Ее волнение усилилось при звуке ласкового тона брата, и слезы неудержимо полились из ее глаз.
– Знаешь, Джиорджио, я никогда ничего не требовала и всегда со всем примирялась; я никогда не жаловалась и не протестовала… Ты ведь знаешь это, Джиорджио. Но это выше моих сил. Если бы я имела хоть каплю утешения от моего ребенка!
Ее голос дрожал от слез.
– Погляди на него, Джиорджио. Он не болтает, не смеется, не играет, никогда не веселится; он совершенно не похож на других детей. Я не могу понять, что с ним. Мне кажется, что он страшно любит и даже обожает меня. Он никогда не отходит от меня. Можно думать, что его жизнь зависит от моего дыхания. О, если бы я рассказала тебе, Джиорджио, о длинных, бесконечно длинных днях, которые я провожу с ним!.. Я работаю у окна, поднимаю глаза и встречаю устремленный на меня взгляд… Он глядит и глядит на меня… Я не могу передать словами этой медленной пытки; мне кажется, что мое сердце медленно раздирается на куски.
Волнение мешало ей говорить. Она стерла слезы с лица.
– Если бы, по крайней мере, то существо, которое я ношу теперь в себе, явилось на свет, уже не говорю красивым, но хоть здоровым! О, если бы Господь Бог хоть один раз услышал мои молитвы!
Она замолчала и стала прислушиваться, точно хотела уловить биение новой жизни, которую она носила в себе. Джиорджио взял ее за руку. Некоторое время брат и сестра молча сидели на каменной скамейке, подавленные гнетом существования.
Перед ними расстилался пустынный, заброшенный сад. Стройные кипарисы свято и неподвижно высились у стены, напоминая поставленные перед образами свечи. Там и сям на кустах осыпались розы под дуновением легкого ветерка, а из дома до них долетали редкие звуки рояля.
4
«Когда же? Когда же? Итак, это неизбежно? Я должен буду непременно говорить с этим грубым человеком?» – Джиорджио с почти безумным ужасом ожидал этого часа. Непобедимое отвращение охватывало все его существо при одной мысли, что он останется наедине с этим человеком.
Время шло, и с каждым днем он чувствовал сильнее всю тоску и унижение за свое преступное бездействие; он видел, что мать, сестра и все страждущие ожидали от него, старшего сына, энергичного поступка, протеста, защиты. И, правда, зачем его призвали сюда? Зачем он приехал? Он не мог уехать теперь, не исполнив своего долга. В крайнем случае он мог бы уехать, не попрощавшись, убежать тайком и написать потом письмо в оправдание своего поведения, выставив в нем какой-нибудь правдоподобный предлог… Этот исход пришел ему в голову в минуту отчаяния, и он стал обдумывать план в мельчайших подробностях, представляя себе его результаты. Но при виде страдальческого и расстроенного лица матери в нем проснулись невыносимые угрызения совести.
Исследуя мысленно свою слабость и эгоизм, он обращался к своему внутреннему миру и искал в нем с чисто детским усердием какую-нибудь маленькую часть, которую он мог бы возбудить и направить против большой части, чтобы рассеять ее, как непокорную толпу. Но такое искусственное возбуждение никогда не длилось долго и не помогало ему принять мужественное решение. Он начинал тогда спокойно рассматривать положение вещей, но его собственные рассуждения вводили его в заблуждение. «Чем я могу быть полезным здесь? – думал он. – Что здесь изменится к лучшему благодаря мне? Принесет ли действительную пользу это тягостное усилие, которое мать и остальные требуют от меня? И в чем же может заключаться эта польза?» Не находя в себе необходимой энергии для совершения требуемого поступка и не будучи в состоянии добиться в себе подъема духа, он придерживался обратного метода – старался доказать всю бесполезность этого усилия. «К чему приведет этот разговор? Наверное, ни к чему. Смотря по настроению или по обстоятельствам, отец либо вспылит, либо станет логически доказывать свою правоту. В первом случае я не могу ничего ответить на его крики и брань. Во втором случае отцу легко будет доказать мне отсутствие своей вины или неизбежность своих поступков, и опять-таки не смогу ничего ответить ему. Прошлого не вернешь. Порок, глубоко вкоренившийся в существе человека, невозможно вытравить; особенно в возрасте отца привычек уже не меняют. Он уже давно завел себе эту семью. Разве мои слова могут побудить его отказаться от нее? Разве я могу убедить его порвать с ней? Я видел эту женщину вчера. Достаточно увидеть ее один раз, чтобы понять, как глубоко она вонзила когти в тело этого человека. Она будет до самой смерти держать его в руках. Теперь это непоправимо. Кроме того, у них есть дети; не надо забывать их права. Одним словом, разве отец с матерью могут помириться после всего случившегося? Никогда. Значит, все мои попытки будут напрасны. Что же остается после этого? Материальная сторона, вопрос о растрате имущества? Но чем же я могу помочь в этом, раз я живу далеко от дома? Тут необходим постоянный надзор. Только Диего мог бы исполнить это. Я поговорю с ним и постараюсь прийти к какому-нибудь соглашению… В сущности, весь вопрос сводится теперь к приданому Камиллы. Альберто очень беспокоится об этом; он более других заинтересован в моем разговоре с отцом. Может быть, мне удастся сделать для него кое-что». Он собирался подарить сестре часть ее приданого; он наследовал все состояние от дяди Димитрия, был богат и свободно распоряжался своим имуществом. Намерение совершить этот великодушный поступок подняло его в собственном сознании. Жертвуя своими деньгами, он считал себя свободным от всяких обязанностей и неприятных действий.
Он немного успокоился и с облегченным сердцем пошел к матери. Он знал, кроме того, что отец с утра уехал к себе обратно в деревню, где он проводил большую часть времени, чтобы свободнее предаваться распутству. Мысль, что одно место будет пусто за ужином, доставляла Джиорджио некоторое облегчение.
– Ах, Джиорджио, ты пришел как раз вовремя! – воскликнула мать при виде его.
Ее сердитый голос так сильно поразил его, что он остановился и с удивлением поглядел на мать; лицо ее было совершенно искажено гневом. Не понимая, в чем дело, он взглянул сперва на Диего, потом на Камиллу, которая молча и с враждебным видом стояла тут же рядом.
– Что случилось? – пробормотал он, снова переводя глаза на брата; первый раз он замечал на его лице такое определенное выражение злобы.
– Пропал ящик с серебром, – сказал Диего, не поднимая глаз под нахмуренными бровями и глотая слова, – и они уверяют, что я виноват в пропаже.
Поток резких слов вырвался с неузнаваемых уст несчастной женщины.
– Да, ты, ты, по соглашению с отцом. Ты действовал заодно с отцом… Боже, какая низость! Только этого недоставало! Это превосходит все границы! Тот, которого я выкормила своей грудью, идет теперь против меня. Но ты один похож на него, ты, ты один! В отношении других детей Господь Бог смилостивился надо мной, да будет Он благословен за Его милость! Ты один похож на него, ты один…
Она повернулась к Джиорджио, который стоял безмолвно и неподвижно, точно парализованный. Ее подбородок сильно трясся. Она была в таком возбужденном состоянии, что, казалось, сейчас грохнется на пол.
– Теперь ты видишь, что здесь за жизнь? Ты видишь? Каждый день какое-нибудь новое оскорбление! Каждый день только борешься и защищаешь этот бедный дом от разгрома без малейшей передышки. Будь уверен, что твой отец довел бы нас до полной нищеты и отнял бы у нас даже хлеб, если бы мог. И до этого дойдет, мы этим и кончим. Увидишь, увидишь…
Она продолжала говорить, задыхаясь, точно сдерживала ежеминутно подступавшие к горлу рыдания; временами голос ее делался хриплым, и такая дикая ненависть звучала в нем, что было непонятно, как она уживалась в таком нежном создании. И старые обвинения снова полились из ее уст. Этот человек потерял всякий стыд, он не останавливался ни перед кем и не перед чем, чтобы иметь деньги. Он совершенно потерял рассудок и дошел чуть не до буйного помешательства. Он разорил свое имение, срубил лес, продал скот без всякого разбора первому встречному и при первом удобном случае. Теперь он начинал громить дом, где родились его дети. Уже давно он собирался наложить руки на серебро – старинное, фамильное серебро, хранившееся как остатки величия дома Ауриспа; до последнего дня оно сохранялось в целости. Но никакие замки не помогли. Диего вошел в соглашение с отцом, и, обманув самую тщательную бдительность, они украли серебро и бросили его Бог знает в чьи руки!
– И тебе не стыдно? – продолжала она, обращаясь к Диего, который стоял, с трудом сдерживая злобу. – Тебе не стыдно идти с отцом против меня? Я ведь никогда не отказывала тебе ни в чем, я ведь всегда исполняла твои желания! И разве ты не знаешь, куда идут эти деньги? И тебе не стыдно? Что же ты молчишь? Отвечай же. Погляди на брата. Скажи мне, где ящик, я желаю знать это. Слышишь?
– Я уже сказал, что не знаю, где он. Я не видел и не брал его, – грубо закричал Диего, не будучи более в состоянии сдерживаться и сердито тряся головой; темная краска залила его лицо, увеличивая в нем сходство с отсутствующим.
Мать побледнела как полотно и перевела взор на Джиорджио; казалось, что этим взором она передавала ему свою бледность.
– Диего! – сказал старший сын, заметно дрожа всем телом. – Уходи отсюда!
– Я уйду, когда захочу, – возразил Диего, заносчиво пожимая плечами, но не глядя в глаза брату.
Внезапный гнев запылал в сердце Джиорджио, но у слабых и криводушных людей, как он, подобный гнев не выливался никогда в акт насилия, а только развертывал перед его возмущенной душой картины преступления. Отвратительная братская ненависть, внедрившаяся в человеческой натуре с начала мира и вырывающаяся при каждом раздоре с большей силой, чем всякая другая ненависть; эта скрытая, непонятная вражда между кровными родственниками, даже связанными обычной любовью в мирной обстановке родного дома, и чувство ужаса, сопровождающее преступную мысль или поступок и смягчающее суровый закон, вписанный вековой наследственностью в христианском сознании, – все эти чувства закружились в нем и на секунду вытеснили другие чувства, побуждая его ударить Диего. Самая внешность Диего – его полнокровное и коренастое тело, красное лицо и бычья шея, – сознание его физического превосходства и оскорбленный авторитет старшего брата – все это разжигало гнев Джиорджио. Ему хотелось иметь в руках готовое средство, чтобы без сопротивления и борьбы подчинить себе и унизить это животное. Он инстинктивно взглянул на его широкие, сильные руки, покрытые рыжими волосами; еще прежде за обедом они вызвали в нем сильное отвращение, служа противной жадности Диего.
– Уходи сейчас же, – повторил Джиорджио визгливым и повелительным тоном, – или немедленно попроси прощения у матери.
Он сделал шаг в сторону брата, вытянув руку, точно он хотел схватить его.
– Я не позволю тебе командовать мною, – закричал Диего, глядя, наконец, в лицо старшему брату, и в его маленьких серых глазах под низким лбом отразилась давно затаенная злоба.
– Берегись, Диего!
– Я не боюсь тебя.
– Берегись!
– Да кто ты такой? Чего ты хочешь здесь? – закричал Диего, перестав сдерживаться. – Ты не имеешь права вмешиваться в наши дела. Ты здесь чужой, я не признаю тебя. Что ты делал до сих пор? Ты ни для кого ничего не делал, а жил только в свое удовольствие. Вечно тебя ласкали, выделяли, преклонялись перед тобою. И чего ты теперь хочешь от нас? Сиди себе в Риме и ешь свое наследство, как тебе нравится, и не вмешивайся в чужие дела…
Он изливал, наконец, всю свою злобу и зависть против счастливца, который жил далеко от дома, в большом городе, среди неиспытанных Диего удовольствий и был чужим для семьи, точно привилегированное существо другой расы.
– Молчи, молчи!
И мать, потеряв всякое самообладание, ударила Диего по лицу.
– Убирайся! Ни слова больше! Уходи отсюда, ступай к своему отцу! Я не желаю больше видеть и слышать тебя…
Диего колебался, дрожа от гнева и ожидая, может быть, удара брата, чтобы броситься на него.
– Уходи! – повторила мать, напрягая остатки энергии и теряя сознание в объятиях поддерживавшей ее Камиллы.
Он вышел с бледным от злости лицом, бормоча сквозь зубы одно слово, которого Джиорджио не понял. И они слышали, как его тяжелые шаги удалялись в длинной анфиладе комнат, где дневной свет уже начал меркнуть.
5
Был дождливый вечер. Лежа на постели, Джиорджио чувствовал себя таким подавленным и грустным, что даже не мог ни о чем думать. Мысли его путались и обрывались; малейшие ощущения волновали его, редкие голоса прохожих на улице, тиканье часов на стене, далекий колокольный звон, топот лошадей, свист, хлопанье дверьми усиливали его печальное настроение. Он чувствовал себя одиноким и отрезанным от всего мира и даже от своей прежней жизни неизмеримой пропастью времени. В его воображении неясно мелькала рука возлюбленной, спускавшая черную вуаль на их последний поцелуй, и мальчик на костыле, собиравший восковые слезы. «Надо умереть», – думал он. Безо всякой определенной причины его тоска вдруг стала невыносимо тяжелой. Биение сердца давило ему горло, как при ночных кошмарах. Он соскочил с постели и в крайне возбужденном состоянии сделал несколько шагов по комнате. И шаги его отдавались в мозгу.
– Кто это? Кто зовет меня? – Ему слышался чей-то голос. Он стал прислушиваться, но все было тихо. Он открыл дверь, вышел в коридор и стал слушать, но кругом царила полная тишина. Дверь в комнату тетки была открыта, и там был виден свет. Панический ужас охватил Джиорджио при мысли, что старуха могла появиться на пороге с мертвенно-бледным лицом и обдать его своим зараженным дыханием, как умирающие от тифа люди. В нем мелькнуло подозрение, что она уже умерла и неподвижно сидит в своем стуле с опущенной на грудь головой. Эта картина с поразительной ясностью стояла перед его глазами и леденила его кровь. Он замер на месте, не смея шевелиться, и какой-то обруч сдавливал ему голову, расширяясь и суживаясь соразмерно с биением крови в артериях, точно эластичное и холодное вещество. Его в конце расстроенные нервы изменяли и искажали все его ощущения. Из комнаты старухи послышался кашель. Джиорджио вздрогнул и удалился тихонько, на цыпочках, чтобы никто не мог слышать его шагов.
– Что это со мной? Я совершенно не способен оставаться здесь сегодня. Пойду-ка вниз. – Но он чувствовал, что не в состоянии видеть страдальческое лицо матери и переносить продолжение этой ужасной сцены. – Я пойду к Христине. – Приятное и в то же время печальное воспоминание о проведенном с милой и доброй сестрой времени в саду побуждало его теперь пойти навестить ее.
Был дождливый вечер. Редкие фонари тускло освещали почти пустынные улицы. Из пекарни доносились голоса работающих пекарей и запах свежего хлеба. В одном ресторане играли на гитаре и распевали народные песни. Свора бродячих собак пронеслась мимо Джиорджио и исчезла в темных переулках. На колокольне пробили часы.
Свежий воздух понемногу успокаивал Джиорджио, и он постепенно начал приходить в себя. Он относился внимательно ко всему окружающему, остановился послушать гитару и подышать запахом хлеба. Кто-то прошел по другой стороне улицы в тени. Ему показалось, что это Диего. Это немного взволновало Джиорджио, но он почувствовал, что относится теперь к брату безо всякой злобы и что к его печали не примешивается никакого дурного чувства. Некоторые слова брата снова пришли ему в голову. «Может быть, в них и есть доля правды? – думал он. – Я никогда ничего не делал для других, а всегда жил только для себя. Я здесь чужой. Может быть, все судят обо мне так же, как Диего. Мать сказала мне: „Теперь ты видишь, что здесь за жизнь? Ты видишь?“ Мне кажется, что если бы она выплакала все свои слезы, я не был бы в силах помочь ей чем-нибудь».
Дойдя до дворца Челаиа, он прошел во двор и поднял глаза. Ни в одном окне не видно было света. В воздухе чувствовался запах гнилой соломы. В углу двора бил небольшой фонтан. Под портиком перед покрытым решеткой образом Богоматери горел маленький фонарик, а перед образом за решеткой лежал букет искусственных роз. Ступеньки широкой лестницы были истерты в середине, как у старых алтарей, и желтоватый камень был как бы отполирован в этих углублениях. Все дышало меланхолией в этом старом фамильном дворце, куда дон Бартоломео Челаиа, оставшийся одиноким на границе старости, привел свою молодую подругу, которая подарила ему наследника.
Поднимаясь по лестнице, Джиорджио представлял себе мысленно эту задумчивую молодую женщину с бледным ребенком где-то очень далеко в уединенной комнате, куда невозможно было проникнуть. В голове его мелькала мысль вернуться обратно, и он остановился в нерешимости посреди белой, высокой и пустой лестницы, снова теряя сознание действительности и чувствуя панический ужас, как недавно в коридоре перед открытой дверью в комнату тетки. Но в этот момент наверху послышался какой-то шум и чей-то громкий голос, точно сверху гнали кого-то; вслед затем по лестнице мимо него промчалась жалкая, облезлая, уличная собака, которую, очевидно, голод и холод загнали во дворец. На площадке лестницы показался лакей, преследующий бедное животное.