Вскоре гомон смолк, люди на пристани затерялись: видны только всплески рук – они мелькали, как рыбки в воде… Через какие-то минуты и всплески погасли, а город, как бы приподнятый на чьих-то гигантских ладонях, развернулся во всем своем утреннем величии.
Иван Евдокимович стоял на борту теплохода и, как зачарованный, смотрел на древний кремль, внутри которого горделиво высились новые многоэтажные здания; на красный флаг, развевающийся над кремлем; на центр города, расположенный на горе, омываемой с одной стороны Окой, с другой – Волгой, на ту сторону Оки, где дымил «Сормово», на скверики, бульвары, цепочкой тянувшиеся вдоль набережной. Он, а вместе с ним Аким Морев неотрывно смотрели на город, особенно красивый сейчас, освещенный утренним ярким солнцем, утопающий в багряной осени садов, сквериков, палисадников…
– Да. Вы правы. Я грущу, – тихо проговорил академик, когда город, уходя вдаль, начал постепенно погружаться, словно в океан: сначала все смешалось, слилось, будто под одной крышей, затем город – с его пристанями, стадами пароходов, пароходиков, лодок, бульварами – стал быстро опускаться, и вот уже видны только самые высокие здания, шпили, заводские трубы… и город исчез. – Да. Вы правы… Я грущу. Ведь у меня на земле ныне никого и ничего, кроме агрономии, ученых и учеников, не осталось… Жена в прошлом году скончалась… вот здесь, в этом городе. А детей? Что ж, сын?.. Да, нет у меня сына. Нет. А хотелось бы иметь умного, делового… знаете, такого, чтобы продолжил наш род агрономов.
Стыд вдруг залил краской лицо Акима Морева: у него у самого несколько лет тому назад жена-врач погибла на фронте, и как бы ему самому хотелось побыть на месте гибели.
«Как же это я мог так с ним… за то, что он заехал сюда? Как мог?» – мысленно упрекнул он себя и намеревался было сказать: «Простите меня, Иван Евдокимович», – но тот, опустив голову, произнес:
– Пойду кое-что запишу и… рюмочку выпью. Прошу извинить, что своей тоской, может, и расстроил вас. – С этими словами он зашагал в каюту, но вскоре высунулся из окна и сказал: – Вы, Аким Петрович, не бездельничайте. Смотрите. Внимательно смотрите.
– Ладно. Смотрю, – дружески ответил Аким Морев, но, когда академик скрылся, вновь с раздражением подумал: «Какого пса тут смотреть? Здесь ли Волга, в низовье ли Волга – одна краса. А время бежит, бежит».
4
На третий день пути теплоход, обогнув несколько песчаных кос, миновав узкие горловины, сделал крутой разворот и вышел на необъятные просторы Волги. Здесь левобережье расхлестнул ось такой степью, что казалось, уходило куда-то в бескрайную даль. Над обширнейшими равнинами дрожало голубое марево, а из него выглядывало неисчислимое множество стогов сена, и порою чудилось – это пасутся табуны слонов.
«Кормов-то, кормов!» – мысленно восклицал Аким Морев, но будоражило его другое: откуда-то с полей то и дело тянулись отяжелевшие стаи крякв. Иногда они, как бы потешаясь, проносились над теплоходом так низко, что были видны ободки на шеях селезней, и, сделав прощальный полукруг, устремлялись в заводи, шлепались на воду, вызывая у Акима Морева охотничье: «А-ж-ж!»
Некоторые заводи настолько были забиты дичью, что он впервые поверил в справедливость выражения охотников: «Ну, там уток пополам с водой». Вон, например, заливчик, круглый, похожий на блюдо. Что там творится! Утки купаются. Они бурно плещутся, поднимая такие брызги, что кажется – всюду бьют миллионы фонтанчиков.
В то время когда Аким Морев смотрел на купающихся уток, на носовую часть нижней палубы вышел шеф-повар в халате, колпаке, держа, словно жезл, длинный широкий нож. Посмотрев во все стороны и не видя подходящих пассажиров, он, вскинув голову, изысканно обратился к Акиму Мореву:
– На уточек взираете?.. Это что! Пустяк, косточка. Вы не туда внимание свое ведете: киньте взор вперед и левее – левее на откос.
На нижней палубе неожиданно смолкли песни, смех, залихватская игра на гармошке, и нос теплохода быстро переполнился мужчинами, женщинами, ребятишками – все они сгрудились, притаив дыхание, точно в кино перед началом интересной картины, только кто-то жалобно попросил:
– Эй! Передние! Башки-то уберите: ничего не видать…
– Сейчас, граждане-товарищи, будет «ах»! – возвестил повар.
Впереди на золотистой косе завиднелись черноватые полосы, похожие на сказочных удавов, развалившихся на припеке. Чем ближе подплывал к ним теплоход, тем они становились гуще. Затем стали рубиться на ровные частицы… и вскоре стало ясно, что это рядами сидят крупные птицы. Их было так много, словно они слетелись сюда со всего Поволжья.
– Гуси, – прошептал в тишине повар и сжал ручку ножа. – Ах, мясочко! Сколько его! А чудо где? Вон оно – с небеси валится.
С такой высоты, что казалось, в самом деле откуда-то из глубин неба, на косу стремительно неслись стаи диких гусей. Они, выныривая из сизоватой дымки, шли партия за партией – пиками, как иногда на параде идут самолеты, и, опустившись на косу, рассаживались рядками, головой в одну сторону, точно собираясь слушать оратора.
Теплоход уже поравнялся с песчаной косой, усыпанной гусынями и гусаками. Он урчал, вспенивая воду стальными винтами, временами, на крутых поворотах, покряхтывал, как здоровяк, несущий кладь в гору, когда, играючи, подкидывает ее, чтобы она удобно легла на плечи. Но гуси почти не обращали внимания на теплоход, только ближние ряды вытягивали шеи и тут же принимали прежнее положение, сосредоточиваясь на чем-то своем, более важном, нежели этот гигант-теплоход.
– Из пулемета бы их! – нарушив тишину, проговорил пассажир в поношенной военной гимнастерке. – Ай из автомата – и куча.
– Еще бы из пушки, – насмешливо посоветовал кто-то.
– Экий стрелок.
– Нет, ты подкрадься.
– Подкрадешься! Он, гусь, птица хитрая.
И снова все смолкли, только повар с томящей тоской произнес:
– Зажарить бы их.
Когда песчаная коса осталась позади, а теплоход уже плыл, направляясь к правому берегу, Аким Морев ощутил, как кто-то пожал ему локоть. Он повернулся и увидел Ивана Евдокимовича.
– А? Гуси-то? – по-юношески улыбаясь и хитровато подмигивая, спросил тот.
– Да. Но… Меня не ради гусей послали, – уже намеренно задиристо, чтобы вызвать академика на разговор, проговорил Аким Морев.
– Вы опять за свое, – сразу помрачнев, пробурчал академик. – Изучайте… и не только гусей. Всматривайтесь в природу, в ее богатейшие ресурсы, в ее величие! Вы понимаете, что такое величие природы? Смотрите. Ну смотрите вон на тот отвал. Вон – прямо. Какой чернозем! Глубиною метр-полтора! Таковы они здесь, черноземы. Да не на одном гектаре, а на миллионах… Что это? Это хлеб, мясо, шерсть, сахар, масло, яблоки, груши, виноград – вот что лежит. Такого чернозема в Приволжской области нет. А я уверен, когда-то был: во время раскопок находят отпечатки папоротника, винограда, на дне рек – в три обхвата мореные дубы… В северной половине области до сих пор еще существуют, верно, жалкие остатки чернозема. Куда делся чернозем? Скушали. Расхитители. Скушали эксплуататорским отношением к природе – к лесам, водам, рекам, земле, – скушали. Сожрали. Что так на меня смотрите? Да. Сожрали. Как? Вырубили леса хищнически. Бояре, помещики, купчишки. Последние ведь не только чеховский вишневый сад вырубили. Они леса уничтожили и этим осушили болота, озера, реки. А к земле относились, как крысы к хлебу. А за ними и мужик так же относился к земле: драл с нее семь шкур, а ей ничего не давал. Вот всем этим и открыли широченнейшие ворота ветрам среднеазиатской пустыни. Зной, вихри, морозы – вот чему дали полную волю. Здесь пока еще все девственно… но и это богатство природы через две-три сотни лет можно превратить в полную пустыню. Пусти только капиталистов: разнесут, растащат, сожрут.
– Эко куда хватили – триста лет, – невольно вырвалось у Акима Морева.
– А вы что ж, живете по принципу – после нас хоть потоп? Имейте в виду, я говорю о том, что через сотни лет сюда могут прийти пески, а оскудение – оно может нахлынуть и через десять – пятнадцать лет, если мы не возьмемся за разум. Вам известно, что когда-то эдемом, то есть земным раем, считалась долина Тигра и Евфрата? Поди-ка ныне в этот рай-эдем… кроме ящериц, вряд ли кого там встретишь. Нас еще спасает Каспийское море. Не будь его, среднеазиатская пустыня уже господствовала бы здесь, и мы с вами не на пароходе бы плыли, а в лучшем случае, окутав голову чалмой, скакали бы, как бедуины. А теперь перейдем на правый борт, – проговорил академик тем тоном, каким он обращался к своим слушателям-студентам. – Видите? – через минуту воскликнул он. – Какая панорама! Швейцария в подметки не годится!
Правый гористый берег, укутанный дремучими лесами, возвышался над Волгой, а деревья макушками уходили в поднебесье. Леса горели осенними красками, словно разноцветными шелками, – оранжевыми, красными, лиловыми, голубыми, желтыми, зелеными. Леса полыхали огромнейшими полотнами, и по окраске можно было определить, где растет береза, где дуб, где липа или сосна. Все буйно сочилось красками и, казалось, затаенно-молчаливо взирало на заволжские степные просторы. Только порою над крутизнами вились орлы и гортанным клекотом нарушали тишину.
– Ну, что? А-а-а! Красота какая! Богатство какое! И принадлежит оно народу. Мы, его слуги, должны это богатство не только беречь, но и приумножать… Из кабинета думаете приумножать? – Академик подбоченился, как школьник, затем добавил: – Изучайте тут все. А я пойду и кое-что запишу.
Аким Морев усмехнулся выходке академика и сел в кресло.
Теплоход шел вдоль крутого, высокого и обрывистого берега, почти касаясь его. Здесь берег был в прослойках наносов, и потому казалось, будто кто-то, сложив сотни разноцветных кож, взял да изогнул их, превратив в мехи гармошки. Из прослоек временами выпячивалась огромная рыжая скала или зияли черные зевы пещер. А над обрывистым берегом, то спускаясь в овраги, то уходя ввысь, тянулись тропы… И Акиму Мореву страшно захотелось сейчас тронуться туда – к тем изломам, к тем скалам, к пещерам – и побродить в густых, горящих осенними факелами лесах… Может быть, там он встретил бы то, чего не хватало ему в жизни…
5
Ночь легла на реку, на берега, все смяла, стерла, превратив в непроглядную массу. А небо такое низкое, что, кажется, его можно рукой достать… И с низкого неба сыплются в воду мириады звезд. Они колышутся, переливаются, иногда неожиданно пропадают, словно перепуганные мальки, но тут же снова всплывают и, вздрагивая, светятся ярче, чем на небе.
Ветер дует с низовья, из среднеазиатской пустыни. Да он и не дует: он вяло дышит жарой, будто вокруг расставлены таганы с раскаленными углями; в каютах угарно, точно в предбанниках, душно и на открытых палубах. Хочется поскорее и как можно глубже в воду, в студеную, чтобы кости ломило.
Как все резко изменилось…
Несколько дней тому назад было так хорошо, отрадно: слева расстилались голубоватые, обширнейшие степи, справа тянулся гористый, заросший лесами, пламенеющий разноцветными полотнищами берег. По нескольку часов Аким Морев отсиживал на палубе и неотрывно смотрел на все это, словно читал хорошую книгу: до того все было чарующее, необычное, особенно в Жигулях. Здесь, в долине Жигулей, Волга текла сжатая с обеих сторон гористыми берегами, и порою казалось, она, развалясь, красуется на солнце, как бы говоря: «Лучше меня все равно ничего не найти».
И вот после Жигулевских ворот все стало резко меняться: пропали дубы, сосны, ели, липы, березы, их вытеснили длинноногие, вихляющие ветлы; откуда-то пахнуло такой жарой, что нечем стало дышать. На зубах хрустит мельчайшая пыль, на губах – соль…
Аким Морев почти не покидал палубы…
Иван Евдокимович как-то сказал ему:
– Оскудевает природа. То-то вот и оно, – ушел на нижнюю палубу и несколько часов пропадал там, а когда вернулся, то, поблескивая глазами, снова сказал: – Оскудевает. То-то вот и оно. А вы на самолете ширк – и на месте приземления. Нет, батюшка мой, так-то можно не государством управлять, а в карты – в дурачка играть.
– Вы что? Глаза-то у вас блестят… Не в буфете ли государством управляли? – спросил Аким Морев.
– Ни. По-украински отвечаю: «Ни». «Нема».
– Нашелся украинец. А где же?
– Развернули на корме такую «прю».