Оценить:
 Рейтинг: 4.5

В. В. Верещагин и его произведения

Год написания книги
2016
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
– Генерал очень благодарен вам, господин консул, за ваш совет, который он принимает за совет истинной дружбы. Как уже сказано г. Фассу, генерал сам временно будет смотреть за городом до приезда генерала Скобелева, от которого будет зависеть дальнейшее распоряжение. Что же касается до возвещенного вами возмущения, то генерал просит вас верить, что это вздорные выдумки. Он отвечает за порядок и порубит всех, кто посмеет нарушить его. Еще раз спасибо за вашу предупредительность.

Взявшись за управление городом, Струков постоянно пользовался советами и услугами Верещагина, который для продовольствия русских солдат прибегал к способу, очень понравившемуся местному населению и вызвавшему неудовольствие среди русских. По его плану, было учреждено собрание представителей каждой отдельной народности под председательством греческого митрополита. Собрание это должно было озаботиться своевременным доставлением людям и лошадям корма, за который главная квартира обязалась платить. В случае же невыполнения этого обязательства, было объявлено, что солдаты сами будут доставать все для них необходимое.

По целым дням Верещагин, захватив с собой старикашку-болгарина, хорошо говорившего по-турецки, разъезжал по городу, успокаивал население, старался прекратить грабежи. «Везде я застал страшное безурядье», пишет он в своих воспоминаниях: «все, кто мог, тащили охапками и возами запасы платья, полотен, хлеба. Я вытолкал воров, несмотря на их протесты, что „они охраняют“, запер двери на ключи и приставил караулы. Меры эти имели тем более значения, что местное население находилось в ужасном положении, было сильно ограблено ушедшими отсюда турками». Русские солдаты теперь уже почти не воевали, шли триумфаторами, у которых местное население, то и дело, просило защиты и покровительства. «Каких ужасов мы насмотрелись и наслушались тут!» писал Верещагин В. Стасову 9 января 1878 г. «По дороге зарезанные дети и женщины, болгары и турки, масса бродячего и подохнувшего скота, разбросанных и разрубленных телег, хлеба, платья и проч. Отовсюду бегут болгары с просьбой защиты, а защищать нечем не только их, но и самих себя, если бы встретили мы пехоту и артиллерию. У меня целовали руки, крестясь, как у Иверской. Помешать этому нельзя было, под опасением потерять перчатку или быть укушенным в колено. Духовенство с крестами и хоругвями, духовенство всех исповеданий, депутации, наряды разных одежд и физиономий – гудело и орало. Женщины и старики крестились и плакали с самыми искренними пожеланиями…» Вполне естественно, что происходившие перед глазами Верещагина ужасы глубоко возмущали его, ожесточали, делали беспощадным карателем всякого рода разбойников и грабителей, для которых он прямо требовал казни.

Однажды привели к Струкову двух албанцев, отчаянных разбойников, по уверению болгар, вырезывавших младенцев из утроб матерей. Генерал приказал связать их покрепче, и драгуны, поставивший их спинами вместе, стянули локти так, что они совсем побагровели и двинуться не могли. Брошенные на землю, они, как два тигра, мрачно смотрели на окружавшую их толпу болгар, преимущественно женщин и детей, бранившихся, плевавших им в глаза, бросавших комьями и грязью. Приставленный к ним часовым драгун, конечно, не мешал этому ляганью и заушенью.

Верещагин просил Струкова повесить их, но он не согласился, сказал, что не любит расстреливать и вешать в военное время и не возьмет этих двух молодцов на свою совесть, а передаст их Скобелеву, – пускай тот делает, что хочет.

– Хорошо, – отвечал на это Верещагин, – попрошу Михаила Дмитриевича: от него задержки, вероятно, не будет.

– Что это вы, Василий Васильевич, сделались таким кровожадным? – заметил Струков. – Я не знал этого за вами.

Тогда он признался, что еще не видал повешения и очень интересуется процедурой, которая, конечно, будет совершена над этими разбойниками. Ему в голову не приходило, чтобы их можно было «простить», – до такой степени ясно были они обвинены населением.

«Когда на другой день я пришел взглянуть на двух албанцев», рассказывает Верещагин, «жалость меня взяла – напрасно их сейчас же не расстреляли. Совершенно опухшие, посинелые от перевязи, они припали к земле, глухо выговаривая: „аман, аман!“ Чалмы и фески были сбиты, лица и головы разбиты, окровавлены комьями и камнями, которые густая толпа народа не переставала швырять в них. Часовой продолжал бесстрастно ходить около, не видя надобности мешать потехе.»

Когда приехал Скобелев, Верещагин попросил повысить помянутых двух разбойников. «Это можно», сказал тот и, позвавши командира стрелкового батальона полковника К°, приказал нарядить полевой суд над обоими албанцами и прибавил:

– Да, пожалуйста, чтобы их повесть.

– Слушаю, ваше превосходительство, – был ответ.

«Я считал, что дело в шляпе», рассказывает Верещагин, т. е. что до выхода нашего из Андрианополя я еще увижу эту экзекуцию и после передам ее на полотне. Не тут-то было: незадолго перед уходом, найдя обоих приятелей все в том же незавидном положении и осведомившись: «разве их не будут казнить?» – я получил ответ: «нет».

«Узнавши о назначении полевого суда, Струков просил Михаила Дмитриевича, „для него“, не убивать этих двух кавалеров… Я написал их связанными»[23 - Картина: «Баши-бузуки».].

После занятия Адрианополя, было очевидно, что война уже идет к концу, и что за перемирием, заключенным на время, последует окончательный мир. Поэтому, когда однажды, сидя в Чедалдже, Скобелев обратился к Верещагину с вопросом, кончились ли военные действия, тот уверенно ответил: «кончились».

– Вы думаете, будет заключен мир?

– Думаю, что будет заключен мир, и немедленно же утекаю.

– Подождите: может быть, еще не заключат мира, пойдем на Константинополь.

– Нет, заключат мир; уеду писать картины.

Перед отъездом Верещагин, однако, счел необходимым немного поработать, восполнить пробелы, образовавшиеся «за разными нехудожественными занятиями» последнего времени. С этой целью он поехал в Чорлу, где ему нужно было сделать несколько набросков. Устроив свои дела, Верещагин, верный своим принципами отказался от орденов и наград, в том числе и от «золотой шпаги», которую ему предлагали, «задал тягу» на железнодорожную станцию и уехал в Париж.

XVIII. Картины из Русско-Турецкой войны

Этюдов привез с собой Верещагин сравнительно немного, но альбомы его были переполнены самыми разнообразными набросками. Задумывая целый ряд картин, он тщательно собирал для них материал. Верещагин, по словам В. П. Немировича-Данченко, близко наблюдавшего художника во время войны[24 - «Художник на боевом посту».], ничего не доделывал воображением, ни до чего не любил «доходить собственным умом». Он точно, неотступно наблюдал все – начиная от общей картины боя и кончая эффектами кровавых пятен на снегу, тут же набрасывая колера в свой походный альбом. Особый цвет льда, застывшего у мелкой речонки, вечернее освещение снега, оригинальная складка в лиц встретившегося ему турка или болгарина, – все это выхватывается из действительности, все это становится его достоянием. Его картины потому и дышат глубочайшей правдой, что они только переведены на холст, а не созданы. Это не правда фотографическая, не правда силуэтов и контуров, это сама жизнь с ее теплом и светом, с ее красками, с ее дыханием и движением. Для наблюдения за этой жизнью. В. Верещагин никогда не колебался идти туда, где смерть была очень легким выигрышем, где кругом в свист пуль и треск лопавшихся гранат громче всего говорили инстинкты самосохранения, и быстро замирал дешевый экстаз боевых энтузиастов…

Наружное спокойствие, с которым Верещагин производит свои наблюдения и которое он сохранял среди общего бешенства, среди окружавших его ужасов, масса написанных им картин с самым ужасным содержанием, картин, залитых кровью, с одной стороны, вызывали недоверие, упреки в браверстве и «неправде», с другой – упреки в жестокости. Никто не знает, каких, не говорим уже, физических, но чисто нравственных мучений стоили художнику его этюды, наброски, картины. «В жар, в лихорадку бросало меня, когда я смотрел на все это и когда писал потом мои картины. Слезы набегают и теперь, когда вспоминаю эти сцены, а умные люди уверяют, что я „холодным умом сочиняю небылицы“. Подожду и искренно порадуюсь, когда другой даст правдивые картины великой несправедливости, именуемой войной»[25 - На войне в Азии и Европе. Воспоминания В. В. Верещагина. Л. 1894 г., стр. 322.].

Впечатления, вынесенные из боевой жизни, были настолько разнообразны, их было так много, что разобраться в них не особенно легко. Возвратившись в Париж, Верещагин должен был, прежде чем приниматься за обработку привезенных этюдов, обождать некоторое время, пока «перевиданное и перечувствованное укладется в голове». Он никогда не был в состоянии сейчас же воспроизвести пережитое. Так было с туркестанскими картинами, которые он обдумывал, собирая грибы, так же точно вышло и с картинами из Русско-Турецкой войны. Прежде чем приняться за новые картины, Верещагин стал писать обдуманные раньше индийские картины. «После Болгарии, за работой индийской мечети или процессии слонов», рассказывает Верещагин, «я думал о раненых, их перевозке, о павших егерях и т. д. и, сознаюсь, чуть не каждый день, бывало, всплакивал. Когда же я начал писать эти картины, то по нескольку раз в день принужден был отворачиваться от прислуги, приходившей за тем или другим, чтобы скрыть и проглотить слезы.» Таким образом, незаметно, за работой обдумал Верещагин целый ряд картин и первыми, конечно, были написаны те, которые рисовали сцены, чаще других виденные, – например, «Перевозка раненых», «Дорога пленных» и др. Раз принявшись за работу, Верещагин работал, уже почти не отрываясь, по двенадцать часов в сутки. Никаких приемов, визитов он уже не допускал и весь отдавался работе. Вполне естественно, что при таких условиях он в два года сделал больше, чем при обыкновенных условиях можно сделать в четыре. «Воображаемая быстрота моя сводится на из ряда вон выходящее трудолюбие, частую боязнь терять время и праздности. Только желудок и кишки, причинявшие сильнейшую боль, когда я садился заниматься сейчас после еды, заставляли меня отдыхать часа два в день. Остальное время я изо дня в день работал и работал… Уставал я так, что не знал, буду ли в состоянии продолжать на другой день и, конечно, опять принимался. И во время еды и во время отдыха думал о картинах и об недостатках исполнения. Лихорадки, которым за это время я беспрерывно подвергался, были, как я теперь убедился, чисто изнурительного характера, хотя и имели свое начало в лихорадочном яде, захваченном на Востоке.»[26 - В. В. Стасов, желая, вероятно, указать на влияние Л. Н. Толстого на картины Верещагина, заявляет в своей биографии, что Верещагин в это время читал «Войну и мир» и нарочно даже выписал себе в Париж сочинения Толстого. По этому поводу В. В. Верещагин сообщал нам: «Сочинения Толстого я читал нескольку раз и возможно, что в это время я перечитывал ту или другую часть их; конечно, это не стоит того торжественного тона, с которым Стасов оповещает это откровение. Полное собрание сочинений действительно вышло около этого времени и я выписал его».]

Только при такой энергичной, «лихорадочной» деятельности и можно было написать в каких-нибудь два года целую галерею картин из болгарской войны и новую коллекцию картин из индийской жизни. Весной 1879 года индийские картины были выставлены в Лондоне и произвели сильное впечатление. Принц Уэльский и многие другие выражали желание, чтобы картина процессии слонов непременно осталась в Англии, но английские художники протестовали, и, таким образом, дело расстроилось, что, впрочем, нисколько не огорчило Верещагина. Он нашел даже вполне естественным такой факт и высказал мысль, что «так должны были бы поступить и у нас относительно иностранцев», но что «к сожалению, у нас наоборот».

В начале 1880 года все картины и болгарские, и индийские привезены были Верещагиным в Петербург и выставлены в доме Безобразова, на Фонтанке, у Семеновского моста. Помещение для картин было превосходное: семь зал, из которых самый большой, по недостатку дневного света, освещался и днем электричеством; плата за вход была пять копеек. Брат нашего художника, А. В. Верещагин, помогавший ему в устройстве этой выставки, рассказывает о ней[27 - См. его книгу «У болгар и Заграницей».] следующее: «Перед открытием выставку посетил великий князь Владимир Александрович; осматривал до малейших подробностей и, по-видимому, остался очень доволен».

Спустя порядочно времени, в самый разгар, когда публика валила к нам ежедневно тысячами, мы узнаем, что император Александр II непременно желает видеть картины, и не на выставке, а у себя в Зимнем дворце.

А надо сказать, что все картины были в рамах, и некоторые из них колоссальных размеров. Поэтому можно себе представить, сколько нам предстояло затруднений. Главная же задача заключалась в том, как быть с публикой. Но все устроилось отлично. Объявили в газетах о перерыве, а затем, в назначенный день, утром, к нам явилась, не помню, рота или две преображенцев. Они подхватили картины, как есть, в рамах и понесли их лежмя прямо во дворец. Я сопровождал их тогда. Потом приехал туда сам художник, и в день-два картины были расставлены в Белом Николаевском зале. Брату крайне не нравилось одно только – что зал белый, и что снег, который изображался на некоторых его военных картинах, выходил желтее стен зала.

При осмотре картин Государем брать не присутствовала Я же, хотя и был в зале, но перед самым приходом Государя ко мне вышел заведующей дворцом, генерал Дельсаль, и объявил, что Его Величество желает осматривать картины совершенно один. Впоследствии брат передавал мне, что государь почти перед каждой картиной останавливался, качал головой и с грустью восклицал: «Все это верно, все это так было».

Через несколько дней выставка снова была открыта, и публика с удвоенным интересом бросилась туда. По обыкновению, публика толпилась больше всего у «Панихиды».

Здесь, на выставке, я нередко встречал Михаила Дмитриевича Скобелева. Он часто забегал полюбоваться на картину: «Скобелев под Шейновым». Как известно, «белый генерал» изображен здесь скачущим на белом коне вдоль фронта солдат, причем срывает с головы своей фуражку и кричит им в привет: «Именем Отечества, именем Государя, спасибо, братцы!» Скобелев каждый раз приходил в великий азарт от картины, и, ежели при этом публики в зале было не особенно много, то бросался душить автора в своих объятиях. Я точно сейчас слышу, как он, обнимая брата, сначала мычит, а потом восклицает: «Василий Васильевич! Как я вас люблю!», а иногда, в избытке чувств, переходил на «ты» и кричал: «тебя люблю».

Толпы народа, самые пестрые, постоянно осаждали помещение выставки. Посетители всех классов и состояний каждый день являлись смотреть эти картины. Каталог продан был в нескольких десятках тысяч экземпляров. О непосредственном впечатлении, произведенном выставкой на посетителей, и говорить нечего. Оно было громадно. Если среди «ценителей» и людей, так или иначе заинтересованных в решении вопросов, затронутых Верещагиным, одни отнеслись к новым произведениям художника с нескрываемым негодованием, а другие – с восторгом, то публика, «толпа», по словам В. И. Немировича-Данченко, «не восторгалась, но и не злобилась. Глубоко потрясенная, стояла она перед картиной. В ней царствовало то благоговейное молчание, какое охватывает над могилой, куда спускают гроб друга или брата. Изредка слышался вздох, подобный стону. Слезы навертывались на глаза… Художник-мыслитель достигал своей цели. Он вызывал ненависть к войне, рисуя ее такой, какова она есть.»

Среди общего восторженного отношения, как и раньше, слышались голоса, называвшие картины Верещагина унизительными, обидными для чести русского воина. Нервный и впечатлительный художник на этот раз выдержал характер и не уничтожил не одной картины, как сделал это раньше. Теперь, впрочем, его поддерживали очень многие, которым также, как и ему, пришлось принимать участие в войне и видеть все эти ужасы. «Правда, великая правда!» говорил ему, стоя перед картиной, изображавшей поле битвы у Горного Дубняка, В. П. Немирович Данченко: «Вот судьба этого народа, который, в конце концов, все-таки выручил всех и все, простил врагам своим и позабыл своих бездарных друзей!..» Как бы желая сам убедиться в своем беспристрастии, Верещагин чутко прислушивался к отзывам, доказывавшим это беспристрастие. В доказательство, между прочим, он приводил тот любопытный факт, что турецкий генеральный консул в Пеште демонстративно удалился с выставки его картин, потому якобы, что картины эти, чрезмерно возвышая русских, унижали турок. Верещагин чувствовал, что он прав, что в его картинах все взято из живой действительности. Не его вина, если эта действительность была так ужасна. Единственным и постоянным стремлением Верещагина было – сказать правду, без всяких задних мыслей и соображений. В. П. Немирович-Данченко, возмущенный разного рода несправедливыми нападками на художника, счел нужным выступить с горячей защитой, показать, как и из чего создались правдивые картины, которым никто верить не хотел.

«Начальник Скобелевского штаба», рассказывает он, «полковник Куропаткин и Верещагина и меня приютил у себя. Я как теперь помню этот большой болгарский дом. Хозяева верхний этаж уступили нам, а сами поселились внизу. Художника я встречал первое время только вечером; целые дни он проводил на равнине, по которой пролегает Софийская дорога. Подступы к Опанцу, обрывы реки Вида и вся местность вокруг траншей, где до решительного боя находились дежурные части гренадерской дивизии, – были завалены трупами и ранеными. В. В. до вечерней зари каждый день работал там, рисуя с натуры картины, полные нечеловеческого ужаса. Я удивился, что до такой степени поднялись нервы у Верещагина, иначе я нечем не мог бы объяснить себе неутомимость художника, прямо с седла садившегося на походный табурет, рисовавшего целые дни и по вечерам находившего время принимать живое участие в наших беседах. Он не только рисовал: он собирал и свозил с полей целые груды пропитанного кровью тряпья, обломки оружия, мундиры турецких солдат. До некоторых из этих предметов было противно дотронуться, но такой реалист, как Верещагин, собственноручно связывал их в узлы и таскал к себе. Потом, осматривая его выставку, я понял, что В. В. не хотел рассчитывать на одну свою память, боясь погрешить хоть в мелочах против действительности. Все эти оборванные костюмы, залитые кровью и покоробившиеся от нее куртки редифов, запятнанные полотнища палаток, словно вывалявшиеся в грязи, чалмы – были срисованы с этих собранных им образчиков. От того его картины, даже в мелких подробностях не расходясь с натурой и, сверх того, освещенные огнем истинного гения, производили столь глубокое впечатление, так безраздельно захватывали душу. Вы видели правду и поражались правдой. Творчество сказывалось в группировке фигур, в выборе художественных моментов. В один из первых дней после падения Плевны доктор Стуковенко предложил мне и Верещагину поработать вместе над открытием того, что называлось турецкими больницами. Чтобы понять, в какой обстановке пришлось работать, привожу выписку из второго тома моего „Года войны“:

„Мы вошли во двор болгарского дома, Пахнет свежее раскопанной могилой, точно моровая язва в воздухе. Входим вверх по лестнице, где запеклись кровавые лужи, на балкон, весь пол которого покрыт органическими остатками самого отвратительного свойства, клочьями прогнивших тряпок. Отворяем первую дверь: пятеро мертвых на полах, без подстилки, в ряд лежат. Один видимо к двери полз – так и умер, не достигнув дверей. Головы на полу, глаза открыты. В ранах копошатся черви. В другой комнате двое мертвых и двое живых. Один стоит, прислонясь к стене, и смотрит на нас блуждающими глазами. Видимо, он уже помешался, не понимает ни по-турецки, ни по-болгарски. Другой лежит между двумя трупам. Вся жизнь у него сосредоточивается во взгляде. К нему наклоняется проводник; губы мертвеца шепчут что-то: „воды просит“ – четвертый день не ел и не пил ничего.

– Нет, господа, – желчно останавливает нас Стуковенеко. – у нас любят во время сражений летать на конях, восхищаться атаками и геройством. Пойдемте до конца, посмотрим на изнанку войны.

Идем за ним опять.

– Недалеко – на этой улице, в каждом дом.

И, действительно, куда ни заглянешь! Вот, например, дом, две комнаты: в одной – пять трупов, в другой – двенадцать; эти рядышком лежат, плотно один к другому. Глаза одного из темных орбит смотрят на нас – точно живой; словно и голову-то повернул к нам. Запах чумный… Верещагин бросается к окну и отдирает ставень. В темную комнату врывается свет. Один из трупов шевелится и приподнимает голову, хочет сам приподняться, но в бессилии падает, и опять его не видно в этой масс лежащих тел…

На другой день мы с Верещагиным отбивали двери запертых на произвол судьбы, по приказанию Османа-паши, турецких больниц, отдирали заколоченные их ставни.

– Как вам не стыдно оставлять людей умирать так? – озлился Верещагин, обращаясь к одному, из болгар, у которого в доме нашелся такой склад гнилых трупов и умирающих живых.

– Господи Иисусе-Христе!.. Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный! – закрестился тот: – Мы христиане; они – поганые магометане“…

„Для В. В. не существовало видимых неудобств – он и в этой чумной обстановке занялся тотчас же работою, рисовал, собирал тряпье, по целым получасам оставался среди этих трупов, вглядывался в мертвые, неподвижные, с синими подтеками лица, в положения тел, раскинувшихся на полу… Говорю об этом, в ответ тем господам, которые во время верещагинской выставки винили художника в преувеличениях, в том, что окружавшая его на войне натура вовсе не соответствовала созданной им в своих картинах. Читатели видят, насколько не соответствовала!.. Разумеется, из уютных кабинетов Петербурга все это кажется преувеличением. Я, с своей стороны, только удивлялся смелости, с какою эти господа судили о том, чего они никогда не видали и не слыхали.

Встретясь со мною на своей выставке, В. В. обратился ко мне:

– За что на меня набросились?..

Я пожал плечами.

– Ведь у вас в „Годе войны“ рассказаны еще более ужасные вещи… Ведь это все правда!

В. В. не хотел сообразить, что правду мы любим газированную. Посылать тысячи на смерть – нам легко; когда же высокоталантливый художник нарисует нам эту смерть, какою она была – мы на него негодуем и готовы обвинять не только в преувеличениях, но даже в государственной измене.“»

Нуждаясь в деньгах, Верещагин хотел продать свои болгарские картины. Об этом шли переговоры еще в 1879 году, и даже в марте этого года одна из картин, «Пленные», была им прислана к В. Стасову для того, чтоб показать ее, как образчик, некоторым предполагавшимся тогда покупателями. Но ни в 1879 году, ни в году эти переговоры не привели ни к чему: одни покупатели затруднялись «сюжетами», другие деньгами, еще иные тем, что не все картины подряд одинакового достоинства… Тогда Верещагин переменил вдруг намерение и объявил, что вовсе не продает, ни кому и ни за что, болгарских картин, и сделал (в апреле) аукцион из индийских этюдов. В два дня аукцион дал 140,000 рублей – на 40,000 рублей более того, что он назначил за продажу этих картин (также не состоявшуюся) в одни руки. Самые дорогие покупки на этом аукционе были: «Главная мечеть в Футе-пор-Сиккри» (= 7,000 руб., купил Демидов князь Сан-Донато), «Тадж-Магал» (= 6,000 руб., купил г. Базилевский), «Зал одного царедворца Великого Могола, близ Агры» (= 5,000 руб., купил г. Базилевский), «Мраморная набережная в Одепуре» (= 5,000 руб., купил П. М. Третьяков), «Хемис» (= 3,030 руб., купил, г. Нарышкин). По количеству, всего более приобрел П. М. Третьяков, на сумму 75,000 руб. Из полученных им денег Верещагин тотчас пожертвовал часть в разные общественные воспитательные учреждения (Женские медицинские курсы, бесплатную музыкальную школу и т. д.), и всего более пожертвовал-10,000 рублей на вспомоществование рисовальным классам в разных местах России, через посредство Общества поощрения художеств. «Деньги нужны мне», писал он Стасову 16 апреля 1878 года, «не на лакеев, не на экипажи, а на школы, которых я положил себе добиться».

Коллекция картин из Русско-Турецкой войны в течение 1881–1883 гг. путешествовала по Европе, показывалась в Вене, Париже, Берлине, Дрездене, Гамбурге, Брюсселе, Пеште, повсюду встречая самый восторженный прием и сочувственные отзывы в печати.

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
9 из 12