Жил-был преподаватель истории КПСС Геннадий Иванович И. Он трудился в одном из вузов Украинской Советской Социалистической Республики. По свидетельству людей, знавших Геннадия Ивановича, на фоне других преподавателей он выделялся пышными усами и неумением выговаривать слово «конверторный». И хотя слово постоянно требовалось для рассказа о периоде индустриализации, политический урон от его непроизносимости университетское начальство не было склонно преувеличивать. В глазах начальства он компенсировался, возможно, усами преподавателя, напоминавшими усы героя Гражданской войны Семена Михайловича Буденного.
Несмотря на специфику своего предмета, человеком злым Геннадий Иванович не был. Не был и нелюдимым. На перекуре в туалете мог даже переброситься со студентами фразами, к истории КПСС напрямую не относившимися.
Выкурив однажды сигаретку, Геннадий Иванович подошел к писсуару и раскатисто пукнул. Никто из куривших не засмеялся. Преподаватель истории КПСС как бы олицетворял собой всю партию. А уж смеяться над партией (хоть бы и пукнувшей) не отваживался никто.
– Перезимуем! – произнес Геннадий Иванович, обернувшись к курильщикам.
Несмотря на загадочность заявления, прояснить его никто не попытался. Сигналы партии – откуда бы они ни исходили – в те годы было не принято обсуждать. Хотя жизнеутверждающий смысл высказывания присутствующим был, конечно же, ясен. Сам тон комментария (как и тон комментируемого события) говорил об общей стабильности ситуации и дальнейших расспросов не предполагал.
Раздумывая над этим случаем из истории КПСС, рискну предположить, что повторение его в настоящих условиях невозможно. Не потому даже, что такого предмета в украинских университетах больше не существует (по некоторым сведениям, освободившуюся нишу там теперь заняла история Украины). Просто в обстановке «газовой войны» таких смелых прогнозов о зимовке на Украине себе не позволит никто. Не говоря уже о том, что при среднегодовой цене в три сотни долларов за тысячу кубометров использовать газ так бездумно там просто никому не придет в голову.
Местоблюститель
Декан одного филфака боролся за здоровый образ жизни студентов. После 23:00 он приходил в общежитие и устраивал проверки. Если кого-либо в общежитии не оказывалось, он ложился на кровати отсутствующего поверх одеяла. И ждал. Койка под ним почти не скрипела, но соседи нарушителя режима знали, что декан не спит. Они тоже не спали, ведь, что ни говори, трудно уснуть рядом с деканом. В результате этих мер декан всегда имел возможность точно указать время появления владельца койки. Он мог с фактами в руках отчитать его, сказав, например: «Я ожидаю вас здесь с 23:00». Или: «Сейчас, между прочим, уже два часа ночи». Мог спросить: «Где вы проводили время до 5 часов утра? Почему я вынужден вас здесь дожидаться?» На последний вопрос в точности не мог ответить никто, но ходили слухи, что у декана были какие-то сложности в семейной жизни.
Русские звуки
В Мюнхенском университете я читал однажды курс лекций по древнерусской литературе. Читать попросили по-русски, чтобы изучающие славистику имели возможность послушать живую русскую речь. Как это обычно бывает, состав студентов не был постоянным. Время от времени появлялись новые лица. Иногда исчезали те, кто слушал с самого начала. Спустя время они снова возникали на прежних местах. Жизнь студента непроста (немцы здесь не отличаются от нас), она полна тревог и неожиданностей, а потому не следует осуждать студента за пропуски.
Я и не осуждал. Но не мог вместе с тем не отметить студентки, которая не пропустила ни одной лекции. Она сидела за первым столом и смотрела мне прямо в рот. Никогда еще мой рот не рассматривали так пристально. Ее голубые немецкие глаза фокусировались на нем с первой минуты лекции и больше уже не отрывались.
Отметив этот беспрецедентный в медиевистике случай, я старался сохранять спокойствие. Но об особенностях «Повести временных лет» мне рассказывалось уже не так безмятежно. Может быть, думал я робко, у меня такой особенный и даже красивый рот. Возможно также (чего не придет в голову во время лекции!), мои губы кажутся девушке чувственными. Не исключал я и того, что мои лекции посещает славистка с гипертрофированным интересом к поцелуям.
В самом конце курса я спросил девушку, почему ее так привлекает древнерусская литература. «Древнерусская литература меня не привлекает, – сказала она с акцентом. – Мне важно понять, как именно вы произносите все эти русские звуки». Звучало это неожиданно, но – не обескураживающе. Да, я не догадывался, что восприятие живой русской речи может быть таким беззаветным. Но всякий, кто выступает перед аудиторией, должен быть благодарен за внимание. Любое. Тем более выраженное столь явно. В наши дни, когда никто никого не слушает, внимание – большая редкость.
Искусство и действительность
Аза Феодосьевна Папина преподавала историческую грамматику, а Константин Гаврилович Деликатный (естественно) педагогику. Это были опытные и уже немолодые преподаватели, пользовавшиеся уважением коллег и студентов.
Однажды в аудиторию вошел Константин Гаврилович и объявил, что будет заменять Азу Феодосьевну. Это никого не удивило, ведь для исторической грамматики педагогика – вовсе не худшая замена. И повышение педагогического уровня будущих языковедов могло бы, в сущности, только приветствоваться. Но с первой же фразой преподавателя педагогики в аудиторию вошла Аза Феодосьевна. В ее глазах читалась готовность рассказывать об исторической грамматике.
– А я здесь… вас заменяю, – улыбнулся Константин Гаврилович из-за кафедры.
– Вот как? И почему же? – спросила Аза Феодосьевна.
Она не улыбалась.
– Потому что вы больны, – ответил Деликатный.
– Как видите, я здорова.
Пожав плечами, Константин Гаврилович издал звук сомнения.
– Я думаю, кто-то из нас должен оказаться рыцарем, – предположила Папина.
Ее взгляд сосредоточился на чем-то за окном.
– Но ведь были и женщины-рыцари. – Деликатный сдул с кафедры что-то невидимое. – Например, Жанна д’Арк.
Аза Феодосьевна смотрела на Константина Гавриловича в упор.
– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, – растерянно сказал Деликатный.
Выходя из аудитории, Папина не проронила ни слова.
Недавно я издал роман «Соловьев и Ларионов». Он, если кратко, о Соловьеве и Ларионове. Плюс множество картинок из научной жизни, частично совпадающих с представленными в настоящей книге. Включая приведенный диалог. Собственно, идея вспомнить эти сюжеты и восходит к роману, где они использовались вперемежку с вымыслом.
И вот что я замечаю. Лица, которые так естественно смотрятся в жизни, становясь персонажами романа, начинают робеть. Порой их просто невозможно ввести в повествовательную ткань. И даже будучи в эту ткань введенными, они путаются в ее складках, словно стесняясь своей недостоверности и как бы избыточности. Иногда меняют имена, потому что автору кажется, что преподаватель, допустим, педагогики не может в литературном произведении носить фамилию Деликатный. Искусство боится искусственности. Оно имитирует реальность и избегает странных сближений. А между тем живет себе человек именно с такой фамилией и назло представлениям о реальном преподает как раз-таки педагогику, и посмеивается над литературой, и знает лучше кого бы то ни было, что правда чудеснее вымысла.
Без права на улыбку
Однажды мой коллега берлинский профессор Хайнц П. зевнул на заседании кафедры. Заседание – оно и в Берлине заседание, и ничего интересного на нем, конечно же, не услышишь. Вместе с тем профессор вовсе не собирался зевать демонстративно. Будучи человеком предпенсионного возраста, он вообще избегал привлекать к себе внимание. Особенно со стороны заведующего кафедрой, от которого зависели возможные сокращения. Так что профессор прикрыл рот ладонью и сделал всё, чтобы зевнуть украдкой. Зевая, он услышал хруст и почувствовал боль в челюсти. На мгновение ему даже показалось, что рот не закрывается. Это (думал зевнувший) было бы слишком нелепо.
Все сидели за огромным П-образным столом. Профессор осторожно посмотрел по сторонам и убедился, что его соседям хруст слышен не был. Бывают, как известно, звуки, которые слышишь только изнутри. Вот только рот его действительно не закрывался. Постепенно к берлинскому профессору пришло осознание того, что, зевая, он вывихнул челюсть.
К руке, прикрывавшей рот, он добавил еще одну. Теперь он сидел как бы в задумчивости. Он чувствовал, как натянулась кожа на скулах, и понимал, что даже ладони его не спасают. Что в его лице не было непринужденности. Умиротворения того, кто проводит руками по лицу. Было совершенно очевидно, что так мог сидеть только человек, вывихнувший челюсть во время зевка. «Вам с нами так скучно? – был бы вправе спросить завкафедрой. – Послушайте, дружище Хайнц, в конце концов, вас ведь никто не заставляет ходить на заседания. Просто не знаю, что я могу для вас сделать. Хотите, я вас сокращу?»
Нет. Этого Хайнц не хотел. Он взял со стола папку и прижал ее к открытому рту. Его нос вдыхал запах потертой кожи. Профессор вспомнил изваяние Лаокоона, оплетенного змеями. Даже в критической ситуации Лаокоон не позволил себе широко открыть рот, потому что это искажало гармонию лица. Он приоткрыл рот совсем чуть-чуть – так только, чтобы глотнуть воздуха. Рот же не оплетенного змеями профессора был открыт до неприличия. О рте Лаокоона писал Готхольд Эфраим Лессинг, который, в отличие от Хайнца П., в свое время так и не смог зацепиться в Берлине. Но это преимущество профессора уже не радовало. Участники заседания видели поверх папки его грустные глаза. Глаза, полные беспокойства. Все почувствовали, что с коллегой происходит какая-то драма. Суть ее, однако, была всё еще неясна.
Распределяя спецкурсы, завкафедрой поручил один из них Хайнцу П. Профессор кивнул. «Когда вы сможете сдать план этого курса?» – спросил завкафедрой. На такой вопрос нельзя было ответить кивком. Профессор отодвинул папку и показал на свой рот. Наступила абсолютная тишина. Все напряженно смотрели в рот профессора. При внимательном разглядывании стало очевидно, что в левом нижнем ряду не хватает одного зуба. Раньше этого как-то не замечали… Скрипнуло несколько стульев, но молчание по-прежнему никем не нарушалось. Есть ситуации, когда нужные слова приходят на ум не сразу.
«Так», – сказал завкафедрой. Подумав, он добавил: «Обмен мнениями, значит, не состоится». Хайнц П. кивнул. Минут через двадцать за ним приехала «скорая помощь». Вправить челюсть на месте не удалось, и его повезли в больницу. Он был настолько удручен, что даже не пытался прикрыться. С открытым ртом профессора вели через длинный университетский коридор. У встречных студентов рты становились такими же.
В сущности, мой коллега был человеком с чувством юмора. Он был вполне способен пошутить над собой и тем самым в значительной мере разрядить ситуацию. Беда в том, что в некоторых случаях не получается произнести ни-че-го. Невозможно даже улыбнуться.
По счастью, Хайнц П. был застрахован – как и все немецкие профессора. В противном случае оплату медицинских услуг (в Германии весьма дорогих) пришлось бы требовать у университета. При этом пришлось бы доказывать, что имела место производственная травма по причине ненадлежащей организации работ в университете. Для всех принимавших участие в заседании это было бы в высшей степени обидно.
Правда о Шлимане
Писавшие о Генрихе Шлимане порой отмечали его «патологическую лживость». Под этим беспощадным словосочетанием понимались определенные расхождения между тем, что Шлиман рассказывал о себе, и «объективной реальностью». В этой реальности Шлиман никогда, например, не был на приеме у северо-американского президента и не видел пожара в Сан– Франциско, хотя охотно об этом упоминал. Он никогда не был директором Государственного банка в Петербурге, хотя при случае не останавливался перед тем, чтобы указать эту должность в своей подписи. Но «объективная реальность» и не была для Шлимана истинной мерой.
Гораздо более важной являлась для него категория реальности субъективной, с которой его слова не расходились. Именно эта, субъективная, реальность заставила его убеждать случайную парижскую собеседницу в том, что он родился в Москве. Удивляясь собственной горячности в отстаивании этого тезиса, Шлиман записал в дневнике, что за время беседы он «до того с этим свыкся, что и сам наконец стал думать о себе как о москвиче».
В другой раз Шлиман описывает, как во время его поездки в Рим (1858 год) случайно встретившийся ему у собора Св. Петра человек в течение трех часов правит текст, написанный Шлиманом по-итальянски. Невероятной история могла бы выглядеть уже хотя бы потому, что этим человеком оказывается выдающийся итальянский филолог кардинал Анджело Маи. Не добавляет ей достоверности и то, что Маи умер в 1854 году, т. е. за четыре года до исторической встречи со Шлиманом. Но самым невероятным в этой истории кажется то, что записана она Шлиманом в дневнике. Я думаю, после этого ни у кого не повернется язык назвать Шлимана лжецом, как, кстати говоря, ни один ответственный человек не назовет лжецом его соотечественника Иеронима Карла Фридриха фон Мюнхгаузена.
Смягчая жестокие обвинения в адрес Шлимана, замечательный петербургский антиковед Александр Константинович Гаврилов предлагает разумный выход: «Скажем лучше так: Шлиман не любит всем и всегда рассказывать одно и то же»[1 - Гаврилов А.К. Петербург в судьбе Генриха Шлимана. СПб., 2006. С. 22.]. Возвращаясь в конце книги к вопросу о «патологической лживости» Шлимана, Александр Константинович уточняет: «Уместнее было бы сказать, что Шлиман не был патологически правдив»[2 - Там же. С. 351.]. Эту книгу я бы рекомендовал прочесть всем, кто интересуется Шлиманом. Я бы рекомендовал ее также тем, кто хочет узнать, что такое блестяще написанная книга.
Меня самого в истории Шлимана удивляют не фантазии. Гораздо более фантастическим мне кажется то, что можно назвать реальностью его жизни.
Иоганн Людвиг Генрих Юлиус Шлиман (1822–1890), пятый сын в семье мекленбургского пастора, двадцати лет от роду покидает родные края и решает эмигрировать в Венесуэлу. Корабль терпит крушение у берегов Голландии, и Шлиман оказывается в Амстердаме, где устраивается конторским служащим. Там он изучает голландский, испанский, итальянский и португальский, совершенствуя английский и французский. Мало-помалу Шлиман вырабатывает собственную систему изучения языков, которой затем следует всю жизнь. В один прекрасный день приходит черед русского. Его Шлиман изучает по добытой им грамматике, причем в качестве текста для чтения использует, судя по всему, «Тилемахиду» В.К.Тредиаковского. Отчаявшись найти носителя языка, способного исправлять его устную речь, Шлиман нанимает бедняка, которому платит за то, что тот присутствует при декламации «Тилемахиды» наизусть. Слушатель по-русски не понимает, и эксперимент оканчивается для него благополучно. Шлиман приезжает в Петербург и уже через год открывает там собственный торговый дом. В ходе Крымской войны он поставляет в русскую армию свинец, серу и селитру. Живя в России, изучает польский, словенский, датский, шведский, ново– и древнегреческий, латынь, арабский, персидский, хинди и санскрит. За 20 проведенных в Петербурге лет Шлиман становится миллионером. Он оставляет предпринимательскую деятельность и уезжает из России. Его манит Троя. В отличие от большинства «цеховых» ученых, он верит в то, что ее можно найти по описаниям Гомера. И он ее находит. В последнее двадцатилетие своей бурной жизни Шлиман успевает изучить турецкий и древнееврейский.
Чему нас учит жизнь Генриха Шлимана?
Профессиональное научное сообщество – смирению. Оно смеялось над преуспевающим предпринимателем, считая его внекоммерческие увлечения чудачеством. Этот enfant terrible мировой науки всё в своей жизни делал не так. Он неправильно изучал языки и наивно полагал, что эпос отражает пресловутую «реальность». Ему было дано по его вере. Языки он выучил так, что на большинстве из них мог говорить вполне свободно, и – что важнее всего – он все-таки раскопал Трою.
Нашему состоятельному классу Шлиман продемонстрировал, что, даже приближаясь к пятидесяти годам, не поздно заняться настоящим делом. Многим нашим олигархам нет пятидесяти. Получается, что у них еще есть время для размышлений.
И наконец, всем нам Шлиман доказал главное: для человека нет ничего невозможного.