Оценить:
 Рейтинг: 0

Избранный выжить

Год написания книги
2002
Теги
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Еврейский народ в Восточной Европе постепенно преображается, мы словно коконы, из которых вот-вот вылупятся бабочки. После столетий оцепенения, унижений и изоляции мы переживаем процесс освобождения. Для маленького мальчика очень поучительно оказаться сразу в различных стадиях этого процесса: роскошный и искусственный мир Вайнапеля; простой и колючий мир Мориса; наполненный еврейской мистикой и уже уходящий мир Шии и Шпринци, богатый и безрадостный мир Игнаца Энцеля, который не может согреть даже живая и чувственная Бела – и она покидает его; нетребовательный, теплый и уютный мир моей матери, в котором мы чувствуем себя так легко и радостно; мир примерочной и заказчиков с большим зеркалом в золоченой деревянной раме – пульсирующая реальность сегодняшнего дня; мир мастерской с великолепными, поштучно подобранными и тщательно обученными талантливыми мастерами. Это Юзек Левенрейх, прекрасный закройщик, который иногда, когда Пинкус занят, сам может скроить костюм; братья Берел и Сэм Мейеровичи, виртуозы-портные, их сестра живет в Бельгии; молчаливый улыбчивый горбун Гарбузек, фамилия которого, собственно говоря, Медовник – никто не может так выгладить пиджак, как он; всегда веселый, что-то напевающий Сонни Бой – он умеет все, но нет такого дела, где бы он был первым. Кроме того, есть еще Гершкович, довольно средний портной, но Пинкус держит его, потому что у него шестеро детей, он научил его пришивать пуговицы на длинной ножке, чтобы было удобно застегивать, потом Прессер, Грюнбаум и братья Гликман. Все они начали учениками и остались в мастерской, последними были Хаймек Ротенштейн, проучившийся у отца три года, и Генек Мошкович, который появился в прошлом году и так ничему и не научился.

Впрочем, какое это теперь имеет значение. Из них всех только Хаймек – только Хаймек Ротенштейн – переживет войну и впоследствии создаст одно из самых крупных ателье в Нью-Йорке. Мой отец тоже выживет и спасет свою жену и двух своих детей. Но весь его мир рухнет безвозвратно, его жизнь изменится, лишится корней и основ. Какие-то осколки прежнего своего мира он пронесет, впрочем, до конца своей долгой жизни.

Все эти еврейские мирки, в которых я вырос, уже обречены на уничтожение, им осталось жить всего лишь семь лет. Книга «Майн Кампф» уже написана, ее автор, Адольф Гитлер, победил на последних выборах в Германии, и его партия имеет большинство в рейхстаге. Его широко поддерживают предприниматели, особенно тяжелая промышленность, которой он обещал крупные заказы на вооружение. Всего лишь несколько месяцев осталось до января 1933, когда произойдет то, чего все уже давно ожидали: престарелый президент Гинденбург призовет к себе Гитлера и предложит ему пост рейхсканцлера. Итак, предсказания Гитлера сбываются: он получит власть демократическим путем, чтобы затем прикрыть демократию – и «раз и навсегда» решить еврейский вопрос.

Существуют еврейские школы, но выпускнику такой школы почти невозможно попасть в университет. Сара хочет, чтобы у меня были равные шансы, чтобы я пошел в лучшую школу в городе. Школа Зофьи Вигорской-Фольвазинской – частная респектабельная школа с высокой платой за обучение. Саре хочется, чтобы я завел себе друзей и чувствовал себя своим в польских кругах, чтобы я смог продолжить образование в государственной гимназии, лучше всего в гимназии Трауготта, и затем, прежде чем вернуться в мастерскую, окончил университет.

В конце августа 1932 года, за неделю до начала занятий, Пинкус привел меня в примерочную. За окном смеркается, но мы не зажигаем света, просто ходим из угла в угол. После короткого молчания Пинкус произносит: «Юрек, когда ты начнешь учиться в школе, ты заметишь, что ты меньше ростом и слабее твоих товарищей, ты, может быть, даже будешь медленнее схватывать то, что объясняет учитель – в нашем роду все развивались довольно поздно. Но не сдавайся, ты обязательно догонишь и перегонишь других». Я не отвечаю. То, что я отстаю от своих сверстников, для меня не новость, но до сих пор меня это не волновало.

Мы продолжаем кружить по комнате. На улице становится все темней, вот уже зажглись фонари. Я чувствую, что Пинкус еще не закончил, он хочет сказать что-то еще. «Видишь ли, – говорит он, помолчав, – люди очень разные, даже на дереве нет двух одинаковых листьев. Когда корова телится, теленок уже может стоять на ногах, через несколько часов он уже может ходить, но это всего лишь корова или бык. Человеческое дитя рождается совершенно беспомощным, оно не может обойтись без поддержки несколько лет. Но зато в результате получается человек, который может научиться говорить, читать, писать, строить дома и шить костюмы. Так что не пугайся, если поначалу тебе будет трудно». Это Пинкус говорит мне, выросшему под защитой своих родителей, мне, который через неделю должен шагнуть в жесткий мир, где они уже не смогут вступиться за меня.

Я постоянно помню эти слова Пинкуса, они всегда ободряли меня и помогали: все будет точно так, как он предсказал. Но он ни слова не говорит о той действительности, с которой я столкнусь в польской школе. Мы живем в сегрегированном обществе, где миры христиан и евреев разгорожены. Когда в 30-е годы эти два мира начинают сталкиваться, обычно ничего хорошего не получается, особенно для евреев. Пинкус ничего не говорит об этом, может быть, он просто не знает, что сказать, таков уж Пинкус: он неохотно говорит о том, в чем он не уверен.

Мои детские воспоминания пронизаны светом и теплом. Сара любит меня безгранично и некритично, все, что я делаю – все хорошо. Она просто трясется надо мной – и что в этом плохого? Она научила меня любить и не стесняться это показывать. Во всяком случае Нина, моя жена, этому рада. Мой отец – сама надежность, он принимает меня всерьез и делится со мной жизненной мудростью – как люди должны относиться друг к другу и что важно в жизни.

Мы не выбираем родителей, кому-то везет больше, кому-то меньше. Мне повезло, но в каждой бочке меда есть ложка дегтя. Оказалось, что дегтя довольно много, если еврейский мальчик, выросший в Польше тридцатых годов, должен покинуть свой дом и выйти в мир.

Незваный гость

И в этом мире вне дома мне трудно понять, кто я. В детстве я считал себя поляком. Когда в школе я встретился с нееврейским – польским – миром, я впервые осознал, сначала с недоумением, потом с отчаянием, что меня никто не считает поляком. Я – еврей, в лучшем случае польский еврей. Во всех моих бумагах, даже в школе, обозначено, что я «иудейского вероисповедания». Еврей в Польше – ругательство, «иудейское вероисповедание» – облегченный вариант того же ругательства. Все учителя – католики, как, впрочем, и большинство учеников. Есть несколько протестантов, но все они – поляки. А еврей есть еврей, и ни один из моих соучеников не принял бы всерьез, если бы я стал утверждать, что я поляк.

Даже после войны, когда я вновь начал учебу в Ченстохове, классный руководитель начал с того, что спросил меня перед всем классом – «Wyznanie?» – вероисповедание? Но к тому времени меня уже не будет волновать, что на меня публично указывают – еврей. Потом что за годы войны я очень хорошо понял, кто я…

Против желания пришлось мне смириться с тем, что меня не считают поляком. Только когда я впервые приехал в Швецию, я вдруг стал поляком, – не польским евреем, а именно поляком. Всю свою юность я мечтал быть поляком – но мне этого не позволили. И вот я оставил Польшу, и шведский полицейский убеждает меня, что я поляк. Это, наверное, объясняет, почему, когда я пишу о детстве и юности, я говорю о поляках, не считая себя самого одним из них.

Конечно, я встречался с польской средой и до школы. Многие заказчики Пинкуса – поляки, элегантные господа, они часто приходят со своими женами. В ателье Пинкуса брюки не шьют; их шьет польский портной на дому, я встречаю его, когда он приходит за материей или приносит почти готовые брюки для примерки и доводки в мастерской Пинкуса. После войны этот польский портной останется в Ченстохове, на его ателье будет висеть большая афиша с надписью: «Бывший сотрудник фирмы Эйнхорна».

В нашем доме по Второй аллее 29 живут и евреи, и поляки. Все полицейские – поляки, квартальный раз в неделю приходит, чтобы получить вознаграждение за труд: он добросовестно закрывает глаза на то, что ателье по субботам закрыто, а по воскресеньям работает. На улицах гуляют офицеры, солдаты отдают им честь, все офицеры – поляки. Хотя я слышал, что среди офицеров есть и евреи. Когда солдат видит офицера, он обязан вытянуться по стойке «смирно» и отдать честь, на что офицеры тоже отдают честь, но как-то небрежно. Мне интересно, каково быть офицером, когда все солдаты отдают тебе честь.

Маршал Йозеф Пилсудский, поляк, – бесспорный лидер страны. Он руководил Польшей, когда она получила независимость в 1918 году, потом добровольно ушел в отставку, но снова пришел к власти во время бескровного и спокойного переворота в 1926 году, когда всенародно избранный парламент оказался неспособным принять ни единого решения из-за бесконечных фракционных баталий. Парламент по-прежнему избирается, президент выполняет в основном церемониальные функции, но все знают, что истинным руководителем является маршал Пилсудский. Он немногословен, это уважаемый всеми харизматический лидер, в его справедливости никто не сомневается. Вскоре после освобождения Польши он издает указ о предоставлении евреям всех гражданских прав, он даже слышать ничего не хочет о преследовании меньшинств, тем более физическом. Некоторые говорят, что он женат на еврейке, другие, что его мама – еврейка; мы, евреи, всегда подозреваем что-либо в этом роде, когда поляки хорошо или даже просто справедливо к нам относятся. Когда пришло известие о его смерти, Сара, Пинкус и я едем в Краков, чтобы попрощаться с ним. Мы стоим в длинной очереди к накрытому стеклянной крышкой гробу в Вавеле, старинной усыпальнице польских королей. Пилсудского, который был гарантом более или менее справедливой государственной власти, сменяет военная хунта, она формирует правительство при поддержке офицерского корпуса и аристократии. После смерти Пилсудского возобновляются дискриминация и преследование евреев в Польше, и мне суждено пережить мой первый погром.

Главная достопримечательность Ченстоховы – монастырь Ясна Гора со святой иконой Черной мадонны – Богоматери Марии. На левой щеке Заступницы – шрам от солдатской сабли. Говорят, что когда солдат ударил икону саблей, из раны начала сочиться кровь. О героической защите Ясной Горы монахами поется даже в польском национальном гимне. Мы учим в школе, что именно здесь полякам удалось сдержать вторжение шведов в XVII веке. Святая икона Черной Мадонны, монастырь и, само собой, Ченстохова стали местом поклонения польских католиков. Сюда бесконечными рядами приходят тысячи пилигримов, в основном пешком. Когда они проходят по Первой, Второй и Третьей аллеям – все эти Аллеи ведут в Монастырь, мы слышим их песнопения. Они какое-то время остаются в Ченстохове, живут в палатках у подножья Ясной Горы. Случается, что их переполняют религиозными чувствами, и они вышибают окна в еврейских лавках или избивают попавшегося им на глаза еврея. Согласно утверждению какого-то из ранних пап, это мы, евреи, виноваты в смерти Христа свыше девятнадцати веков тому назад, на нас лежит коллективная вина, об этом проповедует и ксендз в монастыре.

Евреи в Ченстохове предпочитают не снимать квартир на первом этаже, пытаются защитить окна металлическими жалюзи. Когда поздней весной начинается сезон поклонения и первые группы пилигримов прибывают в Ченстохову, многие еврейские магазины закрываются. Так надежнее. Приходится отказываться от заработка, чтобы не рисковать всем имуществом, а, может быть, и здоровьем, и жизнью. Страховка не покрывает ущерба, нанесенного погромом, погром относится к разряду народных мятежей, а возмещение ущерба от народных мятежей ни одна страховая компания на себя не берет. И я никогда не забуду первый виденный мной погром – в мирное время, в стране, где официально антисемитизма не существует.

В пасхальной проповеди какой-то монах убеждает массы, что евреи добавляют в мацу кровь христианских детей. Пинкус говорит, что это чушь – еврейская религия строго-настрого запрещает употребление кровавой пищи. Потом я узнаю, что даже Иисус семь дней в году ел мацу, и во время тайной вечери тоже не обошлось без мацы. Но в то время мне еще неведомо, что и сам Иисус был евреем. Об этом в Польше не говорят, и даже Пинкус мне об этом не рассказывает, потому что я могу заговорить на эту тему с каким-нибудь поляком, а тот еще неизвестно как воспримет это еретическое утверждение.

Мы живем на втором этаже в доме на Второй аллее, мы слышим рев и религиозные песнопения пилигримов – они бьют окна с песнями. Сара старается оттащить меня от окна, но я успеваю увидеть, как возбужденной толпе удается схватить какого-то еврея, они не прекращают избивать его, хотя он уже, бесчувственный и окровавленный, лежит на мостовой. В основном бесчинствует молодежь, но и люди в возрасте, как мужчины, так и женщины бегают с криками по улице, кидают камни и ищут очередную жертву.

Вечером женщина-христианка, живущая в нашем доме, рассказывает, что тела убитых евреев остались лежать на улице, рядом с нашим домом. Больше всего трупов на улице Гончарной, в центре старинного еврейского квартала. Полиция наблюдает за побоищем, но не вмешивается. Мы твердо знаем, что обращаться к полиции бессмысленно, нам просто не к кому обратиться за помощью. Только вечером на следующий день после погрома полиция получает приказ навести порядок на улицах, и она это делает – в течение часа. Почему они тянули так долго? Разве мы, евреи, не граждане этой страны, разве полиция не должна нас защищать?

Никогда не забуду эти два страшных дня. Долго после этого я опасаюсь любого, если он не еврей. Но все равно, рано или поздно, я должен покинуть мой, кажущейся мне надежным, мирок и встретиться с большим миром – миром поляков.

За несколько дней до начала занятий Сара одевает на меня матросский костюмчик с широким воротничком, и мы идем в школу – встретиться с директором. Мы очень волнуемся, когда видим пани Вигорску – дочь основательницы школы – в ее кабинете. На стене висят три портрета – в середине президент Игнаци Мошицкий, налево – маршал Пилсудский в сером генеральском мундире, и направо – сама Зофья Вигорска-Фольвазинска, учредившая школу. В углу кабинета стоит темный архивный шкаф орехового дерева с тайным замком, стулья для посетителей мягки и удобны, освещение приглушено, даже тяжелые гардины на окнах приспущены. Такое чувство, что эта мебель и картины были здесь всегда. Посреди комнаты стоит огромный письменный стол, на котором лежит одна-единственная тоненькая пачка бумаг – документы о поступлении в школу Юрека Эйнхорна, хотя здесь я буду зваться Ежи.

Пани Вигорска в черных низких сапожках, черном платье с широкими белыми манжетами, у нее туго накрахмаленный белоснежный воротничок. Она убежденно уверяет Сару, что лично будет следить, чтобы мне была открыта дорога в гимназию Трауготта. Потом она внимательно смотрит на меня. Я чувствую себя очень маленьким и в то же время мне очень хорошо от того, что такая важная персона лично обещает Саре заботиться обо мне, все будет хорошо, думаю я.

Но нет, хорошо не будет. В дальнейшем я просто не вижу директрису, если вижу, то всегда издалека, она не обменяется со мной ни единым словом, меня никогда больше не пригласят в ее кабинет. В конце концов, я поступлю в гимназию Трауготта, но совсем не так, как представляли себе мои родители. И уж во всяком случае без содействия директрисы Вигорской и ее школы.

Мои воспоминания о четырех с половиной годах обучения в польской школе размыты милосердной памятью, в отличие от времени до и после этих лет.

Позже я понял, что люди одарены замечательной способностью забывать, более того, отталкивать мучительные воспоминания.

У всех у нас, учеников школы Вигорской, одинаковая форма. Мы должны носить ее не только в школе, но и всегда, когда мы не дома. Но, несмотря на одинаковые формы, мы все разные. Я очень скоро обнаруживаю, что я какой-то другой, что я не вписываюсь в компанию. Есть еще два мальчика, которые разделяют мое положение – оба они евреи.

Казик Ченстоховский, Томек Зигман и я – Ежи Эйнхорн – три еврея в классе. Мы с Казиком болтаем иногда, но у нас не так много общего, к тому же он живет в маленьком поселке в нескольких километрах от Ченстоховы, и у нас нет возможности встречаться после школы. Родители Казика небогаты, это видно по его одежде и по тем завтракам, которые он приносит с собой. Им, наверное, пришлось от многого отказаться, чтобы Казик имел возможность учиться в этой привилегированной школе. Томек Зигман почти не разговаривает ни с кем из класса, и никто не разговаривает с ним. Его родители, должно быть, зажиточные люди, за ним часто приезжает автомобиль, особенно если погода скверная или на улице беспорядки.

Я совершенно не помню лиц моих соучеников, за исключением, пожалуй, только Рышека Эрбеля и Беаты. Рышек – единственный, кто решается общаться со мной, он даже часто бывает у нас дома, хотя меня к себе не приглашает. Рышек – один из самых сильных мальчиков в классе, может быть, не самый сильный, зато совершенно бесстрашный, он позволяет мне дружить с ним, но до того, чтобы защищать меня, дело не доходит. Да этого и нельзя ожидать в польской школе тридцатых годов.

Я очень скоро замечаю, что Казика, Томека и меня воспринимают в классе, как людей второго сорта. Я начинаю понимать, что все евреи – люди второго сорта. Я – еврейский мальчик, и должен научиться жить с этим. Но самое страшное для семилетнего мальчика – то, что для своих товарищей он просто не существует. Если кто-то и замечает меня во время перемены, то только потому, что я этому кому-то чем-то мешаю.

Обычно дело не доходит до рукоприкладства – это же лучшая школа в городе! Впрочем, однажды я попытался защититься. Я дал сдачи Янеку, мальчику, который ни с того ни с сего меня толкнул. Мы сцепились на пыльном школьном дворе. Нас окружили мальчишки и девчонки, все они, как один, болеют за Янека. «Дай ему, дай ему только, двойной Нельсон, еще, еще…» – все поддерживают Янека, хотя он и не особенно популярен, и никто не болеет за меня. Рышек стоит в отдалении и молчит. Но все остальные так презирают меня, что я прихожу в отчаяние. Я вдруг ощущаю свое одиночество, и, к своему ужасу, начинаю плакать. Я продолжаю драться, но теперь еще ощущаю дополнительное унижение от того, что я плачу. И, несмотря на то, что преимущество на моей стороне, я прекращаю поединок – чтобы покончить с невыносимым ощущением коллективного презрения и ненависти.

Все уходят. Я лежу один в пыли на дворе, я никому не нужен. Как я объясню дома свою изодранную одежду? На такие вещи не принято жаловаться ни в школе, ни дома. Я надеюсь втайне, что Пинкус и Сара ничего не узнают. Конечно, унизительно быть побитым, но, с другой стороны, естественно – я же еврей.

Девочки и мальчики учатся вместе, но не общаются между собой. Во втором и в третьем классе, когда мы стали постарше, случается, что девочка обращается с чем-то к мальчику, но я не принадлежу к числу избранных. Однажды в начале третьего класса, во время большой перемены, меня что-то спрашивает Беата. Я краснею от счастья и отвечаю. Мы обмениваемся несколькими замечаниями о школе, о наших семьях, но мне этого достаточно – я немедленно влюбился. Прежде чем уснуть, я представляю себе ее бледное, веснушчатое личико, как мы разговариваем, мне снится, что я держу ее за руку. Десятилетние мальчики уже часто думают о девочках, о ком же мне еще мечтать, как не о доброй, приветливой Беате. Она говорила со мной только один раз, но мне кажется, что я иногда ловлю на себе ее ласковый, ободряющий взгляд.

Моя мама возлагает на меня большие надежды, последнее, что ей приходит в голову, что я должен научиться играть на скрипке – если Яша Хейфец играет, то почему ее Юрек не может? После школы я остаюсь с группой учеников, которая берет частные уроки у школьного учителя музыки, совершенно не заинтересованного в успехах своих учеников. Хуже всего, что мне иногда приходится возвращаться в школу для дополнительных уроков музыки. Я играю невероятно фальшиво, у меня болят пальцы, к тому же я никак не могу научиться удерживать скрипку подбородком. Я жалуюсь, но Сара неумолима. Начинать всегда трудно, говорит она, тебе обязательно это понравится, ты будешь благодарить нас, когда вырастешь.

Мои мучения прекращаются, когда Сара решает продемонстрировать мое искусство своим знакомым. Я стою в гостиной на деревянной табуретке и исполняю «Братец Яков» – пилю что есть сил, с трудом добираясь до конца коротенького мотивчика. Пинкус смотрит на меня внимательно, но без своей обычной доброй улыбки. После того как «концерт» окончен, он отводит Сару в сторону, и уже на следующий день я не иду на музыку. Я чувствую огромное облегчение и благодарность, но мысленно продолжаю упрекать родителей: что, не видела, что ли, Сара, как я ненавижу эти проклятые уроки музыки? И почему Пинкус не вмешался раньше?

Должно быть, я был очень послушным ребенком в то время. Но я очень плохо ем, сижу иногда часами за столом, пытаясь заставить себя проглотить очередной кусок. Родители обеспокоены, меня показывают доктору Ключевскому, потом другим врачам, сначала в Ченстохове, потом в Варшаве. Единственное, что они обнаруживают – по вечерам у меня поднимается температура. Врач в Варшаве удаляет миндалины, это очень больно, но лучше не становится. В конце концов Пинкус и Сара идут к раввину, величественному пожилому человеку с бородой, одетому так же, как мой дедушка. Думаю, что это именно он дал Саре мудрый совет – перестать мерить температуру по вечерам.

Мы купили новый приемник, он уже не хрипит, в нем шесть загадочного вида ламп, они спрятаны в ящике позади громкоговорителя и издают необычный, довольно приятный запах. Однажды вечером мы сидим у приемника и слушаем оратора с хриплым, убеждающим голосом. Он говорит по-немецки, но я все понимаю – немецкий очень похож на идиш. Он говорит в основном о Германии – наш Рейх, наш немецкий народ, но и о евреях тоже. Это мы – причина всех несчастий на земле, мы представляем собой самую страшную опасность для Третьего Рейха. К тому же, оказывается, это мы, евреи, контролируем международный капитал. Он истерически призывает решить еврейский вопрос раз и навсегда. Это историческая задача его лично и всего немецкого народа.

О ком он говорит – о Пинкусе и Саре, обо мне и моем трехлетнем братике Романе? Человека, который кричит по радио, зовут Адольф Гитлер, даже имя звучит угрожающе. Он недавно пришел к власти в Германии. Соседи и знакомые говорят, что он сумасшедший, что он не удержится у власти. Но Пинкус очень обеспокоен.

Начинают появляться еврейские беженцы из Германии. Сначала приезжают те, кто долго жил в Германии, но сохранял польское гражданство, затем те, кто не мог документально подтвердить свое немецкое гражданство, и наконец законные немецкие граждане, у которых есть родственники в Польше. Их выбрасывают на немецко-польской границе и гонят в Польшу, многие бегут в Ченстохову, все они без гроша в кармане и насмерть перепуганы тем, что им довелось увидеть. Беженцам помогает еврейская община, их временно размещают в еврейских домах. Община собирает деньги, пытается обеспечить беженцев работой, а детей пристроить в школы. Вновь прибывшие постепенно вливаются в польско-еврейскую среду. Имя Адольфа Гитлера звучит все чаще.

Наконец-то в школьной библиотеке появляется книга, которую ждал весь класс – «В пустыне и в лесу», приключенческий роман нобелевского лауреата Генриха Сенкевича – все хотят получить книгу первыми. Учительница говорит, что книгу можно получить после большой перемены. Роман в единственном экземпляре, и он будет выдаваться по списку в алфавитном порядке. Самое большее на четыре дня. На перемене ко мне подходят сразу пятеро и говорят с угрозой: «Попробуй только полезть первым, получишь книгу после всех остальных!» – остальные наблюдают в отдалении. Класс возбужден. Рышек Эрбель советует мне воздержаться и не брать книгу первым, но мне так хочется поскорее прочитать эту захватывающую книгу! Почему я не имею права получить ее первым – ведь мое имя стоит первым в списке! Почему я должен ждать три или четыре месяца – это несправедливо.

После большой перемены я получаю под расписку заветную книжку и чувствую себя гордым своим решением. И тут прорывается всеобщая ненависть, мальчишки открыто угрожают меня избить. После последнего урока они не расходятся, как обычно, по домам, они стоят и ждут меня перед школой. В стороне стоят девчонки и с интересом ждут, что будет.

Учительница говорит, что мне нельзя идти домой, я должен остаться в школе – она уже позвонила моим родителям и предупредила, чтобы они не беспокоились. Она остается со мной. Но через пару часов она тоже начинает торопиться домой, присматривать за мной остается сторож. Я сижу до самого вечера, пока мои соученики не расходятся – тогда я решаюсь идти домой. Во всяком случае, книга у меня, я предвкушаю интересное чтение, и по-прежнему горжусь своим мужеством. Родителям я ничего не рассказываю. Это мое последнее воспоминание о школе Зофьи Вигорской-Фольвазинской, где я был непрошеным гостем среди польских детей в польской школе.

Я встретил Рышека Эрбеля много позже, когда он приехал в Швецию через двадцать восемь лет после окончания войны. Он рассказал мне, через какие испытания пришлось пройти моим соученикам во время войны. Все, правда, остались в живых, – все, кроме Казика и Томека.

Опять среди своих

Мне уже десять лет, Роману недавно исполнилось четыре – нам становится мало наших двух комнат позади мастерской, да и в ателье стало тесновато. Дела у отца идут хорошо, мы можем позволить себе снять квартиру побольше. Осенью 1935 года мы переезжаем в большую удобную квартиру на Аллее Свободы 3/5.

Во время переезда у меня вдруг заболел живот. Сначала позвали фельдшера, пана Фельдмана. Это средних лет, лысоватый плотный человек, он просто излучает тепло и надежность. Он очень опытен, этот пан Фельдман – многому научился за свою долгую практику.

Он расспрашивает Сару, щупает мой живот, морщит лоб. Что-то ему не нравится, он хочет показать меня хирургу. Молодой хирург, доктор Шперлинг, задает вопросы, тискает живот, измеряет температуру и, покачав головой, зовет на помощь хирурга постарше. Меня будут осматривать сразу два врача, все это выглядит очень тревожно. Пожилой хирург спрашивает то же самое, проделывает те же манипуляции и заявляет, что не может исключить приступ аппендицита – он не уверен на все сто процентов, но долго ждать в таких случаях опасно. Оба врача и родители выходят в соседнюю комнату и что-то там обсуждают, мне никто ничего не говорит, мне же всего десять лет. Я лежу и фантазирую, исходя из услышанных мной обрывков фраз, которыми они обменивались между собой и из того, что я слышал раньше от других, уже переболевших аппендицитом. Как он, собственно, выглядит – аппендикс? Длинный он или короткий, зачем он вообще нужен, и что произойдет, если его удалить? И вообще, как его удалить – разрезать живот? Я поднимаю одеяло и внимательно смотрю на свой гладкий живот. Я щупаю его и ничего не чувствую, кроме каких-то неприятных ощущений справа внизу.

Несколько лет назад один мальчик в нашей школе умер – у него лопнул аппендикс. Еще раньше болела девочка, она осталась в живых, но ей пришлось несколько недель провести в больнице со шлангом в животе, чтобы гной из лопнувшего отростка мог вытечь наружу. Несколько недель со шлангом в животе? Мне становится все страшней и страшней. Я ясно чувствую свой отечный и наполненный гноем аппендикс, я ощущаю, как ужасный гной медленно вытекает из него и обволакивает кишки. Все страшно – и операция, и лопнувший отросток. Еще хуже – и то и другое. Я лежу на диване в нашей большой гостиной, весь в холодном поту, и пытаюсь, чтобы успокоиться, изучать детали на большой картине Виленскиса, изображающей старую унылую рощу, она висит прямо напротив дивана. Пробую читать – ничего не получается…

Аппендицит в 1936 году был серьезным заболеванием, не так уж редко кончавшимся смертельным исходом. Еще не научились делать пенициллин, сульфидин тоже не был открыт. Без помощи этих лекарств организм часто не справлялся с инфекцией, и многие умирали мучительной смертью. Поэтому оперировали очень широко, при малейшем подозрении на аппендицит. Но, к сожалению, тогда не было принято что-то объяснять больному, особенно ребенку. Впрочем, при тяжелых заболеваниях и взрослым ничего не говорили, все вопросы обсуждались с родственниками. Это удобно для врача, но очень жестоко по отношению к больному, который остается наедине со своими фантазиями, ему лгут и лишают возможности всерьез обсудить свое состояние и поделиться своей тревогой.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 >>
На страницу:
5 из 9