– Вижу-вижу… слышу, слышу! – говорила ведьма. – Вижу, кровь струится, вижу, пес ярится… вижу я хромого, вижу – молодого… А-хаа! Слышу! Слышу, в землю льется сила.
А сама тем временем взяла тяжелый охотничий нож, очертила им круг у очага, где лежала косуля, туда же и голову Лалейн положила на белом платке. Сама стала перебирать ступки да плошки в подпечье, и знаками показала племяннице – тащи, Мод, все, что на верхней полке у дальней стены сыщется.
Не стала девушка спрашивать, что да почему – повиновалась. Тем более что старуха дала девушке чашку с водой умыться, и своим передником ей обтерла щеки: хоть и казалось Мод, что ни слезинки она не уронила ни от жалости, ни от страха, ни от ветра холодного, а все же тянуло бледную мягкую кожу от соли, да жгло и кололо высохшими слезами – и только умывшись, и поняла, что это так.
Вот принесла она тетке Ингерде все, что та просила – горшки да плошки, кувшин узкогорлый да травы сушеные, да порошки всякие, разноцветные. Иные пахучие и яркие, иные ровно камень растертый, иные на кашицу похожие… из чего они составлены, никому из живущих знать не захотелось бы! Правда, Мод они не пугали – лишь немногие из ведьминых пожитков были ей незнакомы, да.
– Садись, Мод. Скажу что сделать – делай, не думай. Видишь, Коно-охотник принес сегодня плату за вылеченную собаку. Два золотых отдал и косулю – гляди, каков ловкач, а? Славно ко времени косуля эта пришлась, что скажешь?
Мод кивнула тетке, да села у ее ног, стала толочь ивовую кору, как та приказала, а старуха завела песню-скороговорку:
Из одного не выйдет десять
Если верно не заклясть
Два открой ветрам подгорным,
Три равны, огню их в пасть
Что такое есть четыре,
Спросишь верно у земли ты.
Слушай, ведьме не перечь!
Семь и пять – под камень класть.
Шесть бросаешь прочь из окон,
Восемь раз трубишь закат.
Эй, топи-ка жарче печь,
Слушай, ведьме не перечь!
Эй! Девять и один – не станут десять
Если я им не велю.
Трижды три и черный кот!
Трижды три и тайный ход!
Трижды три я раза
Заклинаю землю, ветер и огонь в моей печи!
Слушай!
А, ты слышишь? Не молчи!
Со словами этими натирала она голову мертвой девочки всякими порошками и зельями, обмывала настоями коры и трав, мазями натирала, что смешивала споро тут же на плоском камне своим широким ножом. А после наклонилась к косуле, и одним длинным, уверенным движением отрезала той голову.
– Племянница славная моя, вдень-ка в иглу нитку, да покрепче! – велела она Мод. И та взяла иголку из подола старухи, втянула в ушко крепкую, из паучьего шелка крученую нить. Бросила иглу в чашку с остатками черной густой мази и подала ведьме. А та тем временем навыдергивала серебряных булавок из своей шали, пронесла трижды их через огонь – рыжие лепестки пламени и не думали жечь кривые старухины пальцы – и теми булавками скрепила позвонки косулины с девочкиными. Взяла нитку и стала шить – да так ловко и споро, точно пальцы у нее были тоньше и нежнее, чем у королевской дочери! Пришила накрепко, шов вышел гладкий и ровный. Кивнула себе, заново забормотала что-то – даже Мод не разобрала на этот раз, что именно говорила Ингерда.
Расчесала Лалейн ее чудесные волосы. Смыла с косульей шерсти следы крови, погладила сухою ладонью звериную шею и девичью голову, макнула кончик кривого пальца в миску с жидко разведенной красной глиной – и начертала на белом ясном лбу Лалейн руну, что означает землю. Пробормотала:
– Недр Отец и Матерь того, что на лике Земли!
Трижды три и черный кот!
У-хах, трижды три и тайный ход!
Коли слышишь – не молчи!
Дунула в лицо девочке – и только закончила старуха выводить красной глиной ту руну, как дрогнули ее ресницы. И открылись ясные, живые глаза на прелестном личике.
– Слы-шу, – еле различимо пробормотала дева-косуля.
Расхохоталась старая Ингерда, и вторил ей недобрый, ликующй хохот Мод, а в трясинах за избушкой заухали громко совы.
И что же было дальше?
А дальше осень сменилась зимою. Про служанку и думать забыли, про ведьму и не знал никто. А про мертвую девочку-госпожу ларанда Тавтейр боялись вспоминать – Хромой барон как есть запретил.
И вот – заметая былое, коснулся первый тонкий снежный покров земли и палой листвы, как покрывало прячет тело, возлегшее на погребальный костер. Первая зима правления в этих землях не показалась Готриду такой уж страшной – просто потому, что он не знал, что раньше никогда не выходили из этого леса осмелевшие звери так часто, не грызли охотников и их собак, не скреблись в дома.
Подумал бы иной – ну так и холодного ветра уже давненько не упомнит никто. Холодна зима! Да, ветра – такого сильного, что гудел он под потускневшими, уже совсем не солнечными крышами замка, точно колокольный язык, бьющий по литым бокам, холодного настолько, что выдувал он тепло из стен, сколько не топи очаг – здесь этакого давно не припомнили бы старожилы. Говорили – каков хозяин в этой земле, такова и погода. О лихе, хромым бароном учиненном, молчали, ясное дело. Так, может, и забыли бы – зима кончилась, весна пришла, вздохнули свободнее люди. Забыли бы – кабы не сделалось так, что не стало покоя в лесу Тавтейр, да и в землях близ замка.
Завелась в лесу том диковинная козочка – молодая косуля с человечьим лицом.
Лик ее, сказывают, прекрасен был и строг, бег легок, как полет стрелы, золотые рожки на головке той косули выросли – тоньше и изящнее тех, что изваял бы лучший ювелир, точно золотые веточки. А во лбу сиял знак, как янтарная искорка или медовая капелька, говорят. Ну, то кто издали козочку ту видел, так говорит. А кто вблизи – так те сказывают, что на девичьих устах застыла злая улыбка, глаза ее горят болотными огоньками, ведьминой зеленью, и копытца у той косули острей кинжального края, а знак на лбу – древняя руна – красно-огненный, а не золотистый. А вот рожки золотые, да. Из густой волны прекрасных девичьих волос высятся, тонкие и дивно изящные.
Да и сама косуля – очень уж красива, красивее козочки никто не видывал. Только злонравна она – держись, брат, коли боги немилостью своей оделили и встретиться на лесной тропе с нею довели.
Заведет путника в чащобу, обманет-запутает, дорогу перекроит. Охотников с выездом в болото заманивала, коней пугала, собак хвосты поджимать заставляла. Других зверей за собой водила с легкостью – вот, сказывают, как набежит стадо косулье на посевы, как потопчет-повыест молодые всходы! Или перед самой уборкой придет сбивать-топтать зерно – и хоть ты ставь сторожей, хоть не ставь, хоть ловушками огороди все поле – обойдет, обхитрит, рожками сверкнет вдали – ищи ветра в поле, а козу в лесу! И прочих зверей за собой уведет, окаянная.
Сколько-то оборотов изводила та козочка людей, покуда не принялись они роптать да барону Готриду пороги оббивать. А тот и сам не рад – и его охотников дурит окаянная козочка, и его ловчих за нос водит златорогая. И гонцов в болота заводила, бывало… даже охоту, до которой барон прежде горел великою страстью, Готрид Хромой ровно разлюбил. Как говорят – когда сам ту косулю с девичьим лицом увидел. И, хоть то и запрещено было открыто рассказывать, шептались потихоньку – у козочки, у косули с рожками из золота, лицо юной тавтейрской госпожи Лалейн. Той, что убил барон, как убил ее брата – войдя в ворота гостем и посланцем якобы воли прежнего барона.
Охотиться разлюбил барон, впрочем, не с одного разу – гонялся за той косулей он много, пару коней в топях оставил, трижды едва не заблудился – верные собаки помогали выбрести. Падал с лошади не раз, не считал уже даже собак не вернувшихся да егерей заплутавших. Пока не сломал уже и без того хромую свою ногу, в очередной раз не удержав шарахнувшегося коня – все тщился поймать сверкающую белым «фартучком» козу с дивным девичьим ликом. Так, во всяком разе, рассказывают, но вернее куда как будет сказать – пока не остановилась, не обернулась и не вперила звездный свой взгляд дева-косуля в лицо барона. Вот этого-то взгляда он и не смог вынести, и после больше сам на охоту за нею не отваживался выезжать. Поручал разным ловкачам и охотникам. Нанимал егерей, звал к себе, суля золото, со всех крайморских краев – изловите мне эту козу, награжу так, как и король не награждал!
И собрались охотники и мастера-следопыты – уж больно сладкую награду сулил хромой барон. Золота и каменьев, коня в полной сбруе да добрый меч – в самом деле, щедрость была его велика.
Собрались, да, и оправлялись мерить ногами своими снега да сырые от росы травы. Топтали тропинки, мерили стежки, чуткими лапами понуждали друзей-собак своих тревожить орешник да боярышниковые заросли, оставлять клочья шерсти в ежевичнике да через терн продираться, вынюхивать, алкать, искать… когда тщетно, а когда, на свою беду, и с успехом – чу, след! Чу, острые копытца раздвоенные впечатались в густоту мха, и золотая пыль на обломанных рожками ветках, и тонкие волоски остались меж терновых шипов… тут прошла дева-косуля! Тут!
Чу – впечатаны острые копытца в черную густую грязь, вмерзли в лужицу, что затянута хрупким ледком. Чу – на снежном насте остались следы, раздвоенные, легкие… Чу – пробежалась дева-косуля по снежному покрывалу, пушистому и мягкому…
Сезон за сезоном идет. Сидят в избушке у кромки болот старая Ингерда и Мод, две лесные ведьмы. Мод уже не служанка, далеко нет, да и кто бы узнал ее теперь? Не собраны буйные рыжие кудри Мод под белый чепец, текут живою медью по плечам, укрывают, точно плащ. Горят темные глаза жаром, точно угольки в очаге, и улыбка на тонких губах – не чета прежней, скромной и благонравной, ох, не чета!
Сидят у очага, слушают воющую за стенами избушки бурю. Кипит котелок на огне, пахнет травами и торфяным дымом, перебирает сушеные ящеричьи хвосты в плетеном ивовом коробе Мод, да лепестки огнецветки просеивает сквозь пальцы, пересыпая из мешочков в горшочек. Поднимает голову, смотрит в огонь:
– Скажи, тетка Ингерда, пристало ли ведьме печалиться по прочим детям рода людского? По тем, простым, что по ту сторону тропы живут. Тосковать по ним, сердцем болеть, слезы, упаси горечавка, лить? Можно ли – иль нельзя?
– Отчего? Отчего – спрашиваешь, можно ли? Скажи мне вот этакое, девочка – может ли хоть кто-то что-либо ведьме запретить? Есть ли у кого власть такая – средь тех, живущих? Что по ту сторону тропы, что по эту, нашу – у кого?
Голос у старухи ворчлив, скрипуч, да гулок, и дна у него нету – так стонет расколотое злыми ветрами дерево в непогоду, так гудит ветер, так заходится граем птичья стая, так эхо в колодезной глубине дробится о камни.
– Не любы мне твои вопросы, Мод. Ты – ведьма, ты сама себе решать должна, что можно, а чего нет. Боги, знаешь, ясно всегда говорят с теми, кто слушать умеет, из их слов и решай, что и когда можно, а что когда – нет. Жизнь прожить – не похлебку сварить, мол, горсть грибов да горсть крупы, да трав свежих пучок, свари все вместе, сыру ломоть искроши в миску да так подавай. И то сказать – всякая хозяйка ту похлебку сварит по-своему. У одной – коренья сперва в котле варятся, у другой грибы такие, у иной – сякие, третья кинет для духу чабреца, а четвертая – петрушки! Ну и, скажи-ка, стряпуха Мод, как ты сама варишь похлебку простую?
– Я так варю, – отвечала Мод, отставив короб с горшками и, придвинувшись к очагу да мешая в котелке ложкою: – Грибы беру сушеные, дубовики да маслята, и никаких других. Трав пять разных штук будет – а крупы жалеть не стану! И положу туда сушеную терносливу, и кореньев покрошу, и луковицу печеную, и чеснок дикий! А! Сыр будет в тарелке молодой, с тминным зерном, и ржаного хлеба ломтики тоже. Сливок жирных, свежих можно рядом в миске еще поставить, да… вот так я сварю нам похлебку, тетка Ингреда, да только я не кухарка боле! И не буду кухаркой вовек!
– То-то же! Вот сама и скажи теперь – можно ль раз и навсегда определить, что верно, а что нет?
Мод широко, радостно улыбается в ответ:
– Я поняла, я поняла! Я знаю теперь – слезы не слабость, тоска не напасть. Им для чего-то отвели в жизни же место, так?