– А у тетки был! Гли! – и Колька показал ему пискульку – сделанного из дерева петушка. – Гли, тятька, как свистит! – и он начал насвистывать в пискульку, поскакивая и подергивая рубашонку.
– У, балбес! Поди, вымой парня-то в бане, – сказал он Елене, которая в это время ставила на печку квашню (т. е. тесто ржаное в деревянной шайке, похожей на кадушку, вмещавшую в себя восемь и девять ковриг печеного хлеба).
– Я не пойду, тятька, не пойду! Оленка – бука!
– Ганька, дай-ка плетку!
Колька остался этим недоволен, закуксился и, испугавшись угрозы отца, полез к Елене и покрылся ее фартуком.
– Оленка! гли, какая игрушка-то, – и он не давал ей покою с своей пискулькой: пойдет она, он за ней – и теребит ее за сарафан, или перед ней станет и давай пикать. Это пиканье вывело отца из терпенья.
– Ах ты, проклятой парень! – и он встал. Колька вмиг спрятался под кровать, но отец все-таки пнул его ногой, отчего Колька заревел на всю избу и тогда только замолчал, когда отец погрозил ему плеткой. Опять Гаврила Иваныч сел за работу, а Елена села около него и стала починивать отцовскую сермягу, с кожаным воротником и обшлагами у рукавов; Ганька тоже заштопывал материны башмаки.
Несмотря на то, что кожа не держала ниток, рвалась, Ганька ковырял башмак. Отец тоже ругался, что кожа на сапоге износилась. Он теперь, кажется, только о том и думал, как бы ему похитрее започинить; его бесило то, что дратва рвалась, кожа лопалась хуже, он плевал с досады то на сапог, который починивал, то на пол, то приговаривал разные любимые словца. Ганька вторил отцу, которому почему-то вдруг не понравилось, что сын бездельничает.
– Чево ты дратву-то рвешь попусту, шельмец ты экой!
– Я, тятька, чиню.
– Так чинят? Брось!
Танька забился на полати и там продолжал свою работу. Только одна Елена сидела смирно. Она сидела на лавке, спиной к отцу, около окна, и молча заштопывала прорехи и дыры сермяги. Ни одного шепота она не произнесла, ни одной морщинки не было на ее лице, только ей надоели мухи, и тут она молча отмахивалась от них. Колька ее не беспокоил: он нашел себе товарища в коте, которого он бесцеремонно таскал по полу за хвост, любуясь своим искусством и ловкостью отвертываться от лап кота, который пищал. Наконец, кот вырвался, вскочил на печку и стал облизываться, злобно глядя на Кольку, как будто думая: уж не буду же я, коли так, спать с тобой. Он пошел по перекладинке, сделанной от печки к стене для сушенья тряпок и белья. Шел он, как видно, к Елене. Между тем Колька делал свое дело: он вскарабкался на печь, нашел лучину, бросил ее с хохотом в кота, кот соскочил на лавку, а Колька свернулся на пол и заревел… Все не торопясь встали и подошли к Кольке, который расшиб себе левое колено до крови и лоб, но неопасно. Отец заругался, стал искать плетку, но не нашел плетки. Долго ревел Колька; ногу Елена обернула тряпкой, на лбу остался большой синяк, и через час Колька угомонился и по-прежнему стал баловать, только прихрамывал на левую ногу. Ему уже не в первый раз приходится падать с печки.
Елена все работала, а в голове ее шла своя работа. «Што-то Илья делает?» – думала она, и долго думала она на эту тему. Заслышит она брань отца на дратву или на мух, и думается ей: «Отчего это он такой злой! Хоть бы умел починивать-то! А тоже хвастается, што он сапоги да башмаки умеет мастюжить». Она старалась отыскать причины: почему отец у нее такой злой? зачем он драчун такой? Придет с работы – мать ругает, весь день на ребят кричит, а ладом не скажет; на работу пойдет – тоже ругается… «Нет, он добрый. Иной бы выгнал меня из дому, избил бы». И она тяжело вздохнула; в это время она так любила отца, что скажи он ей: Олена, поди-ко, сходи в рудник за топором – пошла бы. Она не думала теперь об матери, как будто бы и не бывало ее.
– Ганька! поди-ко к Федосееву: попроси табаку. Ганька пошел, за ним поскакал и Колька, подпрыгивая.
– Скоро свадьба-то, мила дочь? – спросил отец ядовито, когда мальчуганы ушли; голос его дрожал.
– Чья, тятенька?
– Чья? Твоя! Елена промолчала.
– Что ж, ну, и ступай, и не ходи сюда, штобы и праху твоего здесь не было. Что ж ты буркалы-то в окошко уставила? Али Илька идет?
Елена молчит: в глазах двоится, в голове жар. «Умереть бы уж!» – думалось ей невольно.
– С богом, мила дочь, с богом, Оленка.
«Буду же я молчать!» – думает Елена, и в первый раз в жизни она осердилась на отца. Хотелось ей плакать, да слезы не шли.
– Что же ты спасибо-то не сказываешь, дура? Ты в ноги должна мне поклониться. – Отец, говоря это, улыбался, но как улыбался! Его душило горе, и он не умел выразиться как-нибудь так, чтобы дочь почувствовала всю гадость своего поступка. Жена его поступила бы иначе: она бы целый день проворчала, прибила бы дочь, как умела, на другой день она бы не стала ругаться, а у Гаврилы Иваныча не было такой храбрости, да и охоты не было. «Бить, так было бы за что бить, а то стоит, – еще греха наживешь».
– Оленка! – вдруг крикнул отец и стал глядеть на спину дочери; в левой руке был сапог с шилом, а в правой дратва с щетиной.
Елена молчит.
– Кому я говорю – стене, што ли? А?!
Елена молча повернулась к нему лицом. Она плакала.
– Послушай ты, дура набитая, дурака отца: што тебе за дурь пришла в голову?.. а? Елена молчит, плачет.
– Тебе говорят! Я вышибу из тебя эти нюни-то. У-у!! – и он заскрежетал зубами. – А вот те сказ: Плотникову я все ноги обломаю, коли он еще сюда придет. Всем закажу то же сделать. Слышишь!.. не выдам я тебя за него замуж… Тебе говорят!
– Тятенька! я ни за кого не пойду больше.
– Ладно. Слушай, мила дочка. Ты думаешь, я не знаю, што тебе хочется замуж, – знаю. А Плотников тебе не пара, потому приказей, а ты мастерская дочь. Да и Ильке отец не дозволит жениться на тебе, потому он мастер.
– Я ни за кого не пойду…
– Я тебе говорю по-отцовски, потому эти дела знаю. Илька дурит, это я и ему скажу, и всем скажу. Найдем жениха по своей братьи.
– Тятенька!
– Дура ты, девка. Мне, што ли, не обидно это, да дело-то такое… такое, што Илька на тебе не женится. Вот што обидно-то; и я этова не желаю, потому не хочу родниться с подлыми людьми. И выброси ты эту дурь из головы. Да разве мало нашева-то брата. Э!..
Он принялся за работу, дочь повернулась к нему спиной и тоже задумалась. Долго она думала, передумывала отцовские слова, и казалось ей, что отец говорит правду; а если он ей зла желает… Нет, Илья не такой: он не пришел бы к ней в избу, не целовал бы.
– Слышь, подхалюза, поди-кось, запряги лошадь, – сказал отец дочери. Она ушла во двор.
«С девками иметь дело – просто беда, особливо с дочерьми. Девка што, – известно дело, мужика ей надо, с жиру бесится, и мужику девку надо, а дочь жалко. Ну, роди она, што с ней будет? эти же скоты проходу ей не дадут, а я-то тут чем виноват! Добро бы провьянт на ребенка давали, – нет. Вон ей минул восемнадцатый год, и провьянт прекратили – выдавай, значит, замуж… А уж за Плотникова не выдам. Сказано: не хочу родней иметь мастера-подлеца – и конец: сроднись с подлецами да мошенниками, сам будешь подлец и мошенник. Вот что! А девка, што, – дура. Ей понравился приказный, мастерской сынок, и взбеленилась. Экое диво стряслось: как не идти замуж! А потом што будет: муж попрекать мной станет, на порог меня не будет пущать, да и какое будет житье, коли свекор будет заставлять сапоги ему надевать… А то бы мне што: весится он те на шею, дурак эдакой, да ты знашь, што он разумной человек, ну и с богом, коли по любве, по совету да нами не брезгует… Это так».
Пришли Ганька и Колька. Отец распек их за то, что они бегали долго. Пришла Елена и объявила, что лошадь запряжена. Гаврила Иваныч оделся: надел сперва сапоги, обернув предварительно ноги онучами, потом сермягу, опоясался кушаком, за пазуху положил кисет с махоркой, кремнем, плашкой и трутом и взял шапку.
– Ты скоро? – спросила его Елена.
– Скоро. Кто будет, скажи – скоро. – Он ушел. Немного погодя заскрипели ворота, и отец уехал, сидя в телеге, по улице. Домашние не знали, куда он уехал, да он и не любил даже жене сказывать об этом.
Дома начался беспорядок. Колька лез то к Елене, то к брату с пискулькой и так себе, желая побаловать; никакие уговоры на него не действовали; от колотушек, получаемых им от брата, он хотя и плакал, но сам потом начинал ругаться и колотить ручонками, что в нем изобличало будущего рабочего человека со всеми наклонностями, врожденными и уже усвоенными от других ребят. Да и что ему, мальчугану, было делать: ему хотелось играть, а ребят одних с ним лет в избе не было. Ганька уже отвык от таких игр: ему хочется бороться, играть в бабки, ходить на голове, как ходят фокусники, которые нынешнего лета казали свою премудрость в заводском саду. Ему было скучно, но идти ему не хотелось, потому что он еще не был здоров; разговаривать с сестрой… но что он будет ей рассказывать и о чем ему говорить с ней; да он не то, что не любил сестру, но относился к ней, как к постороннему человеку, только живущему вместе с ним в одном доме. Он так еще был мало развит, что плохо понимал родственную связь. Он только знал отца, мать и тетку; первых он боялся, потому что они его и били, и кормили, вторая его ласкала и давала гостинцев к праздникам; а сестру его колотили так же, как и его, а мать даже обращалась с ней строже сыновей. Поэтому он обращался с ней бесцеремонно, как будто считая ее ниже себя.
– Оленка! дай ись!
– Подожди, отец будет.
– Што мне отец, я сам молодец. Дай!
– Тебе говорят, подожди: хлеба-то и так мало.
– Молока дай.
Не дождавшись ответа, Ганька сходил в чулан и принес оттуда ковригу хлеба. Сестра только поглядела и ничего не сказала. Стал приставать к ней Ганька, чтобы она принесла молока, но она долго не несла, а потом, сжалившись, принесла кринку с молоком. Два братца живо опростали кринку. Елена знала, что на просторе они сытнее наедятся, и тоже сама выпила молока.
– Олена, давай в карты! – сказал Ганька.
– В калты, Оленка!
– Отстаньте; ишь, отцу халат чиню. – После починишь. Ишь, какая… Давай, – приставал Гаврила.