Оценить:
 Рейтинг: 3.67

Беатриче Ченчи

Год написания книги
2017
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
10 из 12
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

– А разве я не обращался? Я падал к его ногам, обливал пол слезами, просил его за моих детей, за вас и за себя. Я ему рассказал подробно ужасные поступки отца, я не скрыл от него и самых тайных, самых гнусных; умолял его именем Бога, которого он представляет на земле, не отказать нам в помощи. Строгий старец не был тронут, он не моргнул глазом; точно я просил помощи у бронзовой статуи св. Петра, ноги которой истерты поцелуями и все-таки остаются холодными. Он выслушал меня с неподвижным лицом, устремив в меня свои серые глаза, взгляд которых был тяжел, как свинец, и потом медленно произнес эти слова, которые падали мне на сердце, как хлопья снега: «Горе детям, которые открывают отцовский позор! Хам за это был проклят. Сим и Афет, оказавшие уважение к отцу своему, получили благословение Божие, и потомство их обитало в вечных селениях Ханаана. Читали ли вы где-нибудь, чтоб Исаак роптал на Авраама? Разве дочь Афета удалилась в горы для того, чтоб проклинать отца своего? Отцы представляют Бога на земле. Если б ты с уважением наклонял голову, чтоб поклоняться, ты не видел бы ошибок твоего родителя, и не обвинял бы его. Ступай с Богом». И, говоря это, он прогнал меня с глаз. Теперь ты видишь на деле: Олимпия теми же доводами нашла путь к милости папы; я, напротив, заслужил равнодушие и презрение: в этом видна судьба, а что может человек против судьбы?

– Может умереть.

– Ах! У тебя нет детей, Беатриче, у тебя нет мужа, а у меня жена, любящая и любимая. Если б я не был отцом, давно бы мое тело вытащили вместе с рыбою в Остии; но придет день, и скоро придет! Я вижу, что это одно средство избавиться мне от ежедневного, невыносимого отчаяния. Когда я прохожу мимо Тибра, мне все кажется, что плеск воды под мостами говорит мне: пора! И конечно этим кончится… даже Беатриче побуждает меня на это…

Беатриче несколько раз менялась в лице, пока говорил Джакомо: внутренняя сила видимо побудила ее сказать что-то, но она удержалась; наконец, протянула руку Джакому и произнесла тихо:

– Брат, я сказала необдуманные слова… прости меня и забудь их. Теперь встань… Кто слишком преклоняется к земле, того и поступки отзываются грязью… Будь человеком. Я в порыве горести усомнилась в милости Божией; но он простил меня, потому что я чувствую, как нисходит в душу мою спокойствие, а с подобным сердцем можно решиться на что-нибудь доброе…

– Ага! между алтарем и гробами затевается заговор?.. вдруг раздалось сзади.

Дрожь пробежала по телу всех: они обернулись с перепуганными лицами и увидели старого графа, который точно вырос из под полу, с багровым лицом, весь в черном и с красной шапочкой на голове, какую носили патриции того времени. Лицо гордого старика было неподвижно и страшно своим спокойствием; оно было непроницаемо и зловеще, как лицо сфинкса. Все прижались друг к другу молча, и не смели поднять глаз. Так птицы, притихнут вдруг под деревом, с приближением сокола, и из кажется, что он их не видит. Одна Беатриче храбро и неустрашимо стояла перед графом.

– Святые пусть будут свидетелями того, как достойные дети делают заговор против жизни своего отца. Вперед… что же вас удерживает? Чего вы боитесь? Какое сопротивление может оказать вам один слабый, безоружный старик? Место удобное… в присутствии Бога… алтарь готов… готова жертва… где же ваш нож, злодеи?

Все в оцепенении молчали. Франческо спокойным голосом продолжал:

– А! вы не смеете… мои глаза пугают вас?.. ни у кого из вас не достает храбрости смотреть мне в лицо? Бедные дети! Ну хорошо, если вы не знаете, я научу вас, как привесть в исполнение ваш замысел… и со всею подлостью, на какую вы способны. Ночью, когда все покоится, и отец ваш… Франческо Ченчи… одним словом, я сплю… тогда моя глаза не будут наводят на вас ужас… тогда вы поскорей вонзите мне острый кинжал… хорошенько выточенный между двумя молитвенниками – вот сюда в левый бок… вы увидите, как он легко войдет. Жизнь старика это нитка: даже рука ребенка… даже лапка этого насекомого (и при этом он поднял ручку покойника, которую отбросил потом с неимоверным презрением, так что она тяжело упала на край гробика) могла бы разрезать ее.

При этом некоторые невольно закрыли себе лицо руками. Граф с тою же страшною ирониею продолжал:

– Я понимаю… вы и молча заставляете понимать вас. С вас не довольно моей смерти… вы хотите пользоваться плодами вашего преступления. Это хорошо; но мне тоже дорога честь вашего рода. Я сам не вынес бы, чтоб семейство мое было опозорено наказанием… самое преступление вздор. Ну так слушайте меня… мы тут между своими… нас никто не может выдать: – вы приготовьте мне зелье усыпляющее… царство природы изобилует травами, которые имеют такие свойства! О природа! alma parens, ты с самых первых дней сотворения, производя столько ядовитых трав, предвидела будущие нужды и желания детей… как эти, которых я произвел на свет любящими и хорошими… Предусмотрительная мат! Видите-ли… бросить меня вниз с балкона, разве уж с очень высокого, я бы вам не советовал; потому что от этого редко умирают сразу, и боль могла бы вырвать у меня тайну, которую сердце напрасно старалось бы скрыть. Вы могли бы еще… да, клянусь святым Феликсом, патроном нашей фамилии… это было бы сродство истинно царское; – вы могли бы сделать, как король Манфред, которого хотя и трудно назвать святым, но нельзя также считать и за дьявола, потому что Дант поместил его в пургаторий. Манфреду, видите ли, нетерпелось наследовать королевство Сицилии, а отец его, император Федерик, вовсе не торопился умирать: как тут быть? Жизнь отцов находятся в вечном противоречии с жизнью детей. Есть же люди, которых ремесло помогать смерти? И кто знает, кому бы вы были более благодарны: бабке первых или бабке второй? Я понимаю ваше нетерпение… а мне простите за это мое многословие, хотя бы в благодарность, что я же и учу вас, как от него избавиться навсегда. Манфред читал у постели отца; глаза старика отяжелели и он заснул так крепко, что слабое дыхание только показывало в нем присутствие жизни… дыхание до того легкое, что оно едва могло бы помутить зеркало или может быть перо… словом дыхание такое же, как мое… он вытащил подушку из-под головы отца и положил ее на него… как видите, дело одного мгновения; потом вскочил на постель, обоими коленами уперся ему в грудь, обеими руками прижал подушку ко рту и ноздрям… и оставался в этом положении, покуда не отправил отца, который ему ни на что не был нужен, и не приобрел короны, которая ему была необходима…

– Ужасно! ужасно! воскликнула Беатриче.

– Ужасно! повторили другие.

– Чего ж вы пугаетесь? Вы боитесь обжечь пальцы об раскаленные угли ада, и затеваете играть роль дьяволов за земле? А вы разве не знаете, что для того, чтоб быть дьяволом, надо плавать шутя в огненном море и смеяться в муках? Тогда человек считается достойным обмочить свои руки в кровь, как губы в вино, и говорить даже в присутствии Бога: «я не грешил.» А! вы думаете делать преступление, как бабочки, взмахом крыльев? Предоставьте мне суровую роль сатаны, потому что я чувствую себя злодеем всеми силами своих способностей. Посмотрите на эти семь гробов… я приготовил их для вас, для Олимпии, Кристофана и Феликса… вы тут не видите моего гроба, потому что я хочу умереть после всех вас. О, Боже, которого не знаю, если еще ты хочешь приобрести во мне поклонника, который уверовал бы в тебя такого, каким тебя видел Моисей, могучим и ревностным карателем четвертого и пятого поколения ненавидящих тебя, пошли мне счастье присутствовать при предсмертных муках моих детей, закрыть им глаза и уложить их на покой в эти гробы! Даю клятву благородного дворянина – зажечь тогда свой дворец и самому в нем сгореть. Но если ты не можешь сделать мне этой милости, я согласен умереть прежде них, с тем условием, чтоб мне было даровано право протянуть из могилы руку и увлечь их за собою… Но ты меня не слышишь. Ну, так я и сам позабочусь; оно будет лучше; потому что человек, покуда в нем есть дыхание, не должен сообщать своих мыслей о мести никому – даже Богу. Ступайте, избавьте меня от вашего ненавистного присутствия. Ступайте вон!

Он сделал движение рукой, как будто хотел оттолкнуть всех от себя; но ему вдруг пришла, по видимому, другая мысль; он кинулся к Джакомо и, схватив его за правую руку, заставил вернуться; потом, глядя на него пристально и приблизив к нему лицо, начал говорить:

– Ты жаловался, что у тебя нет рубах… лентяй! Ступай на гробницу той, которая была твоей матерью, подыми крышку, возьми простыню, в которую она завернута, и отнеси ее своей жене, пусть она сошьет из нее рубашки твоим детям. Да скажи ей, чтоб она оставила от неё два куска: один, чтоб закрыть тебе лицо, когда ты умрешь недоброй смертью, а другой, чтоб обтирать себе слезы, если она будет такой дурой, что станет проливать из по таком мерзавце, таком низком, отвратительном создании, как ты…

– Ради Бога! оставьте меня, граф… кричал Джакомо, дрожа всем телом и употребляя все усилия, чтоб вырваться из рук жестокого старика.

– Нет, я не оставлю тебя, покуда не научу, как находить то, что тебе нужно. Хочешь хлеба для своих детей? Принеси домой горсть праха твоей матери, пускай едят его… змеи питаются землею. Или лучше, ступай, отнеси им мое проклятие, которое я дарю им неотъемлемо inter vivos… ты им посыпь их детские головы… не бойся оно не падет на камень… не отворачивай лица… я говорю тебе правду: уж это обычай в нашем семействе, что дети ненавидят отца; мы от дьявола родились и к дьяволу вернемся; проклятие, которое ты посеешь, тебе вернется с лихвою во время жатвы. Пускай у тебя с женою не будет друг для друга иных слов, кроме слов брани и ненависти; пускай она выгонит тебя из постели, опозорить твое ложе; пусть жизнь твоя сделается пыткой, смерт облегчением…

Он наговорил бы еще больше, если б Джакомо, сделав отчаянное усилие, не вырвался из его рук и не убежал, заткнув себе уши.

– Беги… беги, продолжал злой старик; – напрасно ты затыкаешь себе уши; мои слова имеют то же свойство, как раны моего блаженного патрона, святого Франческо: они жгут тело, разъедают кости… после смерти еще видны их следы…

Лукреция и Бернардино, дрожа от страха, пустились бежать вслед за Джакомон; осталась одна Беатриче, неподвижная у изголовья гроба.

– А ты не трепещешь? спросил ее отец.

Беатриче, не отвечая ему, повернулась с благоговением и сложив руки к алтарю, сказала:

– Святой крест… ниспошли свою милость на эту несчастную душу…

– Безумная! что ты говоришь о кресте? Тут нет ни Христа, ни Бога…

– Замолчите, старик. Подумайте, что вы с минуты на минуту можете быть призваны перед его святое судилище, и что он один… да, он один может помиловать и спасти вас.

Старик хохотал и скрежетал зубами.

– Хочешь иметь доказательство, что я невредим? Вот оно!

И, взойдя на ступеньки алтаря, он со всей силы ударил кулаком по мраморной доске, говоря:

– Боже! если ты находится в этом алтаре, обрати меня в пепел… я вызываю тебя, чтоб ты меня разгромил за мое нечестие… Говоря это, он положил голову на алтарь и, пробывши в этом положении несколько времени, раза три крикнул: не слышишь? Наконец поднял эту проклятую голову. Члены его тела дрожали, но не душа. Он посмотрел на дочь; его сморщенные глаза начали щуриться и смеяться смехом ехидны; он подошол к ней, как гроза. Она даже не моргнула.

– Поди ко мне, Беатриче, тебя одну люблю я… ты свет моей жизни… ты…

И, одержимый дьявольским безумием, нечестивый старик приближается к Беатриче, уже прикоснулся к ней, уже в исступлении готов обнять ее; но она отскочила в ужасе на другую сторону гроба и воскликнула:

– Между вами и мной пусть будет ваше детоубийство!

При этом быстром движении она толкнулась о гроб, который опрокинулся вместе с покойником, увлекая за собою гирлянды цветов и канделябр с зажженными свечами; канделябр повалил Франческо Ченчи на землю. Голова покойника упала на голову старика; светлые волосы мертвого ребенка и седые волосы живого старика смешались между собою – и вспыхнули от зажженных свечей.

Старик корчился, как змея, которую давят, и, проникнутый невыразимым ужасом, ревел:

– Мертвец жжет меня!..

С отчаянным усилием он высвободился от трупа и с трудом мог стать на ноги. Как ужасен был в эту минуту Франческо Ченчи! Обожженые волосы еще дымились, щеки и висок распухли от обжога, глаза подкатились, так что из них были видны одни желтые белки, налитые кровью; все члены судорожно дрожали.

– Ага, Франческо Ченчи! – бормотал он, скрежеща зубами: – ты испугался! Трус! ты испугался! Ребенок и покойник напугали тебя…. теперь я вижу, что ты, в самом деле, стар!

Беатриче исчезла. Старик, шатаясь, пошел в свои комнаты, исполненный страшных и кровавых замыслов.

Глава VIII

Отчаяние

Сырой ветер широко с силою дует с моря, нагоняя на Рим тучу за тучею, которые пугливо и зловеще бегут одна за другою, как лошади Апокалипсиса. Эти тучи наполнены гневом Божиим и носят в своем чреве ураганы, заразы и молнии для какой-нибудь осужденной на гибель головы. От дуновения этого разлагающего ветра тело постигает слабость и раздражительность; на стенах домов показывается сырость; волосы прилипают к щекам; холодный пот выступает вокруг шеи… Душа легко поддается гневу; в словах является горечь; самые мягкие голоса делаются пронзительными… Закроешь окна, начинает томить тоска; откроешь их, вещи, листы бумаги, все разносится ветром по комнате; пыль набивается в волосы, в складки рубашки и засоряет глаза.

В такой-то ветер, позднею ночью, в убогой комнате, сидели и разговаривали между собою муж и жена; перед ними стоял простой деревянный, некрашенный стол, и на столе грустно догарала, как чахоточный, сальная свеча, едва освещая комнату и бросая вокруг на столько света, чтоб можно было рассмотреть наружность разговаривающих. Мужчина казался убитым горем; руки его висели, как у человека, доведенного до отчаяния; женщина была подавлена страданиями, но взгляд её сохранил еще истинную римскую мощь и все еще был полон огня. Она видимо была взволнована чем-то и с жаром говорила:

– Нет, я никогда не поверю всем этим злодействам… Ведь это ужасно: от таких дел солнце может остановиться на небе.

Мужчина этот был Джакомо Ченчи, женщина Луиза Велиа. Джакомо, как мы уже сказали, было едва двадцать шест лет; он был не высок ростом и скорее полон, чем худ; но теперь он сидел исхудалый ужасно. Выросши под отцовским гневом и не испытавши кротких увещаний, способных смягчать сердце, он может быть следуя дурному примеру, вышел бы похожим за отца, если бы любовь не завладела во время его душой и не сделала ее способною к самым нежным чувствам. Он влюбился в Луизу, прелестную и достойную девушку, но не знатного, хотя и старинного рода; и она отвечала ему не потому, что он принадлежал знатной фамилии, но потому что знала, как безмерно он несчастлив.

Нет существа, которое более воспламенялось бы самопожертвованием, как женщина. Создание нежное, она легко увлекается всем тем, что ей кажется великодушным: для неё блаженство – облегчать страдания других, ухаживать за опасно больным. Когда медик и священник покидают умирающего, кто остается у его изголовья? женщина. Она была его радостью, может быть и горем, в жизни; но в несчастии она остается его ангелом хранителем; и после его смерти, на коленах у его дома, читает молитвы по усопшем. Женщина после всех покидает мужчину, – даже после надежды.

Если знамя свободы и религии нуждается более в мужчинах для борьбы, то у него было больше женщин для проповеди и для страданий. Девственницы первых времен христианства, в цвете молодости, с восторгом окрасили белые розы своих гирлянд своею собственною кровью. Неужели было бы грешно верить, что один взгляд, которым христианская девственница обвела толпу в то время, когда поднятый топор, предназначенный для её головы, рассекал уже воздух, обратил большее число людей в веру Христову, чем проповеди Иоанна Златоуста? Если это грех, я смело исповедываюсь в нем.

От брака Луизы Велиа с Джакомо Ченчи родилось в короткое время четверо детей. Жили они сперва, хотя и несоответственно высокому происхождению Джакомо, однако довольно удобно, покуда у Франческо Ченчи не прошел страх, навеянный повелением папы, заставившим его выдавать сыну пенсию в 2000 скуд в год, Зная, что папа не станет следить за этим, Ченчи начал по немногу уменьшать пенсию и, наконец, перестал почти вовсе выдавать деньги. Наконец семейство Джакомо впало в большую бедность и начало терпеть нужду в самом необходимом.

Луиза, хотя и страдала сильно, но не столько за себя, сколько за семейство, и потему крепилась, на сколько у неё хватало силы; она обращала к мужу веселое лицо и убеждала его не падать духом, говоря, что все изменится к лучшему. После туч показывается солнце, говорила она, и проходит дурное; не может быть, чтоб такое положение продлилось… – и тому подобные общие места, которые в этих случаях произносят губы и которым верит сердце. Увы! слишком часто судьба, вцепившись в волосы человека, тащить его в могилу и до тех пор не оставит, пока не зароет в нее и не затопчет ногами землю, которую на нее насыплет. Богу одному были известны горести достойной женщины; и как часто разрывалось сердца её при воде своего благородного мужа, одетого не только бедно, но грязно, – детей, полунагих и часто голодных. Частые потрясения даже изменили не мало её душу, и она подавляла не без усилия голос упрека, который подымался в ней и укорял за слишком большое долготерпение. Она начинала жалеть, что принесла себя в жертву. Это было заметно и в её обращении с мужем; но Джакомо, постоянно подавленному горем, было не до того, чтоб замечать что-либо.
<< 1 ... 6 7 8 9 10 11 12 >>
На страницу:
10 из 12