Фёдор сидел на скамейке, вспоминал, как свалился на виду у всех и был осмеян, в ушах звучал вальс, – ненавистный, в котором в сцепке с Савельевым шалела от радости Ольга… «Вы теперь комсомолец», – передразнил Фёдор, припомнив предупредительную реплику Савельева. Так ведь Ольга и уговорила! Вступай да вступай! Чего от других отстаёшь? Книжки подсовывала, устав заставляла зубрить. Ей же угодить хотел! Фёдор сплюнул, выругался. «К Дарье пойду! К ней! Она не такая – завсегда примет». Он представил, как ненасытно продолжит мучить Дарью своими ласками, мучить назло Ольге, назло самому себе.
Он не отправился через село напрямки, решил добираться окольным путём, чтобы избежать поздних встреч вблизи Дарьиного дома, от которых липуче стелется людская молва и досягает Ольги. Шёл, глубоко сунув руки в карманы брюк, спотыкаясь о дорожные кочки. Как пьяный.
«Не надо бы к Дарье-то. Глядишь, и Ольга бы хвостом не крутила, если с Дарьей порвать. Ну? Куда теперь?» Он остановился у развилки. Здесь к дороге выбиралась из оврага тропинка. К Дарье – дальше, по околичной дороге, а домой – по тропинке, через овраг. Он почему-то вспомнил ворона, который сидел на телеграфном столбе против Дарьиного тына, мысленно кышкнул на него: «У-у, вражина!» – и свернул на тропинку.
IV
К вероисповеданию Фёдор был безучастен: ни поясным, ни земным поклоном киота не удостаивал, персты в молебную щепоть не складывал, в церковь ступал по крайней необходимости – на отпевание усопших родственников. Танька же, напротив, росла богомольна и веропослушна, от покойной бабушки Анны, отцовой матери, унаследовала истинную преданность и почитание Пресвятой Троицы. Елизавета Андреевна по вечерам зажигала лампадку в красном углу и шептала молитвословные заклинания, соблюдала посты и любила праздничные церковные службы; Егор Николаевич, пусть и не слишком строго придерживался православных канонов, однако неизменно после всякой еды и перед любою работой троекратно осенял себя крестным знамением, а на Рождество шёл к заутрене. Семья Завьяловых, словом, богоугодна, лишь Фёдор вере Господней не подчиним, бочком стоял пред святыми иконными ликами. Его за это не корили, сожалели только, что к семейной традиции он не приник.
Фёдор не лез в себя, не доискивался, почему так случилось, кто поселил в нём религиозное равнодушие, просто всё это оставлял за пределом своих желаний и потребностей. Но и против веры ничего худого, никакой каверзы не имел, равно уважителен и к атеисту, и к схимнику. Верят люди в Бога, не верят – их кровное, неотъёмное право. Высится крест над церковным куполом – так, верно, и надо. Треплется на ветру безбожный красный флаг над сельсоветом – и так, значит, надо. Но что есть в природе, в мире, во всём устройстве жизни человеческой некая загадочная – и божественная, и дьявольская – сила, которая то убережёт от чреватого соблазна и омута, то обратит судьбу в паутинку: прикоснулся к ней – и нет её, скомкалась, – с этим соглашался и чудодействие признавал.
И уж наверняка не божественная, а дьявольская указка уводила его в этот вечер от безотказной полюбовницы Дарьи.
Он спустился в тёмную сыростную прохладу оврага, между кустами молодых лопухов и крапивы пошёл на чернеющие впереди углы крыш, беспросветные лохмы деревьев. В какой-то момент вздрогнул от неожиданности, пошатнулся и остолбенел. Привидением мелькнуло светлое знакомое пальто. Он заметил его наверху, на краю оврага, там, где шла безоконная длинная стена сарая, возле которой лежали старые брёвна. Днём на этих брёвнах, на припёке, посиживали пацанята, плевались из папоротниковых трубок, лупили из рогаток по воробьям. Вечером здесь всегда было безлюдно, укромно; в позднюю пору оврагом ходил исключительный житель. Савельев и Ольга, должно быть, на то и полагались.
Не так много минуло времени с той поры, когда Фёдор впервые поцеловал Ольгу – не мимоходным, чмокающим поцелуем, а полноценным, безудержным. Потом он с весёлой гордостью вспоминал первозданный вкус её губ, застенчивую неумелость её объятий. Она целовалась тогда ещё безответно, жестковато, не по-Дарьиному: задыхалась от поцелуев, сильно зажмуривала глаза и всего пугалась – сторонней подглядки, чуждого шороха, собственной дозволенности. Со временем Фёдор добился от неё потачек, растормошил опасливую девственную страстность и уже обнимал Ольгу расслабленную, с мягкой услужливостью приопухших горячих губ; гладил её по груди, по бёдрам, хотя порой, спохватясь, она делала ему наивно-взыскательный выговор за подобные вольности. Теперь её, предательски сговорчивую, жал Савельев – без долгих ухаживаний доступился к ней.
Глаза у Фёдора, как у кошки, и в потёмках стали зрячими. Да и обострённое чутьё угадывало, что происходит на краю оврага. Ольга стоит в наброшенном на плечи савельевском пальто (чтоб не зябла), а Савельев запустил в распахнутые полы руки, обнимает её, липнет к её лицу ртом. Временами они о чём-то шушукаются, посмеиваются, а затем опять умолкают, фигуры сливаются, полы пальто, под которыми шарят по Ольгиному телу савельевские руки, вздрагивают.
«Лапает, гад!» – Фёдор стиснул кулаки, хотел броситься наверх. Но остановился. Полезет по крутому овражистому склону – нашумит, спугнет… «Нет, с другой стороны зайду. Пускай мацает… Застукаю так, чтоб…» Он часто дышал, все мышцы напряглись в ярости, и по жилам уже лился кипяток. Ничто не могло обуздать безумие ревности.
Через минуту в избе Завьяловых звянькнуло стекло в оконной раме и грохнулся об пол горшок с цветами. За ножом, который остался на подоконнике, Фёдор полез, не входя в избу, с улицы; знал, что створки окна не заперты.
Елизавета Андреевна тут же проснулась, нервная дрожь охватила её: вор ли, бес ли, котёнок ли лазил по окошку – в любом разе это был зов беды. Танька тоже проснулась, испуганно зашептала в темноту:
– Кто там? Тятя, кто там?
Егор Николаевич поднялся с постели, запалил фитиль в керосиновой лампе.
В то время, когда разглядели разбитый глиняный горшок, комья чернозёма и погубленный, бархатисто-рдяный цвет герани, со стороны оврага донёсся истошный визг. Елизавета Андреевна охнула и почувствовала, как во чреве неотвратимо, стремительно тяжелеет. От боли всё помутилось в глазах, и она опрокинулась бы на пол, но вовремя подоспел Егор Николаевич. Танька от страха прикрыла ладошкой рот.
…Неслышно, рысьей поступью, Фёдор прокрался к углу сарая. Затаился на миг. Чутким звериным слухом уловил: шелеста голосов нет – лобызаются, значит. И выскочил к брёвнам.
– Шалишь, танцор! Шалишь, падла! – С лютой силой разорвал слитную парочку.
Ольга отпрянула к стене сарая, вскрикнула, пальто с её плеч упало. Савельев и сказать ничего не поспел, только вытаращил в испуге глаза. Нож легко, словно в подушку с сеном, вошёл в живот Савельева сразу по рукоятку. Фёдор даже очумел от такой уступчивой рыхлости тела. «Туда ли попал-то?» – брякнуло в его воспалённом мозгу. И проверяя себя, надавил на нож, подраспорол для убедительности брюхо. На брёвна, куда упало светлое щёгольское пальто, согретое изнутри девичьим теплом, повалилось дородное мужское тело. Из распоротого живота, в распах пиджака, на белую рубаху, вместе с кишками пенной слизью выступила пахучая обильная кровь.
Ольга визжала в истерике, выла, звала на помощь, куда-то бежала, хватаясь за голову; опять визжала и опять вопила о помощи диким голосом; вырывалась из чьих-то рук и снова порывалась бежать за спасением…
Село Раменское содрогнулось. Неурочно поднялось на ноги, всполошённое ночным криком.
В слепых окнах замерцали огни. Комсорг Колька Дронов в сапогах на босу ногу пробежал по улице, громко матерясь, посылал куда-то Паню; встрёпанная Лида в фуфайке на ночную рубашку кинулась искать Ольгу; прямо в окошко вылез из избы на крикливый шум Максим-гармонист; повыскакивали из домов девки, бабы, парни, старухи и мужики; возбужденные, как на пожар, шли смотреть на «убитого», которого несли по селу при свечных фонарях на широкой брезентухе в дом счетовода.
В подворотнях залаяли собаки, заорал разбуженный петух, лошадь с конного двора ответила на громкие человеческие голоса пронзительным ржанием.
– Господи! Да кто ж его этак? За што?
– С дороги прочь! Посторонись! Разохались…
– Говорят – Федька, Егоров сын. За девку.
– Послали ли за фельшером?
– Паня побежал.
– Вроде дышит. А кровищи-то! Как из поросенка…
– Пьяный, что ль, Федька-то был, за нож хвататься?
– Леший их разберёт!
– Поймали?
– Где ж ты его сразу-то ночью поймаешь? Сбежал мерзавец!
– Вон отец его идёт.
– Да он-то за него не ответчик.
– Пошто же ты, Егор Николаевич, сына-то распустил?
– Посадят теперь.
– В тюрьме места хватит.
– А я бы и расстрелял. К нам человек в гости приехал, образованный, партийный. Не ему, засранцу, ровня! А он ножом придумал…
– Из-за кого? Из-за кого, ты говоришь?.. Фу ты! Мало ему девок-то. Почище Ольги полно!
– Ну, чего помалкиваешь, комсомольский вожак? Теперь пятно на всех нас ложится.
– Ольге-то бы тоже шлеёй по заднице! Чтоб за дальние углы не шастала!
– С вечёрки у них пошло. Там повздорили.
– Вот матери-то горе! Бедная Лизавета.
– Да и не говори. Для неё двойное горе-то. Роды у неё начались. Танька, дочь-то, за бабкой Авдотьей сбегала… Выкидыш будет. Недоносила…
Поначалу, выскочив из-за угла сарая, от оврага, Фёдор бежал в беспамятстве. Задыхаясь от летящей навстречу темноты, оглушаемый ударами своего сердца, стегаемый в спину разносившимся Ольгиным визгом, он отчаянно рвался к безлюдью и неведению. Даже когда оглянулся назад и появилась осознанная уверенность, что никакой погони за ним нет, он продолжал свой изнурительный побег.
Остановило Фёдора странное чувство – ощущение того, будто нож, который он машинально держал в руке и почему-то не выронил, не выбросил сразу, у оврага, потяжелел от оставшейся на нём крови. Фёдор осмотрелся, сообразил, что находится вблизи ручья, и стал спускаться в туманную низину к воде. Сперва он брезгливо оттирал нож от крови о росистую траву, а затем начисто, с донным песком, отмывал лезвие и рукоятку в воде, стоя на берегу ручья на коленях. Не поднимаясь с колен, он сместился выше по течению и, утоляя жаркую сухость внутри, долго пил из ручья, наклонясь лицом к воде, до онемения обжигая горло её холодом. Промокнув рукавом губы, он поднялся, глубоко вздохнул и только сейчас удивился, что нож всё ещё неистребимо сидит у него в руке. Наконец он швырнул его в траву, за ручей, освободил себя от него и впервые отрезвлённо подосадовал: «Ножом-то я зря. В руках бы силы хватило, чтоб удавить выхухля. Ножом зря…»
Фёдор вышел с низины, стал озираться, вглядываться в чёрное средоточие строений Раменского, вслушиваться. Он и сам не понимал: то ли явно слышит, то ли напуганно чудятся ему чьи-то голоса, псовый лай, громкое хлопанье дверей. Вдруг он увидел, что в окнах сельсовета, и в первом и во втором этажах, появились огни. Эти огни казались незнакомо-яркими, пронизывали своим чрезвычайным светом всю округу, созывали народ на поимку беглеца… Эти огни погнали Фёдора дальше.
Он опять вернулся в низину, где было неколебимо спокойно, туманно, темно и беззвучно. Только вода в ручье бормотала на перекатах о чём-то непоправимом.
V