через неуклюжие рассохшиеся двери, пробрался в хлев. «Тихо ты!» – шугнул он козлуху, которая заблеяла, почуяв человека, и прошёл дальше – в захламлённые, тесные сени. Прислонившись к дверям в лохмотьях ватинной обивки, он прислушался. Внутри – безголосо. Чужих, значит, нет. Рванул дверь – вошёл в избу.

– Ой! – вскрикнула Дарья, полусогнутая над ступой. – Некошной тебя подери! Напугал-то как… По-человечески зайти не можешь? Вежливы-то люди стуком предупреждают.

Она разогнула спину, повернулась всем передом к Фёдору. В белой косынке, зеленоглазая, с полными губами; грудь часто вздымается от неровного, вспуганного дыхания; в грязных руках – сечка: видать, готовила кормёжку для борова.

Фёдор мимо ушей пропустил Дарьин упрек, широко, нетерпеливо шагнул к ней. Возбуждаясь солоноватым запахом её пота, травяным ароматом волос и вкусным дыханием из полуоткрытых губ, крепко обнял Дарью.

– Я к тебе пришёл, – горячо проговорил он.

– Вижу, что пришёл, – усмехнулась она, отстраняя его от себя локтями. – Фартук у меня грязен и руки не мыты – нарядку-то извожу. Ты нынче по-вечёрошному собрался. Как жених.

Но Фёдор не отступил. Нарочито демонстрируя, что пренебрегает своей нарядкой и попачкает её без сожаления, сильнее обхватил Дарью.

– Переломишь, леший! – крикнула она. – Очумел наготово. Катька вон сидит. До ночи потерпеть не можешь?

– Катька всё равно ничего не понимает.

– Зато я понимаю! Пускай неразумная, а дочь.

На низкой кровати, на пестравом лоскутном одеяле, в ситцевом платье в горошек, сидела юродивая девочка, с большой лысой головой, с короткими, худыми, как спички, ногами. Она тормошила деревянную куклу с рисованным лицом и приклеенными волосами из мочала. Целыми днями эта малая устраивала трясучку бесчувственной деревянной подруге, хотела разбудить её, и радостно гикала, когда её пробуждала… Ресниц и бровей на лице Катьки почти не было, глаза прозрачные, голубые-голубые и потусторонние, с вечным застывшим в них удивлением; губы младенчески розовы и слюнявы.

– На сеновал пойдем, – шепотом позвал Фёдор, ему поскорее хотелось утешного Дарьиного тела, – раствориться, исчезнуть в её объятиях, слепо и безмысленно уткнувшись головой в светло-желтый лён её волос.

– Сразу да на сеновал? Быстёр парень, – ухмылисто сказала Дарья. Но смотрела на Фёдора не отвергая, как смотрит всякая баба на мужика, зная, что она ему люба и желанна, и рассчитывает нравиться ему ещё больше, а потому притворной неуступчивостью набивает себе цену. – Как чумной прибежал… Глазищи-то разгорелись. Терпежу нет… Погоди, руки вымою.

Дарья сняла фартук, скинула косынку, подошла к умывальнику. Ласково прижимала ладони к своему ополоснутому лицу. Перед зеркалом причесалась, мотнула головой, откидывая волосы назад, за плечи; они колыхнулись золотисто блестя, улеглись пышно. Фёдор смотрел на неё вожделенно, едва сдерживал себя, чтоб не дёрнуть её к себе за руку, притиснуть. А она то ли намеренно дразнила его, то ли допытывалась у зеркала: «Я ль на свете всех милее?» Наконец игриво усмехнулась, со стыдливой обаятельностью подмигнула своему зеркальному отражению… Уходя из избы, сунула Катьке мятный пряник.

Дарья – баба вдовая. Муж у неё застрелился из охотничьего ружья ещё на первом году супружества, не выдержав под ярмом Дарьиной измены и не оставив даже сиротки-наследника. Юродивую дочку Дарья прижила от пьяного городского лектора, который как-то приезжал в Раменское с устным просвещением и кипой газетёнок. После выступления в избе-читальне лектор изрядно приналёг на председательское угощение, а подвыпивший, осмелелый, познакомился потеснее с приглянувшейся ему Дарьей. Вскорости же предложил ей выйти за него замуж, напросился на постой и заночевал у неё. Поутру, очухавшись, протрезвев, лектор с ужасом вспомнил, что уже много лет женат, и, стоя на коленях, вымаливал у Дарьи прощения, заклинал, чтобы не пожаловалась его партийному руководству. Затем тишком выбрался на просёлок и смотался из Раменского, не дожидаясь назначенной председательской пролётки.

Природа наградила Дарью легким, распутным нравом и вдохнула в тело одурманивающую мужиков прелесть. Все, кто завязывал с ней шашни, впоследствии скучали по ней, вспоминали и тешились всю жизнь, довольно лыбились и страдательно скрипели во сне зубами. Но Дарья доступна не всякому, разборчива – путалась только с тем, кто ей истинно глянется, и двух любовников одновременно не держала; коль выберет нового – прежнему отворот. Фёдор угодил под любвеобильное крыло по шибкому влечению её сердца. Порой Дарье хотелось навечно прикрепить его к себе колдовским приворотным зельем, но пока на такой грех она не решалась, хотя от другого греха – вдовьей, бабьей радости – не отказывалась.

– Ты сегодня больно зёл. Чуть не задушил меня. – Дарья сидела на сене в накинутой на плечи кофте, выдергивала сухие травинки из своих спутанных волос. – Думаешь, не понимаю, чего зёл-то? Понимаю. По Ольге изводишься. Ну и дурак!

Фёдор смотрел на дощатую стену сеновала, разлинованную щелями, в которые приплюснуто струился багрянец нисходящего солнца. Желание в нём отбушевало, он поостыл, сник и даже немного стеснялся Дарьи, прятал глаза. Ему хотелось поскорее уйти, но из приличия он лежал, выдерживал время; слушал доверительный голос.

– Ольга – это яд. Она видная. Косища тяжёлая, брови чёрные. Такие не на радость, а на беду мужикам родятся. Она тебя и не приголубит – измытарит только. Вырви ты её из сердца! Не страдай. – Дарья погладила Фёдора тёплой ладонью по груди, провела нежными пальцами по его лицу, коснулась чуба. – Волосы-то у тебя ишь какие жёсткие! Как солома. По волосам видать – ты упрямый да ревнивый. Такому сладко не придется… А к Ольге, как осы к мёду, прилипать будут: начальство разное, военные, партейцы. Измучишься – не уследишь. Хорошо, когда красива-то жена у ротозея соседа. И полюбиться можно, и охранять не надобно… Ты думаешь, чего мой-то мужик застрелился? Сжёг себя. Не угадал меня, не спознал толком – вот и любил да мучился.

– Чего ж ты его мучила? – Фёдор покосился на Дарью, глянул в распах её кофты, где розовый сосок на большой груди торчал остро, влекомо, словно у целомудренной девки.

– Загуляла маленько, сорвалась. – Она усмехнулась, тесно прильнула к Фёдору. – Разве такого баского паренька вроде тебя пропустишь?.. Не хотела я тогда одного любить. Не могла. Да и всякая баба другого-то мужика испробовать хочет. Просто у одной смелости нету, у другой условья…

– Змея ты, Дашка, – оборвал Фёдор.

– Змея! – подхватила она. – А я тебе – в науку. Я чуть побольше твоего пожила. Попомни: Ольга сердце тебе изведёт, если смолоду от неё не откажешься. – Дарья лукаво прищурилась и мягонько подсказала: – Огуляй ты её да брось. Чтоб обидно-то не было. Пускай потом она по тебе сохнет. Это как в лапту играть: её черёд придёт за мячом-то бегать.

Фёдор насторожённо посмотрел в зелёные хитроумные глаза Дарьи. Промолчал.

Синька вечера мало-помалу растворялась в воздухе. Лес за озимым полем потемнел в сумеречной наволочи. Белесая лохматистая змея тумана стлалась в ложбине, где в узком руслице катился померклый ручей. Свежело. Скрылось за холмистым окоёмом земли в плоских подушках облаков красное остуделое солнце, оставило себя лишь нежным багряным тюлем на верху белостенной колокольни, куполе и кресте. Усталый ворон сел на телеграфный придорожный столб, нахохлился, приготовясь спать.

Привычным манером – по малиннику и через жерди – Фёдор выбрался на околицу, отряхнул штанины. На этом месте, возле столба, который занял клювастый ворон, Фёдор не раз давал себе зарок «вошкаться с Дарьей», уговаривал себя перемогать мужскую похоть, блюсти верность Ольге. Но сколько раз зарекался, столько и отрекался, и как-то непредсказуемо, словно обзабывшись, оказывался здесь, чтобы незаметно проскочить на запущенный задворок, в заваленные барахлом сени – и дальше, к лакомому Дарьиному теплу.

В теле облегчением и усладой ещё береглось испытанное удовлетворение, губы ещё позуживали от поцелуев Дарьи, да и вся она, гладкокожая, трепетная, была ещё будто бы осязаема, не отрывна от тела; но разумением Фёдор ей уже не принадлежал.

III

Раменская молодёжь в зимние холода и осеннюю непогодицу устраивала вечёрки по домам: то у одного воскресное сборище, то у другого. По весенней поре, начиная с Пасхи и новоприобретенного советского праздника Первомая, когда достаточно отеплеет и подсохнет, парни и девки плясали на улице, под окнами тех, кто зазовёт. В последнее время все облюбовали для гулянок ближнюю окраинную пустошь, по-за домом главного здешнего игрока Максима. Плясовое место постепенно обустраивалось: возле вытоптанного круга появилось несколько нехитрых скамеек, а затем, по наущению девок, парни соорудили небольшой дощатый настил, чтобы чечётка каблуков резалась звонче, пробуждала и пламенила плясовой настрой.

Не ругай меня, мамаша,
За веселую гульбу!
Пройдут годы молодые,
Посылай – так не пойду!

Ещё издали услыхал Фёдор высокий, с резким ивканьем голос Лиды, бойкой, миниатюрной плясуньи – первой Ольгиной подружки. За припевкой следовала усиленная дробь каблуков под разливистый проигрыш двухрядки. Максим наяривал лихо. Самоучением и даровитостью он одолел ряды тальянки и хромки, и ловко резвились его пальцы на клавиатуре, стройно ревели растянутые меха. Стихали переборы проигрыша, умеривалась дробь, и из круга неслась тенорная частушка озорливого Пани, ухажера Лиды, столь же охочего до топотухи.

К милке сваты приезжали
На кобыле вороной.
Пока пудрилась, румянилась —
Уехали домой!

Снова частили ноги плясавших, взрёвывала гармонь, раздавался чей-то присвист, хохот, девичий визг. Вечёрка в самом пылу!

Фёдор поздоровался с парнями, приветственно покивал головой девкам, обогнул плясовую площадку. Ольги ни в плясовом кругу, ни поблизости, среди гомонящих стаек девок, не видно. Раменский комсомольский секретарь Колька Дронов, который, обычно, тенью следовал за «городским-то гостем» и опекал его на всяком молодёжном сходе, вертелся сейчас на вечёрке один, без приезжего.

<< 1 2 3 4 5 6 ... 11 >>
На страницу:
2 из 11