– О, синьорино, вы здесь?
Это был голос слуги, шедшего ему навстречу. В этот же момент отец окликнул его из окна:
– Джиорджио, это ты? Какой приятный сюрприз!
Джиорджио оправился и принял веселый вид, стараясь держаться как можно свободнее. Он сознавал, что между ним и отцом установились искусственные, чуть не церемонные отношения, которыми оба за последние годы прикрывали свою неловкость при неизбежных и прямых сношениях. Он сознавал также, что его воля была совершенно парализована в настоящий момент и что он был неспособен ясно изложить настоящую причину своего неожиданного посещения.
– Ты разве не поднимешься наверх? – спросил отец из окна.
– Да, да, я иду наверх.
Он хотел показать, что не обратил никакого внимания на детей, и пошел по лестнице, ведущей на одну из больших террас. Отец вышел ему навстречу. Они поцеловались. Для Джиорджио было вполне ясно, что ласковое отношение отца к нему было чисто напускное.
– Как это тебе вздумалось придти сюда?
– Я пошел прогуляться пешком и забрел сюда. Как давно я уже не видел этих мест! Здесь все осталось без перемены…
Он оглядывал асфальтовую террасу и с преувеличенным любопытством стал рассматривать бюсты один за другим.
– Ты теперь почти всегда живешь здесь, не правда ли? – спросил он, чтобы сказать что-нибудь и предчувствуя частые и длинные промежутки молчания в их разговоре.
– Да, я часто приезжаю сюда жить, – ответил отец, и в голосе его зазвучала грусть, крайне поразившая сына. – Мне кажется, что здешний воздух хорошо действует на меня… с тех пор, как у меня появилась эта болезнь сердца…
– Как, ты страдаешь сердцем? – воскликнул Джиорджио искренним тоном, пораженный неожиданной новостью. – В чем же выражаются твои страдания? С каких пор они начались? Я ничего не знал об этом… Никто мне не говорил ничего…
Он стал пристально смотреть в лицо отца, стараясь разглядеть на нем следы смертельной болезни при ярком свете отбрасываемых от стены косых солнечных лучей. И в его сердце опять зашевелилось болезненное сострадание при виде глубоких морщин на лице отца, мутных и опухших глаз, седых, небритых волос на щеках и на подбородке, толстых губ, пропускавших тяжелое дыхание, усов и волос, которым краска придавала не то зеленоватый, не то фиолетовый оттенок, и короткой, налитой кровью шеи.
– С каких пор ты страдаешь? – повторил он, не скрывая своего волнения. Ужасные картины быстро сменялись в его уме. Ему опять представился отец в агонии, сведенный судорогами, и под угрозой смерти его отвращение к этому человеку стало понемногу исчезать.
– Как можно определить, когда это началось? – ответил отец, видя искреннее волнение сына и стараясь придать своему лицу страдальческое выражение, точно он хотел сильнее возбудить его сострадание и извлечь из этого пользу. – Как можно определить начало болезни? Подобные болезни долгое время остаются в скрытом состоянии и в один прекрасный день внезапно обнаруживаются. Тут уже ничем не поможешь. Приходится мириться с печальной действительностью и со дня на день ожидать последнего удара…
Он говорил изменившимся голосом и, казалось, освобождался от своей обычной резкости и отвратительной грубости, превращаясь в слабого, разбитого старика, но во всем его существе было что-то искусственное, преувеличенное и чуть ли не шутовское, что не ускользнуло от проницательности Джиорджио; быстрая перемена в отце напоминала Джиорджио актеров, которые в один миг меняются на сцене, точно снимают одну маску и одевают другую. И так же быстро Джиорджио сообразил, что должно было произойти. Отец, несомненно, догадался о причине его прихода и, обнаруживая свои страдания, старался добиться теперь какого-то нужного результата. Для него было ясно, что отец имел в виду какую-то определенную цель. Но какую цель? Это не вызвало в Джиорджио ни возмущения, ни раздражения; он даже не готовился защищаться против действий отца, и по мере того, как он яснее усваивал себе положение вещей, его безволие даже возрастало, а к волнению стало примешиваться обычное отвращение. Он стал покорно ожидать дальнейшего развития сцены, заранее готовясь подчиниться, какой бы она ни приняла оборот.
– Ты зайдешь ко мне? – спросил отец.
– Как хочешь.
– Лучше зайди, я хочу показать тебе кое-какие бумаги…
Отец пошел вперед, направляясь в комнату с открытым окном, откуда слышалось по всему дому пение канарейки в клетке. Джиорджио последовал за ним, не оглядываясь по сторонам. Он заметил, что отец изменял даже походку, стараясь казаться усталым, и его сердце больно сжалось при мысли, что вскоре ему придется стать свидетелем и жертвой унизительного, неестественного поведения отца. Он чувствовал в доме присутствие сожительницы отца и был уверен, что она спряталась где-нибудь поблизости, чтобы подслушивать и шпионить. «Какие бумаги покажет он мне? – думал Джиорджио. – Чего он захочет от меня теперь? Наверное, денег. Он пользуется неожиданным случаем…» И в его ушах зазвучали предостережения матери и некоторые почти невероятные подробности из ее рассказов. «А что я сделаю? Что я отвечу ему?»
Канарейка звучным и громким голосом распевала в клетке на разные лады; белые занавески раздувались подобно парусам, открывая вид на голубую даль. Ветер шелестел бумагами, которыми был завален стол; в хрустальном пресс-папье, лежавшем на куче бумаг, Джиорджио заметил скабрезную виньетку.
– Какой сегодня ужасный день! – прошептал отец, тяжело опускаясь в кресло, закрывая глаза, с трудом переводя дыхание и делая вид, что его мучает сердечный приступ.
– Тебе больно? – невольно спросил Джиорджио почти робким тоном, не зная, настоящие это или напускные страдания…
– Да… Но ничего, это сейчас пройдет… Всякое волнение и беспокойство сразу отражается на мне… Отдых и спокойствие крайне необходимы мне, а вместо того…
Он опять говорил прерывающимся жалобным тоном, и какое-то неясное сходство его голоса с голосом тети Джиоконды возбудило в Джиорджио воспоминание об этой бедной дурочке, старавшейся разжалобить его, чтобы получить конфеты. В настоящий момент неестественность проявилась в неблагородном поведении отца с такой очевидной грубостью, и в то же время состояние этого человека, опускавшегося так низко, чтобы удовлетворить свою ненасытную прихоть, являлось в глазах Джиорджио в таком жалком свете, а на лице его лежало выражение такого реального страдания, что Джиорджио стало невыносимо тяжело, как никогда в жизни.
– А вместо того? – спросил он, желая вызвать отца на продолжение разговора и положить конец своим мучениям.
– А вместо того за последнее время меня неумолимо преследуют неудачи. Несчастья валятся на мою голову одно за другим; я потерпел очень крупные убытки. Три года подряд были в высшей степени неудачны: болезнь виноградников, падеж скота… Мои доходы сократились больше, чем наполовину, а налоги невероятно возросли… Погляди, погляди, вот бумаги, которые я хотел показать тебе…
Он взял со стола кучу бумаг, разложил их перед сыном и стал бессвязно объяснять ему целый ряд крайне запутанных дел относительно неуплаченных за несколько месяцев государственных налогов. Было необходимо немедленно уплатить их во избежание огромных убытков. Его имущество было уже описано и назначено в продажу. Что ему оставалось делать при безденежном положении, в которое он попал без всякой вины с его стороны? Речь шла о довольно крупной сумме. Как же быть теперь?
Джиорджио молчал, устремив глаза на бумаги, которые отец перебирал пухлой, почти безобразной рукой с явно видимыми порами и поразительно бледной в сравнении с полнокровным лицом. Временами Джиорджио переставал различать его слова и слышал только однообразный голос, заглушаемый звонким пением канарейки и криками, доносившимися из аллеи, где его маленькие незаконные братья, вероятно, продолжали играть песком. Занавески у окна развевались с шумом, раздуваемые ветром. Все эти звуки и голоса возбуждали в нем какое-то непонятное чувство грусти. Он сидел молча, в состоянии какого-то оцепенения, уставившись глазами на сжатый почерк судебного пристава, по которому отец водил своей пухлой бледной рукой с мелкими шрамами – следами кровопусканий. В его памяти с поразительной ясностью пробудилось одно воспоминание детства: отец сидел у окна, лицо его было серьезно; рукав его рубашки был высоко засучен, и он держал руку в чашке с водой, а вода постепенно краснела от крови, вытекавшей из открытой вены. Рядом с ним стоял доктор и следил за вытеканием крови, держа наготове все необходимое для перевязки. Одно воспоминание сменялось другим, и перед его глазами мелькали блестящие ланцеты в футляре из зеленой кожи, фигура горничной, уносившей из комнаты чашку с водой, рука в черной повязке, скрещивающейся на широкой и мягкой спине отца, слегка надавливая на нее…
– Ты слушаешь, что я говорю? – спросил отец, видя, что он задумался.
– Да, да, я слушаю.
Отец, по-видимому, ожидал в этот момент добровольного предложения со стороны Джиорджио. Видя, что ошибся, он сказал после краткого молчания, стараясь побороть свою неловкость:
– Бартоломео охотно выручил бы меня и дал бы мне требуемую сумму…
Он колебался, и на лице его лежало какое-то неопределенное выражение, в котором сын прочитал последний трепет стыдливости, погибающей из-за отчаянной необходимости достигнуть намеченной цели.
– Он дал бы мне требуемую сумму под вексель, но… кажется, он хочет, чтобы ты дал свою подпись…
Лед был наконец сломан.
– Мою подпись… – пробормотал Джиорджио, пораженный не столько просьбой отца, сколько ненавистным именем зятя, которого мать не раз выставляла в своих рассказах в виде хищного, зловещего ворона, готового расклевать остатки дома Ауриспа.
Видя, что он сидит в полном недоумении, не говоря ни слова, отец забыл всякую сдержанность и, опасаясь отказа, принялся упрашивать его. Это было единственное средство избежать постыдной продажи имущества по суду, которая, несомненно, побудила бы всех других кредиторов сразу наброситься на него. Крах был бы неизбежен. Разве Джиорджио хотел видеть полное разорение отца? Разве он не понимал, что, помогая теперь отцу, он охранял свой же интерес, спасая наследство, которое скоро должно было перейти ему и брату? О, скоро, скоро, может быть, даже завтра! И он опять упоминал о точившей его организм неизлечимой болезни, о постоянно угрожавшей ему опасности и о волнениях и физических страданиях, ускорявших его смерть.
Джиорджио совершенно изнемог и был не в состоянии переносить долее присутствие отца, но мысль о других мучителях, насильно пославших его сюда и ожидавших от него отчета в его действиях, побудила его спросить:
– Но эти деньги действительно пойдут на то, что ты говоришь?
– Ах, и ты тоже! – вспылил отец, плохо скрывая обычный порыв гнева под видом отчаянных страданий. – Они, значит, повторили и тебе то, что повторяют всем и всюду: что я – чудовище, что я виновен во всех, какие ни на есть, преступлениях, что я способен на какую угодно подлость. И ты поверил этому? Но почему же, почему меня так ненавидят в этом доме? Почему они жаждут моей смерти? О, ты не знаешь, до чего твоя мать ненавидит меня! Если бы ты вернулся теперь к ней и рассказал, что оставил меня в агонии, она бросилась бы тебе на шею и сказала: «Слава Богу!» О, ты не знаешь…
И невольно в его грубом голосе, в искривленных губах, произносивших резкие слова, в прерывающемся дыхании, расширявшем его ноздри, в его красных косивших глазах проглядывала истинная натура этого человека, и в душе сына вдруг с такой силой зашевелилось прежнее отвращение, что, желая только успокоить отца и освободиться от него, он, не раздумывая, прервал его судорожным голосом:
– Нет, нет, я не знаю… Скажи мне, что я должен сделать, где и что я должен подписать…
Он встал в страшном волнении, подошел к окну и опять вернулся к отцу. Тот с порывистым нетерпением искал что-то в ящике и вынул из него вексельный бланк.
– Вот здесь; достаточно, чтобы ты поставил на этом месте твою подпись…
И он указал ему место огромным пальцем с плоским ногтем, вокруг которого выступало мясо.
Не садясь и не сознавая вполне ясно, что он делает, Джиорджио взял перо и быстро подписал свое имя. Ему хотелось скорее быть свободным, уйти из этой комнаты, выбежать на открытый воздух и остаться в одиночестве. Но когда он увидел, что отец взял вексель, рассмотрел его подпись, осушил ее песком и запер вексель в ящик стола; когда он увидел в каждом его движении плохо скрываемую неблагородную радость человека, которому удалось привести в исполнение свой гадкий замысел; когда в душе его явилась уверенность в том, что он дал постыдным образом обмануть себя, и он вспомнил о предстоящих расспросах ожидавших его дома родных, тогда бесполезное раскаяние с такой силой охватило его, что он готов был дать волю своему крайнему возмущению и выступить наконец энергично против злодея на защиту себя, своего дома и попранных прав матери и сестры. Ах, значит, все, что мать рассказывала ему, было сущей правдой! Этот человек утратил всякую стыдливость, всякое нравственное чувство. Он не отступал ни перед кем и ни перед чем, чтобы получить деньги… И опять Джиорджио почувствовал в доме присутствие сожительницы отца, хищной и ненасытной женщины, которая, несомненно, спряталась где-нибудь поблизости и подслушивала, и шпионила в ожидании своей доли добычи.
Он спросил, будучи не в состоянии сдерживать свое волнение:
– Ты обещаешь мне… Ты обещаешь, что эти деньги не пойдут на что-нибудь другое?