– Как это: из нее? – ужасалась девочка чудовищной небылице. – Как это: упал? Что же она не берегла своего ребенка?
– Да как в этот момент… – пыталась объяснить мать, а потом спохватывалась: – Я сдерживалась из последнего, не рожала, пока акушерка не пришла. Чтоб ты у меня родилась красивая, здоровая… Чтоб у тебя все было хорошо.
– А папа мой где был? – добивалась Саша правды.
– Я не знаю. Дома, наверное. Дома ждал. Ты родилась хорошенькая, кудрявенькая. И все время кричала, кричала. Я так уставала! Бабушка Берта твоя в соседней комнате со своей астмой все кашляет, кашляет ночами. Или ты кричишь. Я жила, как в тумане. Ни одной ночи не спала.
– А любила ты меня? – задавала дочь самый главный вопрос человеческой жизни.
– Что я тогда понимала? До любви ли было, когда ни минуты покоя…
Саша рано, очень рано поняла, что при рождении попала в странный, чужой мир без любви, основанный на претерпевании жизни. В мир, где моментом не наслаждаются, а стремятся скорей пробежать его, крепко зажмурив глаза, чтобы не видеть ни серого кафеля вокруг, ни серых домов, ни серых кустов, ни кудрявенькой девочки, чья головка все поднимается в кроватке, и маячит в серенькой зыбкости ночи, и не дает покоя.
2. «Половинка»
И еще она была «половинкой». Так называли детей нечистых кровей, таких человеческих дворняг, родившихся от представителей сильных пород, веками живших бок о бок во взаимном отторжении и притяжении. Дворняги – они живучие. Они самой природой приготовлены к испытаниям. Их можно и в ребра ткнуть ногой в сапоге, и обозвать по-всякому, они простят и поймут. И будут дарить любовь в ответ на тычки, догадываясь, что всё не со зла, и жалея обидчика.
Отец – еврей, мать – русская. Сколько раз в жизни придется ей повторять эту формулу своей крови! И сколько раз ощущать свою чужеродность и с той, и с другой стороны. Почему-то несчастные половинки обладали чем-то бо€льшим, чем чистокровные представители той или другой нации.
Им удавалось жалеть и тех, и других.
Саша бросалась заступаться за евреев, если в русской компании заводили неприятные разговоры об их ловкости, пронырливости и скупости. Она немедленно называла себя еврейкой и стыдила собравшихся, доказывая, сколько всего хорошего принесли человечеству евреи, и сокрушаясь о том, какой дорогой ценой заплатил ее бедный народ за необъяснимую ненависть к себе.
Среди евреев она, естественно, заявляла о своей русскости. Хотя фамилию она носила отцовскую, говорящую, стало быть, о древних и совсем не славянских корнях. Но как-то, в самом начале студенчества, когда ребята с ее курса собрались на Пасху в синагогу, ее с собой не взяли.
– Ты не наша, ты – половинка. И вообще: по отцу не считается, на Земле обетованной считается по матери, – так ей было отказано.
Значит, нечего было и лезть к Богом избранному народу со своей некошерной кровью.
Им и без нее было тошно.
В еврейских компаниях только и говорили об антисемитизме и необходимости отъезда из этой подлой страны любой ценой. Саша была поражена, когда в гостях у очень добрых к ней людей услышала от приятнейшей и умнейшей учительницы русского языка и литературы жесткий вывод:
– Сколько лет работаю на ниве просвещения и наконец поняла одно: русских вообще не надо ничему учить! Напрасный труд. Все равно сопьются или как-то иначе испохабят собственную жизнь.
– Да как же вы можете! – возмутилась тогда Саша. – Вас именно русский язык и кормит! Вас и ваших детей.
И тут же попала туда, откуда не возвращаются: в разряд антисемитов.
Да, в восьмидесятые годы отношения народов зашли, можно сказать, в тупик.
Что же было делать со всем этим?
Только продолжать защищать обе стороны. Только надеяться на будущее просветление. Только учить собственных детей всегда вступаться за слабых и никогда не быть на стороне гонителей.
Дух мщения, презрение к ближнему – это были грехи, противные любви.
Разве могут позволить себе великие народы презирать других?
Увы, позволяли.
Ибо часто попросту не ведали, что творят.
3. Последним лучше
Говорят, если что-то постоянно снится, это какой-то знак.
В пять лет ей приснился мальчик. Он был высокий и тонкий. Со светлыми волосами и ясным лицом. Он знал, что ее надо от чего-то защитить. И сказал: «Ничего не бойся, я спасу тебя». Она так поверила ему, что расслабилась и погрузилась в сон, как в реальность, и стала там жить совсем по-настоящему. Но недолго. Потому что грубый голос воспитательницы прокричал: «Подъем!»
Саша открыла глаза – мальчика рядом уже не было. Виталик с соседней кровати показывал ей язык. Наверное, уже давно, потому что лицо его совсем окаменело и язык свешивался, как у усталой собаки. Она накрыла голову подушкой, чтобы опять увидеть своего мальчика из сна, только он исчез насовсем. Во сне остался. Воспитательница, видя, что дети никак не очухаются от послеобеденного «тихого часа», принялась бодро подпугивать:
– А вот кто сейчас последний встанет, того не возьмем на прогулку!
Раньше Саша всегда верила этой угрозе и тут же вскакивала, чтобы быть первой, а брали все равно всех. Последним даже было лучше: им не приходилось одеваться самим, их одевала воспитательница или няня, и надо было только ноги переставлять, когда чулки натягивают или рейтузы, и руки поднимать, чтобы легче было в рукава засунуть. Саша давно заметила, что последних вообще больше любят, чем первых: первым никогда не помогают – и сами справятся; первых никогда не пожалеют – им и так хорошо, они сами все могут. Если у первых что-то не получается, их укоряют с удивлением: «Как же это! Что же ты подводишь!» А последним всегда бросаются на помощь: «Что, опять носочек потеряла? Ах ты, Маша-растеряша!» Или: «Ну что, не получается у тебя? Дай-ка я тебе помогу! Вот умница какая. И все мы можем, оказывается!»
Никто не понимал, что первыми часто становятся не от силы, а от слабости, от страха. От страха сказать: «Не хочу! Не буду я этого делать! Мне не хочется! Мне не интересно!» От слабости перед чужой волей, которой нет сил противостоять и легче подчиниться и сделать все, как от тебя требуют, чтобы отвязались, оставили в покое.
Воспитательница подошла и отдернула подушку, а Виталька тут же наябедничал: «Она давно не спит, я видел».
Все были уже одеты и шли на полдник.
Ее в этот раз не взяли гулять со всеми. За бунт. Вот если бы она просто не проснулась вовремя или не успела одеться…
Ну и пусть.
Саше было хорошо в тишине. Няня в спальне застилала кроватки и пела песню про пограничников, а она сидела и рисовала зеленые елки с коричневыми стволами. Их было легко рисовать и думать о своем.
Девочка знала про себя, что внутри она совсем взрослая и грустная. Она старалась хотя бы снаружи быть маленькой, чтобы настоящие взрослые жалели и защищали ее, как всех маленьких. Ей очень не хватало отца и матери, которые были у всех детей вокруг. Родители ее поссорились (тогда она еще не знала слова «развелись»), а ее отдали тете. У тети умерла своя маленькая дочка, ей было много лет, другую она родить бы уже не смогла, но сумела уговорить глупых Сашиных родителей, которым из-за избытка шальных сил было не до их чудесной девочки, отдать ребенка ей, чтобы рос в покое, тишине, не зная раздоров.
Тетя много работала, чтобы у девочки было все: и шубка, и платьица, и книжечки, и пианино. Поэтому девочке приходилось пережидать время тетиной работы в детском саду. Но, оставаясь вместе, они, две сильные женщины – маленькая и старая, – изливали друг на друга всю накопившуюся за день любовь. Тетя мыла Сашины ножки и целовала каждый пальчик, поднимала к малышке свое нежное морщинистое лицо с выплаканными голубыми глазами и шептала:
– Доченька моя, сердечко мое!
Саша гладила ее большую голову, мягкие теплые волосы и отвечала:
– Миленькая моя Танюсенька.
Девочка уже почти не помнила мать, и тетя была ей самым дорогим человеком на свете, но внутренняя тайная взрослость мешала ей называть единственного на всем белом свете любящего человека мамой. Она осознавала, что мать бывает только одна, какая ни есть, и не могла что-то переступить внутри себя, что-то предать в себе и сказать «мама» своей любимой Танюсеньке. Это причиняло ей боль, она чувствовала себя виноватой.
Тетя никогда не ругала Сашеньку, называла ее умницей и золотой головкой, любя и уважая ребенка просто за то, что он чудом достался ей. Поэтому и Саша привыкла себя уважать. По-настоящему, по-взрослому, всерьез. Она держала слово, если что-то обещала, старалась все делать правильно и честно. Но иногда… Иногда ей хотелось идти между родителями, держать за одну руку маму, а за другую папу, идти и виснуть на их руках, идти и противно канючить: «На ру-у-учки! На ру-у-учки!»
Как же ей хотелось быть папа-маминой дочкой по-настоящему, взаправдашней маленькой девочкой, надежно защищенной от глухого одиночества. Она мечтала перестать размышлять, что же она сделала не так, почему у всех есть такое счастье, а у нее нет. Она иногда боялась жить дальше, боялась, что ей одной не хватит сил, а ведь ей еще надо помогать своей жизнью тете. И тогда во сне приходил кто-то добрый, брал ее за руку и говорил: «Не бойся». И Саша верила, что когда-нибудь ее одиночество кончится.
4. Тайны собственной жизни
В детстве очень много тайн. Они касаются не окружающего мира, с которым ребенок плохо знаком и знание которого придет со временем, постепенно. Есть тайны, относящиеся к собственной жизни, к самому своему существу. Если в них не разобраться, они будут заставлять страдать и преследовать всю жизнь.
Было у Саши одно повторяющееся мучение, происходившее почти перед каждым пробуждением. Она ощущала, что вот-вот проснется, но не могла пошевелить ни руками, ни ногами. Не могла открыть глаза и понимала: еще миг – она не сможет и вздохнуть. Тут, в этот крохотный промежуток между сном и явью, перед ней вставал выбор: не сопротивляться окаменению, не пытаться вдохнуть и пошевелиться или, преодолевая себя, стараться вдохнуть. В первом случае – Саша это точно знала, будто кто-то ей раньше объяснил, – она ушла бы в другой мир, а здесь, в этом мире, о ней думали бы, что она умерла. Тот мир являл собой покой. Там было не страшно, но привольно и хорошо. Однако она почему-то всегда выбирала второе.