– Да, я слышал об этом спектакле, – довольно уныло произнес режиссер. Сережа даже пожалел его: противиться невероятной дедовой харизме было очень трудно, он знал по себе.
– Александр Владимирович, дорогой мой! Я вполне разделяю ваши сомнения по поводу господина Алымова, и как раз перед нашей с вами встречей высказал эти сомнения Сергею Олеговичу, но, может быть, мы дадим молодому человеку возможность показать нам его видение роли?
– Ну, хорошо. – Синицкий сдался. – Давайте. Что вы подготовили?
– На ваш выбор. Любой эпизод любого действия. – Алымов встал.
Синицкий вытаращил на него глаза:
– Вы что, знаете всю пьесу?.
– Да.
– Ладно, решайте сами.
– Тогда из последнего действия? Разговор с Сашей?
– Давайте из последнего.
Алымов на пару секунд отошел к окну, потом повернулся к своим двум зрителям. Он как-то ссутулился и потерял весь свой блеск. Рассеянно снял неведомо как оказавшееся у него на носу пенсне, потер переносицу и посмотрел сначала на Деда, а потом на Синицкого беспомощным взглядом близорукого человека. Дед одобрительно кивнул.
– «Нет, уж я не ною! Издевательство? Да, я издеваюсь. И если бы можно было издеваться над самим собою в тысячу раз сильнее и заставить хохотать весь свет, то я бы это сделал! Взглянул я на себя в зеркало – и в моей совести точно ядро лопнуло! Я надсмеялся над собою и от стыда едва не сошел с ума. Меланхолия! Благородная тоска! Безотчетная скорбь! Недостает еще, чтобы я стихи писал…»
Произнося текст, Алымов рассеянно вертел в руках пенсне: размахивал им, убирал в карман пиджака, доставал снова, надевал, потом снимал, машинально протирая стекла. Он дочитал до конца и на словах: «Ослабел я. Где Матвей? Пусть он свезет меня домой» сел на стул, опустив голову. Пенсне упало на пол.
Некоторое время все молчали. Потом Синицкий сказал чрезвычайно скучным тоном:
– Ну что ж, это интересно. Я подумаю и дам вам знать. – Он поднялся и вышел из кабинета, а Горячев состроил ему вслед красноречивую гримасу.
– Дед, ну как тебе?
– Молодец. Роль твоя.
– Ты думаешь?
– Да куда он денется! Нет, ты и правда – молодец. Я даже не ожидал. С пенсне неплохо придумал.
– А ты считал, я только Дориана Грея могу играть, да?!
– Дался тебе этот Дориан! Послушай, а почему он тебя так ненавидит?
Алымов поморщился:
– Это у него я тогда Дару увел.
– Вон оно что. Надо же. Смотри-ка, какая, однако, загогулина: если бы Дара вас обоих не бросила, он, может быть, и не замахнулся бы на «Иванова», а ты не созрел бы для этой роли. А?
– Дед, ну что ты говоришь! Ты же знаешь, как дорого мне это обошлось.
– Да, постаралась твоя дамочка на славу. Не переживай, мальчик, – перемелется, мука будет.
– Ну да, мука. Если бы я тебя тогда послушал. И мама была бы жива… А теперь… вот…
Алымов закрыл лицо руками. Дед встал, подошел и обнял внука:
– Так вот почему ты… Сережа, ты не виноват. Ни в чем не виноват. Это просто аневризма, понимаешь? Она могла в любой момент сработать, в любой. Просто так совпало, к несчастью, с этой гнусной травлей. Ну, перестань.
– Все нормально, я справлюсь. Теперь справлюсь. Спасибо тебе.
– Я слышал, ты у Веры живешь? А почему ко мне не пришел?
– Да ничего, Дед, не волнуйся. Я уже дома. Все хорошо, правда.
Ничего особенно хорошего пока не было – Сергей маялся дома, изнуряя себя на тренажерах, и отворачивался, проходя мимо комнаты мамы, куда зашел после похорон только один раз, за Чеховым. На Иванова его все-таки утвердили, начались репетиции, на которых не все получалось, и Сергей пытался понять, как наладить отношения с режиссером. Он все время чувствовал обоюдное напряжение, возникающее между ними при любом общении. В институте Сергей мало знал Синицкого – у них были разные факультеты и компании. Сейчас же, наблюдая его каждый день, Сергей чувствовал, что Синицкий проникается к нему уважением.
Синицкого в театре прозвали Замороженным Умником. У него было некрасивое, но мужественное лицо, длинный нос, тонкие губы и высокие залысины. Он строго держал дистанцию, обращаясь ко всем исключительно по имени-отчеству. Когда что-то нравилось, мрачно говорил: «Годится», когда не ладилось – «Так не пойдет». Синицкий избегал показов, хотя делал это прекрасно – старался разъяснить словами, чего добивается от актера. Хуже всего обстояло дело с доктором Львовым, которого играл Леша Скворцов – удивительно добрый и беззлобный молодой человек. Именно поэтому ему никак не давалась та яростная ненависть, которой добивался режиссер: в свои двадцать шесть лет Леша не обзавелся ни одним врагом, всех любил и искренне не понимал, как это – ненавидеть кого-то до скрежета зубовного? Он старался, но получалось плохо.
– Готовый князь Мышкин, ты подумай! – в перерыве сказал Алымову Савва, игравший Боркина. – Такой же юродивый.
– И не говори. Надо Деду намекнуть – пусть «Идиота» поставят.
– Да нет, не вытянет. Молод еще. Это он по жизни идиот, а так… «Так не пойдет», – скопировал Савва интонацию Синицкого.
После перерыва Синицкий вышел на сцену, походил там, потирая лоб, потом обратился к Леше:
– Что же нам с вами делать, Алексей Анатольевич? Так не годится. У вас получается какое-то жалкое существо. А он вовсе не жалок, нет! Это сильная личность. Не зря же он именно Львов. Да, сильная. Хотя и ограниченная. Но! Львов болен Ивановым. Очарован им. Да-да, именно так! И поэтому ненавидит. Не может освободиться. Понимаете? А Иванову до него и дела нет. Он помнит о существовании Львова только потому, что тот лечит его жену. И все.
– Ну да, – неуверенно ответил окончательно запутавшийся Леша.
– Давайте мы сделаем вот что: Сергей Олегович, вы можете сыграть за Скворцова?
– Да, пожалуйста. – Алымов удивился, но не подал виду.
– После реплики: «Вы, доктор, не любите меня и не скрываете этого. Это делает честь вашему сердцу». Начинайте.
Алымов встал на место Леши:
– Проклятый характер… Сейчас… «Проклятый характер! Опять упустил случай и не поговорил с ним как следует… Не могу говорить с ним хладнокровно! Едва раскрою рот и скажу одно слово, как у меня вот тут начинает душить, переворачиваться, и язык прилипает к горлу. Ненавижу этого Тартюфа, возвышенного мошенника, всею душой… Вот уезжает… У несчастной жены все счастье в том, чтобы он был возле нее, она дышит им, умоляет его провести с нею хоть один вечер, а он… он не может… Ему, видите ли, дома душно и тесно. Если он хоть один вечер проведет дома, то с тоски пулю себе пустит в лоб. Бедный… ему нужен простор, чтобы затеять какую-нибудь новую подлость… О, я знаю, зачем ты каждый вечер ездишь к этим Лебедевым! Знаю!»
– Вот видите? Он ревнует Иванова и к Сарре, и к Саше, он страдает от того, что Иванов не так хорош, как мог быть. Я понимаю, вам этого не сыграть так, как Сергею Олеговичу, поэтому просто копируйте его. Решим это технически. Львов все время следит за Ивановым. Следит за ним и подражает – неосознанно! Не может не следить, не может не думать о нем. Зациклен, понимаете?
– Вы так это видите? Именно такой подтекст? – осторожно спросил Алымов.
– Да! Я не имею в виду никаких нетрадиционных отношений, избави боже! Но разве никто из нас не переживал хоть однажды в жизни подобной очарованности человеком – неважно какого пола? Не сотворял себе кумира? И не мучился потом, когда оказывалось, что кумир – дешевка? И чем больше мы осознаём, что сами выдумали этого кумира, тем больше его ненавидим. Вот это и происходит со Львовым.
Синицкий нервно оглядел изумленных актеров – на щеках у него горели пятна от волнения. Впервые он позволил себе такое эмоциональное выступление. Он ни разу не взглянул на Алымова, но у Сергея было четкое ощущение, что все говорится лично для него. Так вот оно что, подумал он. Значит, не в одной Даре дело.
Синицкий вернулся в зал и махнул рукой: