
Мы прокляты
Мигель из последних сил пытался пробиться к сознанию товарища, зная, что если Тьяго падет, то и его собственное сопротивление тут же рухнет. И в тот самый момент они оба будут навсегда потеряны.
С трудом, сквозь ядовитый, удушающий туман отчаяния, Тьяго все-таки нашел его. Пусть и не сразу, не как яркую вспышку, а словно медленно проступающее изображение на давно забытой фотографии.
Сначала было лишь смутное ощущение: приятное тепло на коже. Не обжигающий жар солнца, а живое тепло человеческой руки. Большая, грубая, испещренная морщинами и старыми шрамами от лесок и канатов рука. Она лежала поверх его маленькой, детской ладони, сжимающей удочку, и своим весом, своим теплом передавала ему не силу, а уверенность.
Потом пришел и запах. Но не едкой морской соли и страха, а хрустящей, золотистой корочки свежего хлеба, который бабушка только что достала из печи. И еще один: сладковатый, древесный дымок от вечернего костра на берегу, приятно пахнущий смолой и уютом.
И вот наконец, прорвавшись сквозь оглушительную тишину, явился звук. Не ядовитый шепот проклятия, а низкий, спокойный и убаюкивающий голос его деда, Луиша. Не этого искаженного деда-призрака из тумана, а того, настоящего. Чьи глаза смеялись, а в голосе жила вся мудрость Атлантики.
«Смотри, Тьяго, – говорил голос, и он звучал так ясно и чисто, будто кто-то позвонил в хрустальный колокольчик в сердце гробовой тишины. – Рыбачить – это не просто ловить рыбу. Это как разговор. Тихий, долгий разговор с океаном. Ты должен почувствовать его дыхание в колебании лески, понять его ритм по биению волны о борт. Он может быть грозным, да. Но он никогда не бывает злым. Он просто… есть. Великий и древний. И мы, Кардозу, не покоряем его. Мы учимся быть его частью. Уважать. Быть не врагом, а… гостем. Мудрым и благодарным гостем».
Это воспоминание стало не просто картинкой из прошлого, случайно выхваченной для спасения. Оно оказалось якорем, впившимся в самое дно его души. Та самая нерушимая правда, против которой любая ложь тумана разбивалась, будто маленькая лодка, гонимая волнами на скалы.
Воспоминание обрушилось на него не просто образом, а целой вселенной: волной живого, солнечного тепла и чистого, незамутненного света. Больше он уже не стоял на зыбкой палубе над бездной. Он снова стал тем семилетним мальчишкой с босыми ногами на теплом песчаном берегу, в уютной, безопасной бухте, где дед учил его не бояться океана, а уважать. Где он чувствовал себя не «последним из Кардозу», обреченным на гибель, а достойным продолжателем многовековой традиции людей, живущих в диалоге с этой великой стихией.
Это воспоминание нельзя было назвать громким или героическим. Так же в нем не нашлось места для бурь и подвигов. Оно было тихим, мирным и оттого безмерно сильным. Силой утренней зари, первого удачного заброса и молчаливого понимания между дедом и внуком. Оно стало его личным, нерушимым якорем.
– Дед… – выдохнул Тьяго, и в его голосе, еще недавно полном надрыва, впервые зазвучала не трещина, а устойчивая опора. Твердая, как гранит. Он обернулся к Мигелю, и в его глазах, наконец, появилась не мутная паника, а чистая ясность. – Он… учил меня рыбачить. На берегу. Но не для добычи, а для… понимания. Говорил, что океан нам не враг. Он… как большой, старый, мудрый зверь. С ним всегда можно договориться. Нужно только знать, как слушать.
Эти простые, земные слова, произнесенные вслух в самом сердце безумия, стали его заклинанием. Не громким и пафосным, а тихим и пронзительным, словно молитва. И оно подействовало. Давящая, удушающая тяжесть тумана немного отступила, будто отшатнувшись от чего-то настоящего. Чего-то, что она никак не могла переварить. Призрачный образ осуждающего деда померк, а его ядовитый шепот растворился в чистом свете и тепле того дня на берегу.
Их диалог больше не был обменом отчаяния и криками тонущих. Он превратился в настоящий ритуал сопротивления. В паутину, что они плели друг для друга из прочных нитей своих светлых воспоминаний, дабы удержаться над пропастью.
– Мой отец… – начал Мигель, цепляясь за проблеск ясности, как за спасательный круг, что подарил ему Тьяго. Голос все еще дрожал, но в нем уже появилась струна твердости. – Он говорил, что волны могут перевернуть корабль. Но только твой собственный страх… только он может перевернуть разум. Не океан. А твой страх.
– А мой дед… – откликнулся Тьяго, и его спина, до этого сгорбленная под грузом вины, выпрямилась. Он говорил уже не только Мигелю, но и самому себе, утверждая найденную истину. – Он говорил, что океан просто есть. Как земля, небо. Он не злой и не добрый. Он… просто есть. И наша задача – не победить его, а понять, как же нам существовать рядом. С уважением.
Они стояли вместе, спина к спине, и эти два простых откровения, переплетаясь, создавали вокруг хрупкое, но реальное силовое поле. Они больше не были жертвами, атакуемыми своими кошмарами. Теперь они стали двумя людьми, которые, теряя все, нашли то единственное, что имело цену: истину, способную противостоять лжи. И эта истина звучала словно эхо голосов их близких, доносящееся сквозь время.
Они перестали пытаться анализировать, было ли происходящее иллюзией или древним существом. Это больше не имело никакого значения. Потому что суть не в природе врага, а в том, что он был намерен отнять у них: память, сущность, все, что делало их людьми.
И теперь они нашли свое оружие. Хрупкое, словно хрусталь, и в то же время – несокрушимое, как граненый алмаз. Они просто вспоминали. Вслух. Наперекор. Перебивая ядовитый шепот тьмы таким тихим, но в то же время несгибаемым голоском света.
– Мой первый поцелуй… – голос Мигеля, тихий и пронзительный, резал тишину. – За школьным сараем. Пахло дождем и яблоками…
– Я сдал экзамен на шкипера… – подхватил Тьяго, и в его словах слышалось давно забытое упрямое достоинство. – Дед молча положил руку мне на плечо. И кивнул. Всего один раз.
– Запах вишневого пирога… который пекла моя мама… – продолжал Мигель, закрывая глаза, чтобы ярче видеть воспоминание.
– Звук гитары у костра… и как все пели хором… – вторил ему Тьяго.
Каждое такое воспоминание, простое и личное, становилось крошечным, но одновременно яростным огоньком, который они уверенно зажигали в сгущающейся тьме. Это не были громкие победы или великие свершения. А самые обыкновенные крупицы жизни, ее соль и сахар. И с каждой такой крупицей, с каждым зажженным огоньком, они отвоевывали у безумия сантиметр за сантиметром свои собственные души. Они не прогоняли тьму, а просто наполняли ее светом. И этот свет, сотканный из запаха пирога, звука гитары и молчаливого отцовского кивка, оказался тем, против чего у бездны не нашлось ответа.
Но цена этого спасения оказалась неизмеримо высока. Они не просто устали, а буквально были истощены до самой глубины, до дна своей сущности, будто не часы, а целые годы жизни вытянули из них за это время жутким насосом. Мышцы дрожали от перенапряжения, но куда страшнее стала дрожь в душе. Лица посерели и обвисли, став масками измождения, под глазами залегли темные, как синяки, тени. А в глазах стояла пустота, но не спокойная, а выжженная. Пустота людей, заглянувших в самое сердце бездны и едва сумевших отшатнуться, унеся с собой ее отражение.
Они уже заплатили за свой рассудок непомерный выкуп. И валютой стали кусочки их душ. Дабы отгородиться от тьмы, им пришлось выставить напоказ, сделав оружием свои самые светлые, сокровенные и потому очень уязвимые воспоминания. Но именно эти воспоминания, подобно щитам, приняли на себя удары тьмы, и теперь на них остались шрамы: тонкая, почти невидимая паутина трещин. Радость первого поцелуя теперь навсегда будет отдавать эхом того шепота, что упрямо пытался его заглушить. Гордость в глазах деда навсегда смешана с горьким привкусом леденящего страха.
Да, они отстояли свой разум, но их прошлое, их чистая ностальгия, была безвозвратно осквернена. Им удалось выжить, но часть их внутреннего мира навсегда принесена в жертву этой безмолвной битве.
И все-таки они выстояли. Не отразили атаку, не победили, а просто выстояли, словно два древних дуба, устоявших против сильного урагана, пусть и с обломанными ветвями и вывернутыми до самых корней душами.
Туман все еще продолжал висеть вокруг них, густой, молочно-белый и по-прежнему беззвучный. Непроницаемый барьер, отрезавший их от всего мира. Угроза еще не миновала. Атака, более изощренная и яростная, могла возобновиться в любую минуту, едва их хрупкая и тонкая защита дрогнет.
Но теперь они точно знали. Им все же удалось отыскать ахиллесову пяту Левиафана. Чудовище, питавшееся страхом и отчаянием, оказалось бессильным перед самой простой, немудреной человеческой радостью. Оно не могло переварить тепло первого поцелуя, гордость за сданный экзамен, уютный запах домашней выпечки. Именно поэтому эти воспоминания и стали не только их щитом, но и мечом.
Они продолжали стоять, два изможденных, поседевших не от лет, а от ужаса, воина. Их одежда была мокрой от пота, руки дрожали, а в глазах плясали отблески только что пережитых кошмаров. Но они все еще не сломлены. Спины, пусть и уставшие, были гордо выпрямлены. Воля, испытанная на прочность, не переломилась, а наоборот, закалилась.
И в этой новой, хрупкой тишине, рожденной не отсутствием звука, а их молчаливой и сплоченной решимостью, они ждали. Ждали следующего шага призрака, вглядываясь в неподвижную пелену. А может, они уже и сами готовились сделать свой. Ведь из жертв они теперь превратились в бойцов. И битва была еще очень далека от завершения.
Глава 9. Эхо в штиле
Время внутри тумана текло совсем иначе, подчиняясь не привычным земным законам, а какой-то извращенной логике кошмара. Оно не измерялось движением солнца или монотонным тиканьем часов. Все эти понятия потеряли всякий смысл еще где-то на пороге этой белой пустоты. Время здесь истончалось, превращаясь в бесконечное, мучительное сейчас, где каждый вздох казался вечностью. А затем внезапно растягивалось, как резиновая лента, когда прошлое и будущее сливались в одну сплошную, безвременную пытку, пока сама концепция длительности не растворялась в полнейшем абсурде.
Для Мигеля и Тьяго прошли не часы, а целые вечности, каждая из которых проведена в окопах собственной психики под непрерывным обстрелом воспоминаний-снарядов. Их физические силы были уже на исходе. Ноги стали ватными и нечувствительными, колени подкашивались с каждым биением сердца, посылая в мозг немые сигналы тревоги: требование сдаться, упасть и прекратить это безумие. Но они по-прежнему продолжали стоять.
Два изможденных скелета, почти лишенные плоти и чувств, все еще держались на одной лишь голой силе воли. Их спины, прижатые друг к другу, были не просто точкой опоры, а буквально стали последним бастионом, который они упрямо отказывались сдавать. Теперь это был уже не какой-то там обычный союз двух людей, а слияние двух половинок одного сопротивляющегося целого, где слабость одного тут же компенсировалась упрямством другого. Они были похожи на два обгоревших столба, продолжающих поддерживать рушащийся свод, уже не зная зачем, но помня только одно: что не могут упасть.
Их мир, который казался вечным и абсолютным, сейчас сжался до размеров зыбкой палубы «Голубки», утопающей в безмолвной, молочно-белой пустоте. Они уже практически смирились с тем, что это их единственная существующая реальность, а также вечная тюрьма и саркофаг. Как вдруг резкий, пронзительный звук разрезал эту реальность, как нож, вспарывающий плотную ткань.
Гудок.
Это определенно был не призрачный скрип старого дерева, не тихий шепот из прошлого и уж точно не эхо их собственных мыслей. А оглушительно материальный, грубый, басовитый рев дизельного горна большого рыбацкого сейнера27, судна с кошельковым неводом28. Звук был настолько плотным, но в то же время таким чуждым и грубым вторжением из мира живых в их загробную реальность, что он физически, болезненно ударил по барабанным перепонкам, заставив обоих мужчин вздрогнуть и инстинктивно вжать головы в плечи.
И тут, как по волшебству, не поддающемуся законам их кошмара, туман дрогнул.
Но это не было медленным рассеиванием. А больше походило на то, что полотно, до предела натянутое перед лицом, вдруг кто-то резко дернул за край. Молочная пелена на мгновение потеряла свою плотность, заплескались волны, и сквозь нее, призрачно и неясно, на какое-то мгновение проступили смутные очертания: темный, мощный борт большого судна и огоньки его ходовых огней, такие реальные, что невольно слезились глаза.
Он не рассеялся постепенно, словно утренняя дымка, а буквально лопнул, как гигантский, натянутый до предела мыльный пузырь, который не может уже больше вмещать в себя иллюзию. Один миг: давящая, беззвучная белизна, впитывающая в себя свет и звук. Следующий миг: их буквально вышвырнуло в ослепительный, резкий, почти агрессивный солнечный свет, заставивший зажмуриться и застонать от боли в глазах.
Небо над головой было ясным, безмятежно-голубым и пугающе обычным. Океан вокруг дышал ровно и спокойно, его поверхность отливала маслянистым, почти ленивым блеском под полуденным солнцем. Никакой свинцовой тяжести или зловещей тишины.
В сотне метров от них, разрезая эту идиллическую гладь, проплывало рыбацкое судно. Оно было самым обыкновенным, потрепанным жизнью суденышком: ржавые борта, запах рыбы и солярки, доносящийся даже на таком расстоянии. С него и прозвучал тот самый спасительный гудок. На палубе стояли загорелые, небритые рыбаки в промасленных куртках. Они что-то кричали, размахивая руками, их голоса сливались в неразборчивый, но такой живой и земной шум. Кричали ли они с предупреждением, спрашивали, не нужна ли помощь, или просто здоровались – все это было неважно. Главное – сам факт их существования, этой грубой и простой реальности, стал самым сильным заклинанием против призраков.
После вечности, проведенной в аду собственного разума, такой банальный, пахнущий рыбой мир казался самым прекрасным и невероятным чудом.
Шок от резкой, почти насильственной смены декораций оказался ошеломляющим, будто удар об ледяную воду с огромной высоты. Сознание, сжавшееся в комок за время плена в белом кошмаре, банально не успевало перестроиться. Мигель сделал неуверенный, шаткий шаг вперед, и его рука инстинктивно, с отчаянной надеждой, нащупала шершавую, облупившуюся поверхность леера.
Она была реальной. Не призрачно-холодной, а шершавой и, о чудо, теплой от живого, настоящего солнца, которое щедро лилось с неба. Такое простое тактильное ощущение, как шероховатость краски и тепло дерева, буквально ударило в мозг с силой откровения.
Он сделал глубокий, судорожный вдох, словно дышал впервые в жизни. Воздух сразу же обжег легкие своей свежестью. Чистый и полный жизни: он пах солью, йодом, водорослями и просто океаном. Тем самым, что знаком с детства, а не тем, что пах гниющими чернилами и мокрым камнем склепа. В нем не было ни сладковатой гнили тлена, ни едкой, металлической примеси страха.
Этот глоток обычного океанского воздуха оказался самым вкусным в его жизни. Он стал глотком свободы, доказательством того, что они смогли выбраться. Мир, который они знали, все еще существовал. А они были все еще живы.
– Это… это конец? – прошептал Тьяго, голос его был слабым и хриплым, будто его пропустили через мелкую терку. Лицо мертвенно-бледное, а под глазами залегла густая, фиолетовая тень, казалось, что его за несколько часов состарили на десять лет. Он стоял, слегка раскачиваясь, и выглядел так, будто только что поднялся после долгой, изматывающей болезни, когда кажется, что душа еще не успела до конца вернуться в тело.
Мигель медленно повернул к нему голову. Движение далось ему с трудом, будто кто-то залил в шею свинец.
– Кажется… – его голос сорвался на полуслове, превратившись в хриплый выдох. Он посмотрел на свои руки, вцепившиеся в леер: они мелко и часто дрожали, он никак не мог это остановить. Но то была не леденящая дрожь ужаса, что сотрясала его в тумане, а обычная дрожь колоссального нервного истощения. Та самая пустота после адреналиновой бури, когда все ресурсы души и тела оказываются безжалостно выжжены дотла. Он снова попытался говорить, заставляя себя произносить каждое слово: – Мы… вернулись.
В этих двух простых словах вовсе не было триумфа, а только горькое, выстраданное недоумение спасенного, который все еще не верит в свое спасение и не понимает, какую же цену за него пришлось заплатить.
Облегчение, нахлынувшее на них, оказалось вовсе не радостным и освобождающим. Оно стало тяжелым и густым, как расплавленный свинец, заливавшим изнутри и пригвождающим к месту. Они не ликовали и не хлопали друг друга по плечу. Просто стояли, безмолвные и остекленевшие, пытаясь заставить свои легкие дышать ровно, а сердце стучать в привычном, человеческом ритме, а не бешено колотиться в горле от ужаса.
Да, они выжили. Факт был очевиден. Солнце, ветер, уходящий вдаль сейнер – буквально все кричало им об этом. Но вот ощущение такое, словно их вырвали из плоти одного мира, законы которого они, вопреки всему, успели изучить, и с невероятной жестокостью втиснули в другой, чужой и непонятный. И этот привычный мир неожиданно оказался чуждым: ослепительно ярким, оглушительно громким и чрезмерно быстрым. Они ощутимо отстали от его ритма, и теперь каждый вздох, каждый лучик света давался с колоссальным усилием, будто их души все еще были там, в белой, беззвучной вечности, и не успели за резким поворотом реальности.
– Что это было, Мигель? – Тьяго тяжело опустился на ящик для снастей, словно его ноги внезапно превратились в вату. Все силы и ресурсы, мобилизованные для борьбы, окончательно покинули его, оставив только дрожь в коленях и пустоту под ложечкой. – Галлюцинация? Коллективный психоз из-за… магнитной аномалии, выброса газа со дна?
Мигель медленно, с трудом покачал головой. Его взгляд, остекленевший и уставший, блуждал по линии горизонта, где легкая дымка отмечала путь ушедшего сейнера: их спасителя и одновременно вестника из мира, что сейчас казался пугающе нереальным.
– Слишком… одинаковый для галлюцинаций, – проговорил он, подбирая слова с усилием. – В психозе каждый видит свое. А это… был общий кошмар. Слишком… целенаправленный. Оно не просто пугало, а точно знало наши слабые места. Оно било прямо в цель. И говорило… их голосами. – Его собственный голос дрогнул на последних словах.
– Значит, существо? – в голосе Тьяго прозвучала не надежда, а отчаянная, почти детская жажда простого, осязаемого объяснения. Что-то, что можно понять и с чем можно сразиться. – Дух? Призрак Каньона?
– Не знаю, – честно и без тени ученого высокомерия ответил Мигель. Он наконец перевел взгляд на Тьяго, и в его глазах читалась новая, трезвая, а оттого еще более пугающая уверенность. – Может, это и есть сам «Летучий Голландец». Не корабль-призрак, а то, что за ним стоит. Не форма, а… сущность. Паразит, живущий в этой аномалии, в самой геометрии этого места. Древний охотник. Только добыча у него не тела… а память. Боль. Душа.
Они замолчали. Гулкая тишина, наступившая после ухода сейнера, теперь стала иной: не той враждебной, а тяжкой и многословной. Оба отлично понимали, что не нашли ответов, которые искали. Им не удалось разгадать загадку Назарского каньона. Они лишь сумели вырваться из его пасти, успев мельком, в предсмертных судорогах сознания, разглядеть цвет зубов, но так и не поняв, что же это за зверь.
Оба оставили в той белизне, в том беззвучном аду, частичку себя. Но не физическую, а куда более ценную. Они оставили там свою наивность, ту прежнюю, почти детскую веру в простые легенды о парусниках-призраках и проклятых капитанах. Теперь все это оказалось лишь ширмой, уютной сказкой, прикрывавшей жестокую и пугающую правду.
Они столкнулись с чем-то бесконечно более древним, безликим и чудовищным. Не с призраком человека, а с призраком самой пустоты, с хищником, пожирающим не плоть, а сам свет души. И теперь им предстояло продолжить жить с этим знанием. Вернуться в мир, где светит солнце и пахнет океаном, с осознанием того, что в кромешной тьме под их ногами обитает нечто, для чего самые сокровенные человеческие муки – не более чем обычная пища.
Бездна также, в свою очередь, оставила в них свой след. Не шрам, а нечто более глубокое и невыразимое. Тишину. Но не ту мирную, которую они знали, а ту, что наступает после оглушительного взрыва: звенящую, пустую, в которой навсегда выжжены столь привычные звуки души. Глубокую, зияющую пустоту после бури, где раньше бились страх, надежда и даже сама одержимость.
Да, они были спасены, но не исцелены. Скорее, их выписали с поля боя с неизлечимой болезнью. Они смогли вернуться в реальный мир, дышали его воздухом, чувствовали солнце на коже, но часть их сознания, тот самый чуткий и бдительный дозорный, навсегда осталась в той беззвучной белизне. Она стояла, не мигая, на самом краю, у тончайшей границы безумия, и вглядывалась в туман, зная, что он никуда не делся. Он просто ждет своего часа.
Мигель медленно перевел взгляд на такой спокойный и безмятежно простирающийся до горизонта океан. Впервые за всю свою долгую жизнь он не видел в нем ни мучителя, забравшего отца, ни соблазнителя, манившего тайнами. Он видел только маску. Идеальную, прекрасную в своем вечном движении маску, сотканную из солнечных бликов и шепота волн. Она скрывала то, что он невольно познал: непостижимую, древнюю и абсолютно безразличную ко всему живому пустоту. Океан не был ни добрым, ни злым. Он оказался обычной дверью. И теперь Мигель знал, что именно притаилось за ней.
– Нам нужно возвращаться, – тихо, без выражения, сказал Тьяго, его взгляд был прикован к собственным рукам, которые все еще мелко и предательски дрожали, будто отзываясь на ледяной холод, которого уже не было.
– Да, – голос Мигеля прозвучал глухо, словно стук по пустому стволу дерева. Он соглашался, но оба понимали, что это будет не возвращение домой, а самая обычная эвакуация с поля боя.
Они везли с собой не разгадку секрета и не триумф исследователя. Оба несли в своих душах, будто какую-то заразу, новую, гораздо более страшную и безмолвную тайну. И Мигель отдавал себе в этом отчет. Его охота, которой он посвятил всю свою жизнь, так и не закончилась. Наоборот, она только сейчас началась по-настоящему.
Раньше он охотился за призраком, тем самым романтичным проклятием в образе корабля. Теперь же он осознал свою истинную цель. Он охотился за пониманием. За знанием о той силе, что может сломать человека, не оставив на его теле ни единой царапины. Которая может стереть личность, как волны смывают рисунок с песка, используя против него его же самые дорогие воспоминания.
И эта охота была куда опаснее. Потому что теперь он знал, что пуля здесь бессильна. А добыча, за которой он шел, могла в любой момент вновь стать охотником, но уже зная вкус его страха.
Глава 10. Тихие гости
Возвращение домой совсем не было похоже на триумфальное прибытие, оно скорее походило на новый, изощренный вид изгнания. Стены известкового домика в Назаре, всегда бывшие его последней, нерушимой крепостью, теперь казались хлипкими картонными декорациями, которые могли рухнуть в любой момент. Один сильный порыв ветра с океана – и вот они уже разорванные в клочья летают вокруг него. Пыльный, пропитанный запахом старой бумаги и морской соли воздух его хранилища, прежде всегда такой родной и настраивающий на рабочий лад, теперь беспощадно давил на грудь. Он пах уже не историей, а тленом: пылью давно забытых могил и выцветших от времени надежд.
Следующие несколько дней Мигель не жил, а существовал, напоминая лунатика. Он стал призраком в собственном доме. Тело автоматически выполняло привычные ритуалы: он перемещался по комнатам, кипятил воду для чая, раскладывал бумаги на столе. Но вот его сознание, сама суть его «я», все еще оставалось там, на краю каньона, запертое в той белой тишине. Он брал в руки перо, пытался вести записи, фиксировать пережитое, пока не стерлись детали. Но буквы на бумаге расплывались и искривлялись, превращаясь в те самые зловещие завитки тумана на глянцевой, черной воде, а шелест страницы отдавался в ушах леденящим шепотом. Физически он вроде как был дома, но в то же время каждый угол, каждая вещь напоминала ему, что настоящий дом не здесь, а там: в месте, где его разум столкнулся с бездной, и часть его навсегда осталась в ней.
Но хуже всего становилось с наступлением темноты. Ночь приносила сновидения, но не те, что позволяют отдохнуть, а другие, новые, похожие на изощренные пытки. Во сне он вновь стоял на палубе «Голубки», но в этот раз сквозь молочную, беззвучную пелену к нему тянулись не одна, а уже три руки. Призраки его бывших жизней. Первая – изящная, с длинными, холодными пальцами пианистки, чью музыку он когда-то безумно любил. Вторая – украшенная забытым когда-то серебряным браслетом, который он подарил ей в день их помолвки. Третья… третья была той, что он узнал бы даже с закрытыми глазами, в полной тьме, по одному лишь прикосновению. Та, что ушла, забрав с собой последние обломки его разбитого сердца.