Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Мои воспоминания

Год написания книги
1891
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 25 >>
На страницу:
5 из 25
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

За год до своей кончины и спустя пять лет по смерти моего вотчима, вот что писала она к его родной сестре, от 4 июня 1835 года:

«Вот, моя родная, что сделало мое безрассудное замужество! Оно отняло у меня решительно все: имя, состояние и даже гигантское, неизносимое бы в лучшей жизни мое здоровье. Голубушка вы моя, не оскорбила ли я вас своим ропотом? Но благоразумие ваше – я знаю – так велико, что вы не оскорбитесь ропотом страдающей женщины».

Тотчас же по смерти моего вотчима будто тяжелая гора свалилась у нас с плеч. Наконец-то мы с матушкой дохнули свободно. Правда, мы очутились в бедности, но скудные остатки разоренного состояния все же давали нам возможность кое-как пробавляться, не впадая в крайнюю нищету, от которой спасала матушка свою семью рассудительной бережливостью. В ее доме водворились по-прежнему спокойствие и добропорядочность. Участие друзей и знакомых радовало ее и подкрепляло ее силы к энергической деятельности; к ней воротилась прежняя ясность бодрого ее нрава; она даже повеселела и опять, как бывало давно, она сделалась центром и душою того маленького общества, которое ее окружало.

Из наших знакомых остановлю ваше внимание только на двух семействах, именно на Меркушовых и фон-Фриксиусах, потому что матушка коротко подружилась с ними не из одной лишь приязни, как со всеми другими, но и в личных интересах моего обучения и вообще образования.

Семейство Меркушовых состояло из матери, вдовы лет сорока с небольшим, из дочери, мне ровесницы, и из сына Василия Филипповича, только что кончившего курс в казанском университете и состоявшего тогда учителем математики в нашей гимназии.

Прокурор Карл Карлович фон-Фриксиус был старик лет 60, имел жену, четырех дочерей, из которых младшей было уже лет 14, и двоих взрослых сыновей. Любил жить весело, угощал хорошими обедами и устраивал танцевальные вечера. В этом-то семействе гостил я, когда мой вотчим умирал от холеры; сюда же на время переселилась и матушка, пока из нашего дома выкуривали заразу какими-то ядовитыми зельями. Одна из дочерей фон-Фриксиуса, Анна Карловна, вышла замуж за Александра Христофоровича Зоммера, учителя немецкого языка в нашей гимназии, и оставалась навсегда одною из лучших приятельниц моей матушки.

Таким образом, матушка сблизилась и подружилась с двумя преподавателями гимназии, где учился ее сын.

VI

Гимназический курс продолжался тогда только четыре года и состоял из четырех классов, с тремя уроками в день, по два часа на каждый из них, всего шесть часов; два урока до обеда с 8 часов утра и до 12-ти и один после обеда, с 2 до 4-х.

Я поступил в гимназию десяти лет, в 1828 году и оставался в первом классе два года, а окончил курс пятнадцати лет, в 1833 году. Тогда принимали учащихся в университет не моложе шестнадцатилетнего возраста, и мне пришлось по окончании курса пробыть в Пензе целый год, что принесло мне великую пользу, дав мне возможность пополнить пробелы гимназического обучения и приготовиться к университетскому экзамену.

Мы жили близехонько от гимназии: идти обыкновенной ходьбою – каких-нибудь минут пять, а если бежать, как переносятся с места на место гимназисты, – будет не больше двух минут. Это каменное двухэтажное здание, теперь занятое, кажется, уездным училищем, стоит на углу не раз уже упомянутой мною городской площади и Троицкой улицы, насупротив семинарии, которая стоит тоже на углу этой же площади и отлогого спуска к крутому берегу, где был наш дом.

Вход в гимназию посреди фасада, обращенного на площадь, по нескольким ступеням вводил в длинный коридор, разделявший здание на две половины: тотчас же налево была дверь в первый класс с окнами на площадь, а из него дверь во второй с окнами на задний двор. Над этими классами по тому же плану в верхнем этаже были размещены третий и четвертый, также соединенные дверью. Правая сторона здания внизу была занята двумя квартирами для учителей гимназии: в обращенной на площадь жил Меркушов, а в задней – Зоммер. Над ними в верхнем этаже была актовая зала с библиотекой и физическим кабинетом.

Наш директор, Григорий Абрамович Протопопов, человек пожилой, приземистый и коренастый, бывший прежде преподавателем математики в казанском университете, занимал квартиру не в гимназии, а на Московской улице при уездном училище на дворе в каменном флигеле, с большим тенистым садом назади, выходившем своею стеною на Троицкую улицу, дома за четыре до гимназии. На том же дворе занимала квартиру и Марья Алексеевна Лебедева со своим пансионом, куда некогда я ходил учиться у нее и у Кастора Никифоровича. Что же касается до уездного училища, то оно помещалось в большом двухэтажном каменном доме, выходившем на Московскую улицу. В этом же здании были квартиры для преподавателей училища и гимназии.

Директор Григорий Абрамович ежедневно посещал гимназию, большею частью в утренние часы. Он шел медленным шагом с Московской улицы на площадь, заложивши руки назад с тростию и понурив голову, летом в форменном фраке, а зимой в зеленой бекеше с енотовым воротником, и проходил под окнами первого и третьего классов, чтобы подняться на крыльцо гимназии, так что мы всегда знали о его приближении, и он не мог застать нас врасплох.

Система гимназического обучения согласовалась с продолжительностью двухчасового урока.

Учителю предоставлялось очень подробно и не спеша излагать содержание каждого параграфа в руководстве и заставлять учеников по нескольку раз пересказывать это изложение, так что от многократного повторения заданный урок был уже готов к следующему классу без затверживания его на дому. Особенно удавался этот метод в классах математики, логики и риторики. Очень хорошо помню, что мне никогда не приходилось дома готовиться к урокам алгебры и геометрии, и я был из лучших учеников у Василия Филипповича Меркушова. Какой-то учебник логики и риторика Кошанского были у нас в руках только во время класса, и мы шутя заучивали все, что было нам надобно, со слов преподавателя этих предметов, Насона Петровича Евтропова. В логике забавляли нас различные виды силлогизмов, и мы любили между собою играть в сориты, энтилеммы, дилеммы и в разные софизмы, завязывая и распутывая хитросплетенные узлы умозаключений. Точно так же игрывали мы в так называемые «общие места» и в тропы и фигуры, выдумывая свои собственные примеры для этих терминов.

Двухчасовой урок давал много простора практическим упражнениям. В классах французского и немецкого языков мы сидели больше с пером в руке, нежели за книгою: то писали под диктант, то списывали из хрестоматии, то переводили на русский язык. Учитель латинского языка прочитывал с грамматическим разбором несколько строк из Корнелия Непота или из Саллюстия, и сначала мы переводили на словах, а вслед за тем тут же в классе и письменно, и таким образом вполне облегчалось нам приготовление заданного урока. По латыни мы не шли дальше этих двух писателей. Учителя истории и словесности также упражняли нас постоянно в практических занятиях. В уроках Знаменского (не помню его имени и отчества) мы успели прочесть несколько томов «Истории государства Российского» Карамзина: иногда он сам читал, но обыкновенно – кто-нибудь из учеников, а другие слушали. Вместо истории русской словесности, которой впрочем тогда вовсе и не существовало в ученой литературе, Евтропов читал с нами сам или заставлял читать кого-нибудь из нас произведения писателей как старинных, например, Ломоносова. Державина, Фонвизина, так и особенно новейших, какими тогда были Батюшков, Жуковский, Пушкин; очень любили мы и наш учитель повести Бестужева (Марлинского) за игривость и бойкость слога, испещренного цветистыми украшениями, которые тогда вовсе не казались нам вычурными. На гимназической же скамье узнали мы в первый раз и Гоголя по его «Вечерам на хуторе близ Диканьки». Эти повести читал нам в классе с большим воодушевлением товарищ наш, Татаринов; но они мне тогда не понравились, потому ли, что я не умел войти в обстановку изображаемого в них малоросского быта, или же потому, что не понимал всей прелести совершенно нового для меня изящного их стиля.

В ту пору господствовал очень хороший обычай, вызванный и поддерживаемый условиями времени, который много способствовал укреплению нас в правописании и давал обильный материал для выработки нашей речи и слога. Книги были тогда редкостью; они были наперечет; книжной лавки в Пензе не находилось, а когда достанешь у кого-нибудь желаемую книгу, дорожишь ею как диковинкою и перед тем, как воротить ее назад, непременно для себя сделаешь из нее несколько выписок, а иногда и целую повесть или поэму в стихах, не говоря уже о мелкихстихотворениях, из которых мы составляли в своих тетрадках, в восьмую долю листа, целые сборники. Таким образом, у каждого из нас была своя рукописная библиотечка.

Эта литературная забава способствовала развитию в нас охоты к сочинительству, которою Евтропов умел пользоваться с успехом, постоянно упражняя нас в письменных работах. Темы для них, разумеется, он давал сам, но иногда позволял нам брать и свои. Сочинения эти мы обыкновенно писали в классе, если они небольшого размера, а более обстоятельные изготовляли на дому.

При этом не могу умолчать об одном курьезном анекдоте, чтобы дать вам понятие о простоте нравов в учебных заведениях того далекого наивного времени. В четвертом классе был у нас один товарищ, по фамилии Озеров, годами двумя старше меня, из хорошей дворянской семьи, серьезный и даровитый. Он написал такое удачное по содержанию и слогу сочинение, что Евтропов не мог довольно им нахвалиться, и для примера и поощрения принес и прочел его в классе ученицам женского пансиона госпожи Ломбар, в котором он давал уроки русской словесности. Девицы пришли в восторг и горели нетерпением взглянуть на автора этого гениального произведения, а дочка содержательницы пансиона, лет пятнадцати, учившаяся вместе с другими ученицами, страстно влюбилась в него заочно. Во что бы то ни стало, а надобно было непременно его увидеть. Пансион был недалеко от гимназии, минут пять, много десять, ходьбы. Надобно было так устроить послеобеденные ежедневные прогулки пансионерок мимо гимназии, чтобы встретить учеников, когда они в четыре часа выходят из классов на улицу. Этот план удался как нельзя лучше, и Озеров с девицею Ломбар сделались героем и героинею самого интересного для гимназистов и пансионерок романа.

Эти прогулки и встречи продолжались очень не долго; вероятно, в пансионе приняты были надлежащие меры для обуздания страстей и для успокоения умов. Но в наших глазах небывалый успех Озерова сделался предметом соревнования и подражания. Каждому хотелось попасть в герои, и нас обуяла непреодолимая рьяность сочинительства. Каждый питал надежду, что его произведение увенчается такою же наградой от прекрасных ценительниц. У нас в классе производилось настоящее состязание трубадуров, и мы наперерыв рекомендовали свои литературные способности нашему учителю. И я представил ему опыт своего восторженного измышления, но, к великому моему оскорблению, Евтропов не только не одобрил мое писание, но пришел в удивление и много издевался надо мною, как могли мне затесаться в голову такие трескучие фразы с пустозвонными эпитетами, невообразимыми метафорами и с чудовищными гиперболами. Должно быть, в излишнем усердии я перехитрил самого Бестужева-Марлинского и хватил через край. Впрочем, данный мне нагоняй пошел мне впрок: я стал бережливее на красивые словечки и осторожнее в их выборе.

Однако влияние Озерова принесло и свою долю существенной для нас пользы. Невзирая на очевидную взаимность в любви, он чувствовал непреодолимую потребность страдать и терзать себя. Самый лучший способ для воспроизведения над собою этих опытов истязания он нашел в чтении Гётева романа: «Страдания молодого Вертера», разумеется, в русском переводе, изданном в начале нашего столетия, в шестнадцатую долю листа; и все мы, не переставая подражать Озерову, перечитали эту небольшую книжку. Таким образом, еще будучи гимназистом, я познакомился с этим великим произведением Гёте.

Практический метод, обусловливаемый двухчасовым уроком, давал много льготы и учителю, и ученикам, которая могла бы вести к полезным результатам, если бы не была злоупотребляема.

Большую часть времени в гимназии мы проводили сами по себе, так сказать, по методу взаимного обучения, без надлежащего руководствования и наблюдения со стороны учителей. Мы слушали, что один из нас читал, а то и сами читали, каждый про себя, или же что-нибудь списывали, переводили с иностранных языков на русский, изготовляли свои сочинения. Между тем учителя ходили взад и вперед по классу и разговаривали между собою, всегда двое: в нижнем этаже – учителя первого и второго классов, а в верхнем – третьего и четвертого; внизу обыкновенно избирался для прогуливания второй класс, а в верхнем – четвертый. Потому в обоих этих классах наши оригинальные опыты льготного взаимного обучения несколько нарушались хотя бы и пассивным надзором находившихся налицо учителей, которые сновали из стороны в сторону перед нашими скамейками, впрочем, мало обращая на нас внимания.

Любопытное исключение составлял преподаватель физики, минералогии и ботаники, Нил Михайлович Филатов, человек очень образованный и довольно богатый помещик. Искалеченный и хромоногий, он не мог и думать о военной карьере, которой обыкновенно предназначали себя тогдашние молодые люди из зажиточных дворян, но, желая получить чин по выходе из университета, искал себе какую-нибудь приличную и притом самую легкую службу, и не нашел себе ничего лучшего, как быть учителем гимназии. Он был очень добр и ласков с нами, и мы любили его. По своей искалеченности, он не мог забавляться прогулками по классу с своими товарищами и был принужден сидеть за учительским столом перед нашими скамейками. Впрочем, он нисколько не мешал нашему взаимному обучению, потому что постоянно был углублен в чтение французских романов. Для нашего развлечения он позволял нам рассматривать разные породы минералов или же делать физические опыты при помощи снарядов и машин, которые тогда приносились в наш класс. От уроков естественной истории остались у меня в памяти только одни разрозненные термины, без всякого смысла тогда задолбленные: излом кварца, поляризация призмы, явнобрачные и тайнобрачные растения и т. п. Впрочем, самое главное о ботанике сообщу вам потом, когда буду рассказывать о наших забавах, увеселениях и загородных прогулках.

Долг справедливости заставляет меня присовокупить, что из числа наших учителей были двое таких, которые в течение всего двухчасового урока ни на минуту не оставляли нас без своего внимательного надзора и строго исполняли свои обязанности, а именно: во-первых, Зоммер, неукоснительно соблюдавший во всех своих действиях и поступках врожденную его натуре немецкую аккуратность, и, во-вторых, законоучитель, который, без сомнения, находил неприличным достоинству своего духовного звания неуместное праздношатание взад и вперед по классу.

Решительно не понимаю, как могло случаться, что директор, являясь в гимназию, ни разу не заставал нас врасплох. Только что появится он у нас перед окнами, тотчас же по всем классам разносится осторожный шепот: «Григорий Абрамович! Григорий Абрамович!» Учителя опрометью спешат, каждый на свое место, ученики наскоро убирают со столов всякий свой хлам и чинно рассаживаются, насторожив глаза и уши. Директор, разумеется, находит все в надлежащем порядке, послушает немножко учителя, у кого-нибудь из нас заглянет в книгу или в тетрадку, одного погладит по головке, а другому для острастки даст выговор. Тем дело и кончалось. Директор уходил, и мы, ученики и учителя, опять принимаемся за свое.

В моей памяти живо сохраняются следы впечатлений, которые ежедневно были производимы на нас такими комическими сценами. Мы видели и понимали укрывательство и фальшь наших наставников, но не замечали ничего предосудительного в их поступках, ничего такого, что могло бы в наших глазах унизить их достоинство. Все это нам нравилось и нас забавляло; мы даже еще больше любили своих учителей, видя в них удобных сообщников нашего веселого времяпровождения в классе, и тем охотнее и услужливее помогали им при каждом неприятельском нашествии, нарушавшем ровное течение наших гимназических порядков.

И как же мы любили свою милую гимназию! В «неурочное» время, то есть, когда не сидели мы смирно на скамьях перед учителем, считали мы ее своею собственностью, которую никто и не думал отнимать у нас, потому что тогда еще не было ни классных надзирателей и наблюдателей, ни инспекторов, ни всякой другой напасти. Было только всего два служителя из солдат, по одному на каждый этаж, но это были свои люди, они нам мирволили, хорошо разумея, в простоте сердца, что «вольному воля»: пускай, дескать, ребятки тешатся. В стены гимназии манили нас резвые наши сходбища для игр и забав; тут же был сборный пункт, откуда направлялись наши увеселительные похождения.

Рано поутру, никак не позже семи часов, вскакивали мы с постели и. наскоро снарядившись, спешили в гимназию учиться и по малой мере за полчаса до начала уроков были уже почти в полном сборе. Надобно вам знать, что тогда не было у нас в Пензе обычая рано поутру поить детей чаем, да и некому было этим распорядиться, потому что старшие в доме еще не вставали. Для утоления нашего голода каждому из нас накануне выдавали они по медному грошу. Подбегая к гимназии, мы покупали себе по довольно объемистой булке у старухи, которая тут же у крыльца ждала нас с своей коробьею, наполненной этим снадобьем, и затем размещались по классам. Таким образом, каждый учебный день начинался у нас товарищескою трапезой.

Через несколько лет потом живо припомнилась мне эта пензенская старушка, когда в первый раз посетил я Лейпцигский университет, в 1839 году. Проходя по длинному коридору, ведущему в аудиторию, я увидел такую же услужливую старушку, но уже немку, в чепчике с широкими оборками, которая у прилавка кормила студентов бутербродами.

По мере того, как мы, переходя из класса в класс, возрастали и развивались физически и нравственно, менялись и наши игры и забавы, улучшались и облагораживались, постепенно переходя от буйной отваги и задорных шалостей к безобидному веселью и приятному препровождению времени.

В нижнем этаже гимназии постоянно господствовало воинственное настроение духа, вызванное и постоянно поддерживаемое непримиримой враждою между первым и вторым классами; раз объявленная война никогда не прекращалась. Образцом военных действий служили для нас кулачные бои, которые по зимам в праздники затевались у слободских мужиков на ледяной поверхности реки Пензы. Мы всегда присутствовали на этих доморощенных турнирах и восхищались молодечеством удалых бойцов; но особенно интересовали нас ряды храбрых мальчишек, которые с криком и гамом геройски предшествовали каждой из двух вступающих в бой армий. Мы решительно завидовали этим маленьким героям, присматривались к их ухваткам и размахам и горели нетерпением подражать им. Это была хорошая школа для наших военных экзерциций. Поприщем наших неприятельских стычек были двери, которые соединяют и вместе разделяют оба класса. Мы настолько знали историю Греции, что прозвали этот проход нашими Фермопилами. Из подробностей наших подвигов застряла в моей памяти одна, довольно характеристическая. Когда в пылу сражения от натиска врагов иной раз становилось нам плохо, нас выручал из беды один из наших ратников, который пускал тогда в дело изобретенный им самим метательный снаряд. Этот искусный метальщик, по фамилии Беляев, маленький и юркий, до поры до времени прятался в толпе, но лишь наставала опасность – откуда ни возьмется и очутится впереди, мгновенно прижмет указательным перстом правой руки правую ноздрю своего носа, а из левой в тот же момент стрельнет густым потоком прямо в лицо надменному предводителю врагов и залепит ему глаза. Пользуясь наступившею затем минутою смятения в неприятельских рядах, мы вламываемся в Фермопильское ущелье и победоносно вступаем в завоеванное нами государство.

Самое подходящее для наших потех и удовольствий время был двухчасовой промежуток, отделяющий утренние уроки от послеобеденного. Наскоро отобедавши, бегом возвращались мы в гимназию за час, а иногда и за полтора до начала урока. В это время мы обыкновенно затевали разные увеселительные экспедиции, для которых хорошо умели пользоваться гористою местностью Пензы и особенно березового рощею, или так называемым «гуляньем», отстоявшим от гимназии минут на пять, много на десять, для наших прытких ног.

Одною из любимых забав, преимущественно для гимназистов низших классов, было в зимнее время катанье с горы. Надобно было перебежать наискосок по площади к упомянутому уже мною театру Гладкова, чтобы очутиться у большого пустыря, который от площади спускается крутою горою к садам и огородам улицы, тянущейся внизу вдоль уступа, который потом ниспадает к речному берегу. Летом этот спуск был покрыт густою травой, а зимою ровною и гладкою поверхностью снега, который, будучи обращен на юг, под лучами солнца немножко подтаивал, а за ночь леденел, и по мере того, как нападал новый снег и в свою очередь леденел, этот спуск сам собою обращался в нерукотворенную ледяную гору. Когда нужно было кому здесь пробраться с площади вниз или снизу наверх, на левой стороне этого пустыря у плетня была протоптана дорожка. Вот по этой-то ледяной горе мы и катались. Салазок мы не употребляли, да и негде было их взять: мы ведь сбегались из классов гимназии. В своих тулупчиках и капотах мы просто-напросто садились на лед и стремглав катились вниз.

По случаю наших капотов замечу мимоходом, что беззаботная распущенность гимназических нравов облекалась тогда разнокалиберного бесформенностью костюма.

Из потех на катаньях с ледяной горы упомяну вам об одном фокусе, достойном любого клоуна. Был у нас товарищ (фамилии не припомню) с виду карапузик, но лихой головорез и преуморительный шут. Он рассудительно находил, что ёрзая с горы сидючи, как раз прошмыгаешь одежу насквозь; потому из экономии он предпочитал изнашивать свой тулупчик так. чтобы трение по льду доставалось не сиденью только, но равномерно и рукавам, и спине, и обеим полам. В этих видах он ложился поперек спуска горы и, вытянувшись, стремительно катился кубарем вниз; когда же потом он вскакивал, то от головокружения не мог держаться на ногах и валился на снег, потом опять вскакивал и опять падал, производя эту попытку до тех пор, пока не станет твердо обеими ногами; затем, раскинув обе руки, будто крылья, начинает вертеться волчком, но уже в другую сторону, противоположно той, в которую он скатывался с горы. Это он делал для того, чтобы развинтить свою голову, которая чересчур закрутилась от скатыванья, и сделать ее годною для употребления.

С ранней весны и до поздней осени, за исключением каникул, разгульное приволье нам давала наша милая березовая роща, с теми покрытыми кустарником спусками к кладбищу Боголюбской Божией Матери, о которых я упомянул вам прежде. В течение всего гимназического курса роща эта была немою свидетельницею нашего постепенного физического и нравственного развития и усовершенствования, начиная от детских шалостей и буйных забав мальчишества до благонравной чинности добропорядочного юношества, которое и в веселых досугах знает цену времени и умеет соединять приятное с полезным.

Ученики младшего возраста, бывало, со всего разбега гурьбою врываются в рощу и стремглав рассыпаются в разные стороны, оглашая воздух криками, гамом и хохотом; куда ни обернешься, везде кишат резвые бегуны: тот карабкается на дерево, а тот уж высоко сидит верхом на толстом сучке; другой лезет за ним, чтобы стащить его за ногу; там один кувыркается вверх тормашками, упираясь головою в землю, а там двое или трое упражняются в искусстве вертеться колесом, прыгая вбок попеременно обеими руками и обеими ногами. Иные уже затеяли кулачный бой, но не толпою, как в «Фермопилах», не стена на стену, а врассыпную, единоборством: там сражаются две враждебные армии, а здесь производятся опыты в гимнастических упражнениях. Любезное дело – драться на просторе: рука бьет широким размахом, да и бороться льготнее – шлепнешься не на жесткий пол, а на густую траву.

Но вот кипучая рьяность неукротимых молодых сил начинает угомоняться: и руки примахались чуть не до вывиха, и ноги оттоптались, зудят и немеют; жара пронимает насквозь, и в горле у всех пересохло. Одолевает жажда: так и тянет освежиться хоть единым глоточком. Но где добыть пойла? Не знаю, как теперь, а тогда в нашей роще не было ни водоема с фонтаном, ни ключей, ни источников. Но шалуны знают, как помочь горю. Стоит лишь выбрать березу, не старую, не кряковистую, с заматерелою, глубокими морщинами изрытою корою, а такую, чтобы была среднего возраста, с белою и гладкою берестою. Один из товарищей, который поискуснее и ловчее, аккуратно пробуравит перочинным ножичком в той березе довольно глубокое отверстие, так, чтобы из него хлынуло березовым соком Каждый из нас поочередно прикладывается губами к этому отверстию и высасывает свою порцию этого слащавого пойла, довольствуясь немногими его каплями.

Необузданная юркость туда и сюда мечущейся шаловливой отваги другой раз принимает определенное направление к намеченной цели. Тогда замышляется план и немедленно приводится в действие каким-нибудь ухорским набегом. Например. Со стороны городской площади подходили тогда сады с куртинами цветов, прямо к нашей роще, отделенные от нее невысокой изгородью. Здесь была всегдашняя приманка для опустошительных погромов. Как стая хищных птиц, маленькие грабители одним взмахом через изгородь набрасываются на куртины, топчут и рвут цветы, кто со стеблями только, а кто вытягивает и с корнем. Последнее предпочиталось, потому что тогда растение можно было пересадить у себя на дому. Время для опасной потехи самое удобное: садовники после обеда в час пополудни отдыхают и спят; впрочем, не всегда благополучно приходилось улизнуть от погони.

Однажды в минуты побега случилась было нешуточная катастрофа, грозившая великою бедою. Меня там не было, и расскажу вам так, как передавали мне товарищи.

При этом я должен заметить мимоходом, что в отчаянных шалостях, доходящих до буйства, я не принимал участия, потому ли, что от природы был опаслив и осторожен, или потому, что раннее обучение в женской школе Марьи Алексеевны Лебедевой, сообща с девочками, придало моему нраву какую-то мягкость и робкую застенчивость, или же, наконец, и потому, что я безусловно, покорялся, предусмотрительным советам и заботливым внушениям моей милой матушки.

Итак, наши хищники, почуяв погоню, мигом дали тягу и помчались во всю прыть с награбленною добычей. Их было человек пять, в том числе и сам Беляев. Наш отчаянный метальщик совершил в этом побеге геройский подвиг, превосшедший все другие небывалою дерзостью, и спас себя и товарищей от богатырских кулаков гнавшегося за ними по пятам здоровенного парня. Каждый момент грозил неминучею бедою. Беляев, как самый юркий, разумеется, бежал впереди своих товарищей. Вдруг он повернулся назад и стал как вкопанный, а в правой руке у него длинное растение с мохнатым корнем, запорошенным землею и песком. И только что товарищи промелькнули мимо него, он очутился как раз перед парнем и хватил его корнем прямо в лицо, ослепив ему глаза песком. Ошеломленный парень попятился и бросился в сторону. Тем погоня и кончилась.

Для увеселительных похождений были и другие интересы, хотя и не такого буйного, наезднического характера, но все же далеко не безобидные, всякий раз, как только задорная шаловливость выступит из границ и бьет через край. В мае месяце, когда певчие пташки (мы их звали малиновками и пеночками) в своих теплых гнездышках кладут яйца и выводят детенышей, сорванцы направляли свои набеги в густые кустарники на тот изрытый ямами и промоинами крутой спуск, который от «гулянья» ниспадает к кладбищу Боголюбской Божией Матери. Здесь потешались они охотою на певчих птиц.

Врассыпную шныряют они по кустам, забираясь в самую густую, непроходимую их чащу, где добыча вернее, подползают под наклоненные, стелющиеся по земле ветви и, как ищейки, обнюхивают и подслушивают, насторожив уши. Это они выслеживают, не попадется ли гнездышко: птичка свивает его в самой глухой чаще, иная при стволе на том месте, откуда разветвляются сучка два или три, а иная совсем на земле у самого корня деревца, в прошлогодних сухих листьях. Охота ведется в полнейшей тишине и молчании: главная задача не в том, чтобы найти гнездо с яичками или еще лучше с детенышами, но и особенно в том, чтобы накрыть в нем и самоё матку. Последнее было одною мечтою, но первое иногда удавалось, – впрочем, весьма редко. Самые неудачи и трудности в хлопотах о добыче только разжигали стремление к поискам и обостряли соревнование. Счастливцу завидовали, и всякий хотел удостовериться в его находке и непременно совал свой нос в гнездышко, чтобы взглянуть на содержимое в нем. Особенно живо представляется в моей памяти одна подробность, не раз повторявшаяся в этой охоте. Когда взбалмошные мальчуганы, разграбив гнездо, бывало, в триумфе возвращаются с своею добычею, осиротелая матка вслед за ними и около второпях тревожно перепархивает с кустика на кустик, а сама таково жалобно и тоскливо почиликивает, как есть – причитает и навзрыд плачет горемычная мать на похоронах своего детища. Потеха разорять птичьи гнезда всегда была мне не по сердцу, да и кое-кому и другим из моих товарищей.

Я уже говорил вам, что эти мальчишеские шалости не могли больше нас привлекать в рощу, когда, перешедши в старший класс, мы начинали чувствовать себя более степенными и благовоспитанными. Для нас было довольно и тех прогулок, которые предпринимал в ней вместе с нами наш милый учитель, Нил Михайлович Филатов, для практического, наглядного изучения ботаники; но по своей хромоте поспевать за нами он не мог и обыкновенно усаживался на лавочке где-нибудь в тени берез и преспокойно почитывал свой французский роман, а нас отпускал гулять по роще в продолжение всего двухчасового урока, который всегда назначался после обеда. Этого времени было нам вдоволь и для дружеских бесед, и для занимательного, а иногда и полезного чтения, так как каждый из нас приносил с собою какую-нибудь книжку, обыкновенно небольшого формата, чтобы укладывалась в задний карман сюртука. Так прочел я больше половины «Писем русского путешественника», по изданию в 16-ю долю листа, в часы наших ботанических уроков.

Заговорившись с вами не в меру о пустяшных мелочах школьного житья-бытья, наконец-то очень радуюсь, что довел свою речь до более серьезного и существенного. Итак, расскажу вам, что я читал и как понимал прочитанное.

Но сначала я должен познакомить вас с происхождением и составлением книжного запаса, каким я мог располагать. У моей матушки была своя собственная маленькая библиотечка, так сказать, фундаментальная, которая потом изредка и случайно пополнялась новыми изданиями. Она состояла из старинных книг XVIII века и досталась ей по наследству от моего деда и отца, который принадлежал, говоря относительно и в самом умеренном скромном смысле, к образованной молодежи уездного города Керенска. О степени его развитости я могу судить по его товарищам и друзьям, которые десятками лет пережили его и которых я хорошо знал. Это были мой двоюродный дядя, Андрей Сергеевич Сергеев, и помещик Керенского уезда, Иван Асафович Броницкий, сын которого, Александр Иванович, женатый на княжне Енгалычевой, был помощником библиотекаря в библиотеке Московского университета. Когда я учился в гимназии, мы с матушкой часто бывали у моего дяди в Керенске, и я хорошо помню его довольно большую библиотеку, размещенную на полках в двух шкафах, под стеклом. Тут впервые увидал я многотомные издания «Образцовых Сочинений» и «Российской Вивлиофики», а также «Московский Телеграф» Полевого и «Телескоп» Надеждина.

Книжная и всякая другая образованность и культура переходила тогда и распространялась по уездным и губернским городам из дворянских поместий. Верстах в двадцати от Керенска у дворянского предводителя, Алексея Ивановича Ранцова, была громадная библиотека старинных французских изданий и собрание гравюр в папках. Провинциальный мелкий люд пользовался от богатых помещиков не одними модами и книжною и всякою другою новизною, но и вообще удобствами жизни в удовлетворении своих потребностей более развитого культурного свойства. Так, например, у нас в Пензе была очень искусная кухарка из дворовых, потому что матушка отдавала ее учиться стряпать у поваров одного богатого помещика. Матушка любила музыку и желала, чтобы я выучился играть на гитаре. Фортепианы составляли тогда принадлежность зажиточных дворян, а гитара и небогатым была по карману; к тому же была она тогда и в моде. Учителя на этом инструменте матушка добыла мне тоже из помещичьей усадьбы, отставного арфиста, состоявшего некогда музыкантом в боярском оркестре. Это был высокий, худощавый старичок, очень опрятный и деликатный, в длинном суконном сюртуке синего цвета и в высоком белом галстуке. От той далекой поры засел в моей памяти разученный мною тогда знаменитый дуэт Дон Жуана с Церлиною из оперы Моцарта. Понадобилось матушке учить меня танцам: в Пензу явился один молодой, вертлявый франт, по фамилии Скоробогатов, из балетных плясунов тоже какого-то домашнего театра, и я получил от этого крепостного артиста первые уроки в танцевальном искусстве, впрочем, по мнению матушки, недостаточно удовлетворительные.
<< 1 2 3 4 5 6 7 8 9 ... 25 >>
На страницу:
5 из 25